коленей, на которых теперь так безмятежно покоилось вязание...
"Она показывает ему все, -- думала Марина, глядя на опрятно одетую
мать, -- "Все, что подлифчиком, все, что под трусами. Все, все, все. И
трогает он все. Все, что можно".
Это было ужасно и очень хорошо. Все, все все показывают друг другу,
раздвигают ноги, трутся, постанывая, скрипят кроватями. Но в электричке, в
метро, на улице смотрят чужаками, обтянув тела платьями, кофтами, брюками...
-- Мама, а отчего дети бывают? -- спросила однажды Марина, пристально
глядя в глаза матери.
-- Дети? -- штопающая мать подняла лицо, улыбнулась, -- Знаешь детский
дом на Школьной?
--Да.
-- Вот там их и берут. Мы тебя там взяли. -- А в детском доме откуда?
--Что?
-- Ну, раньше откуда?
-- Это сложно очень, девулькин. Ты не поймешь.
-- Почему?
-- Это малышам не понять. Вот в школу пойдешь, там объяснят. Это с
наукой связано, сложно все.
-- Как -- сложно?
-- Так. Вырастешь -- узнаешь.
Через полгода вернулся отец. Еще через полгода она пошла в школу,
чувствуя легкость нового скрипучего ранца и время от времени опуская нос в
букетище белых георгинов.
Длинный, покрашенный в зеленое класс с черной доской, синими партами и
знакомым портретом Ленина показался ей детским садом для взрослых.
Все букеты сложили в огромную кучу на отдельный стол, научили
засовывать ранцы в парты.
Высокая учительница в строгом костюме прохаживалась между партами,
громко говоря о Родине, счастливом детстве и наказе великого Ленина:
"учиться, учиться и учиться".
Школа сразу не понравилась Марине своей звенящей зеленой скукой. Все
сидели за партами тихо, с испуганно-внимательными лицами и слушали
учительницу. Она еще много говорила, показывала какую-то карту, писала на
доске отдельные слова, но Марина ничего не запомнила и на вопрос снимающей с
нее ранец матери, о чем им рассказывали, ответила:
-- О Родине.
Мать улыбнулась, погладила ее по голове:
-- О Родине -- это хорошо...
С тех пор потянулись однообразные сине-зеленые дни, заставляющие
готовить уроки, рано вставать, сидеть за партой, положив на нее руки, и
слушать про палочки, цифры, кружочки.
Гораздо больше ей нравилось заниматься дома музыкой, разбирая ноты и
слушая, как мать играет Шопена и Баха.
Через год сгорел соседский дом, и Надька научила ее заниматься
онанизмом.
Еще через два года отец повез Марину к морю. Когда оно -- туманное и
синее -- показалось меж расступившихся гор, Марина неожиданно для себя нашла
ему определение на всю жизнь:
-- Сгущеное небо, пап!
Они поселились в белом оплетенном виноградом домике у веселого
старичка, с утра до вечера торчащего на небольшой пасеке.
После того как отец сунул в его заскорузлые от прополиса руки "половину
вперед", присовокупив побулькивающую четвертинку "Московской", старичок
расщедрился на дешевые яйца и мед.
-- А хочете -- тут и камбалой разжиться можно. У Полины Павло привозит.
Я ж зараз поговорю с ним...
Но ждать переговоров с Павлом они не стали -- перерытый чемодан был
запихнут под койку, Марина зубами сорвала Гумовскую бирочку с нового
купальника, отец вышел из-за занавески в новых красных плавках:
-- Давай быстрей, Мариш.
Десятиминутная каменистая дорожка до моря петляла меж проглоченных
зеленью домиков, скользила над обрывом и стремительно, по утоптанному
известняку катилась вниз, навстречу равномерному и длинному прибою.
-- Живое, пап, -- жадно смотрела Марина на шипящее у ног море,
стаскивая панамку с головы.
Отец, сидящий на песке и занявший рот дышащей тальком пипкой резинового
круга, радостно кивал.
Через минуту Марина визжала в теплом, тягуче накатывающемся прибое,
круг трясся у нее подмышками.
-- По грудь войди, не бойся! -- кричал уплывающий отец, увозя за собой
белые, поднятые ногами взрывы.
Марина ловила волну руками, чувствуя ее упругое ускользающее тело, пила
соленую вкусную воду и громко звала отца назад.
-- Трусиха ты у меня, -- смеялся он, бросаясь на горячий песок и тяжело
дыша, -- Вся в мамочку.
Марина сидела на краю прибоя, с восторгом чувствуя, как уходящая волна
вытягивает из под нее песок. Сгущеное небо вытеснило все прошлое, заставило
забыть Москву, подруг, онанизм.
Утром, сидя под виноградным навесом, они ели яйца с помидорами, пили
краснодарский чай и бежали по еще ненагретой солнцем тропинке.
На диком пляже никого не было.
Отец быстро сбрасывал тенниску, парусиновые брюки и, разбежавшись,
кидался в воду. Он заплывал далеко, Марина залезала на огромный, всосанный
песком камень, чтоб разглядеть мелькающее пятно отцовской головы.
-- Пааааап!
Сидящие поодаль чайки поднимались от ее крика и с писком начинали
кружить.
Отец махал рукой и плыл назад.
Часто он утаскивал ее, вдетую в круг на глубину. Марина повизгивала,
шлепая руками по непривычно синей воде, отец отфыркивался, волосы его
намертво приклеивались ко лбу...
На берегу они ели черешню из кулька, пуляя косточками в прибой, потом
Марина шла наблюдать за крабами, а отец, обмотав голову полотенцем, читал
Хемингуэя.
Через неделю Марина могла проплыть метров десять, шлепая руками и
ногами по воде.
Еще через неделю отец мыл ее в фанерной душевой под струей нагретой
солнцем воды. Голая Марина стояла на деревянной, голубоватой от мыла
решетке, в душевой было тесно, отец в своих красных плавках сидел на
корточках и тер ее шелковистой мочалкой.
От него сильно пахло вином, черные глаза весело и устало блестели. За
обедом они со старичком выпили бутылку портвейна и съели сковороду жареной
камбалы, показавшейся Марине жирной и невкусной .
-- Ты какая в классе по росту? -- спросил отец, яростно намыливая
мочалку.
-- В классе?
-- Да.
-- Пятая. У нас девочки есть выше.
Он засмеялся, обнажив свой веселый стальной зуб и, повернув ее, стал
натирать спину:
-- Выросла и не заметил как. Как гриб.
-- Подосиновик?
-- Подберезовик! -- громко захохотал отец и, отложив мочалку, принялся
водить по ее белой спине руками.
Пена с легким чмоканьем капала на решетку, сквозь дырки в фанере
пробивался знойный полуденный свет.
-- Вот. Спинка чистенькая. А то просолилась... вот так...
Его руки, легко скользящие в пене, добрались до Марин иных ягодиц:
-- Попка тоже просолилась... вот...
-- Попка тоже просолилась, -- повторила Марина, прижимая мокрые ладошки
к фанере и любуясь пятипалыми отпечатками.
Отец начал мылить ягодицы.
Он мыл ее впервые -- обычно это делала мать, быстрые и неумелые руки
которой никогда не были приятны Марине.
Грубые на вид отцовские ладони оказались совсем другими -- нежными,
мягкими, неторопливыми.
Марина оттопырила попку, печатая новый ряд ладошек.
-- Вот красулечка какая...
Она сильнее оттопырилась, выгнув спину.
Отцовская рука скользнула в промежность и Марина замерла, рассматривая
отпечатки.
-- Вот... и тут помыть надо...
Средний палец скользнул по гениталиям. Сильнее разведя ноги, она
присела, пропуская его:
-- Ой... как приятно, пап...
Отец тихо засмеялся и снова провел по гениталиям.
-- Ой... как хорошо... еще, пап...
Это было так же восхитительно, как лежать в набегающем прибое, всем
телом отдаваясь ласке упругих волн.
-- Еще, пап, еще...
Посмеиваясь, отец гладил ее промежность.
Марина разводила и сводила ноги. мокрые прилипшие к плечам волосы
подрагивали.
В неровной широкой щели виднелся край залитой солнцем пасеки и полоска
синего неба, пересеченного мутным следом реактивного самолета.
Внезапно сладостный прибой прервался:
-- Ну, хватит. Давай окатываться...
-- Пап, еще! Еще так поделай.
-- Хватит, хватит, Марин. Мы долго тут возимся...
-- Пап, еще...
-- Не капризничай...
Он повернул вентиль, вода неровно полилась верху.
-- Да ну тебя, -- обиженно протянула Марина, выпрямляясь под душем, и
вдруг заметила, как торчат красные плавки отца.
Сгущеное небо отошло назад, скрылось за сомкнувшимися розовыми горами,
нахлынула тьма, пропахшая цветами и табаком, всплыл ритмичный скрип, Марина
вспомнила тайные Надькины уроки...
Делая вид, что смотрит в щель, она косилась на плавки.
ОН торчал вверх, растягивая их своим скругленным концом, торчал, словно
спрятанная в плавках морковь. Нагибаясь к Марине, отец неловко маскировал
его, прижимая локтем. Он уже не смеялся, алые пятна играли на щеках.
Через минуту вентиль был закрыт, широкая махровая простыня с головы до
ног накрыла Марину:
-- Вытирайся быстро и дуй в комнату.
Фанерная дверка распахнулась, ослепив открывшимся миром, отцова ладонь
шлепнула сзади:
-- Быстро... я окачусь, приду щас..
Щурясь, Марина ступила на горячие кирпичи дорожки, дверца закрылась и
послышался звук сдираемых плавок.
Вытираясь на ходу и путаясь в простыне, она взбежала на крыльцо, прошла
в комнатенку.
Новые трусики, белые носки с синей каемочкой и зеленое платьице с
бретельками лежали комом на кровати.
Отшвырнув простыню, Марина стала натягивать трусики и, случайно
прикоснувшись к гениталиям, замерла.
"Так вот сожмешь ноги, представишь мужчину с женщиной"... -- всплыли
слова Нади, -- "И так вот -- раз, раз, раз... так здорово..."
Марина легла на кровать, согнула ноги в коленях и, поглаживая себя,
закрыла глаза.
В перегретой комнате было душно, пахло краской и влажным постельным
бельем. Сильно привернутое радио что-то строго рассказывало комариным
голосом.
Представив дядю Володю с матерью, она стала сильно тереть свой пирожок,
через пару минут ей стало очень, очень хорошо, сжав колени, она застонала,
глядя в потолок, -- белый, беспредельный и сладкий, добрый и родной,
усыпляюще-успокаивающий...
-- Через мост переедем и направо, -- проговорила Марина, вынимая из
расшитого бисером кошелька два металлических рубля. Старичок, не
оборачиваясь, кивнул, пролетел по мосту и лихо развернулся. Массивные серые
дома кончились, показалось желтое двухэтажное здание ДК.
-- Остановите здесь, пожалуйста...
Старичок затормозил, Марина протянула ему два рубля.
Они звякнули в его украдкой протянутой руке.
-- До свидания, -- пробормотала Марина, открывая дверь и ставя ноги на
грязный асфальт.
-- До свидания. -- непонимающе посмотрел он.
Дверца хлопнула, Марина с удовольствием вдохнула сырой мартовский
воздух.
Желтый ДК с пузатыми колоннами высился в десяти шагах.
В такую погоду он выглядел особенно жалко, -- на колоннах темнели
потеки, облупившийся фриз напоминал что-то очень знакомое...
Марина поднялась по каменным ступенькам и потянула дверь за толстую
пообтертую ручку -- простую, примитивную, тупо-исполнительную в своей
тоталитарной надежности...
В ту ночь она проснулась от нежных прикосновений. Пьяный отец сидел на
корточках рядом с кроватью и осторожно гладил ее живот.
Марина приподняла голову, спросонья разглядывая его:
-- Что, Пап?
В комнате стояла душная тьма, голый отец казался маленьким и тщедушным.
-- Марин... Мариночка... а давай я это..., -- бормотал он, сдвигая с
нее одеяло.
Она села. протирая глаза.
-- Давай... хочешь я тебе там поглажу... ну... как в душе...
От него оглушительно пахло вином, горячие руки дрожали.
Он сел на кровать, приподнял Марину и посадил к себе на колени.