-- Едут? Да-а... -- с той же горечью позавидовал и Сологдин. -- Стукачей
возят каждый месяц. А мне мою Ниночку не увидеть теперь никогда...
(Сологдин не употреблял выражения "до конца срока", потому что дано ему
было отведать, что у сроков может не быть концов.)
Он смотрел, как Климентьев, постояв с Наделашиным, вошёл в штаб.
И вдруг заговорил быстро:
-- Глеб! А ведь твоя жена знает мою. Если поедешь на свидание, постарайся
попросить Надю, чтоб она разыскала Ниночку и обо мне передала ей только три
слова, -- (он взглянул на небо): -- любит! преклоняется! боготворит!
-- Да отказали мне в свидании, что с тобой? -- раздосадовался Нержин,
приловчаясь располовинить чурбак.
-- А посмотри!
Нержин оглянулся. Младшина шёл к ним и издали манил его пальцем. Уронив
топор, с коротким звоном свалив телогрейкой прислоненную пилу на землю, Глеб
побежал как мальчик.
Сологдин проследил, как младшина завёл Нержина в штаб, потом поправил
чурбак на-попа и с таким ожесточением размахнулся, что не только развалил
его на две плахи, но ещё вогнал топор в землю.
Впрочем, топор был казённый.
Приводя определение работы из школьного учебника физики, младший
лейтенант Наделашин не солгал. Хотя работа его продолжалась только
двенадцать часов в двое суток, -- она была хлопотлива, полна беготнёй по
этажам и в высокой степени ответственна.
Особенно хлопотное дежурство у него выдалось в минувшую ночь. Едва только
он заступил на дежурство в девять часов вечера, подсчитал, что все
заключённые, числом двести восемьдесят одна голова, на месте, произвёл
выпуск их на вечернюю работу, расставил посты (на лестничной площадке, в
коридоре штаба и патруль под окнами спецтюрьмы), как был оторван от
кормления и размещения нового этапа вызовом к ещё не ушедшему домой
оперуполномоченному майору Мышину.
Наделашин был человеком исключительным не только среди тюремщиков (или,
как их теперь называли -- тюремных работников), но и вообще среди своих
единоплеменников. В стране, где водка почти и видом слова не отличается от
воды, Наделашин и при простуде не глотал её. В стране, где каждый второй
прошёл лагерную или фронтовую академию ругани, где матерные ругательства
запросто употребляются не только пьяными в окружении детей (а детьми -- в
младенческих играх), не только при посадке на загородный автобус, но и в
задушевных беседах, Наделашин не умел ни материться, ни даже употреблять
такие слова, как "чёрт" и "сволочь". Одной приговоркой пользовался он в
сердцах -- "бык тебя забодай!", и то чаще не вслух.
Так и тут, сказав про себя "бык тебя забодай!", он поспешил к майору.
Оперуполномоченный Мышин, которого Бобынин в разговоре с министром
несправедливо обозвал дармоедом, -- болезненно ожиревший фиолетоволицый
майор, оставшийся [работать] в этот субботний вечер из-за чрезвычайных
обстоятельств, дал Наделашину задание:
-- проверить, началось ли празднование немецкого и латышского Рождества;
-- переписать по группам всех, встречающих Рождество;
-- проследить лично, а также через рядовых надзирателей, посылаемых
каждые десять минут, не пьют ли при этом вина, о чём между собой говорят и,
главное, не ведут ли антисоветской агитации;
-- по возможности найти отклонение от тюремного режима и прекратить этот
безобразный религиозный разгул.
Не сказано было -- прекратить, но -- "по возможности прекратить". Мирная
встреча Рождества не была прямо запретным действием, однако партийное сердце
товарища Мышина не могло её вынести.
Младший лейтенант Наделашин с физиономией бесстрастной зимней луны
напомнил майору, что ни сам он, ни тем более его надзиратели не знают
немецкого языка и не знают латышского (они и русский-то знали плоховато).
Мышин вспомнил, что он и сам за четыре года службы комиссаром роты охраны
лагеря немецких военнопленных изучил только три слова: "хальт!", "цурюк!" и
"вэг!" -- и сократил инструкцию.
Выслушав приказ и неумело откозыряв (с ними время от времени проходили и
строевую подготовку), Наделашин пошёл размещать новоприбывших, на что тоже
имел список от оперуполномоченного: кого в какую комнату и на какую койку.
(Мышин придавал большое значение планово-централизованному распределению
мест в тюремном общежитии, где у него были равномерно рассеяны осведомители.
Он знал, что самые откровенные разговоры ведутся не в дневной рабочей суете,
а перед сном, самые же хмурые антисоветские высказывания приходятся на утро,
и потому особенно ценно следить за людьми около их постели.)
Потом Наделашин зашёл исправно по разу в каждую комнату, где праздновали
Рождество -- будто прикидывая, по сколько ватт там висят лампочки. И
надзирателя послал зайти по разу. И всех записал в списочек.
Потом его опять вызвал майор Мышин, и Наделашин подал ему свой списочек.
Особенно Мышина заинтересовало, что Рубин был с немцами. Он внёс этот факт в
папку.
Потом подошла пора сменять посты и разобраться в споре двух надзирателей,
кому из них больше пришлось отдежурить в прошлый раз и кто кому должен.
Дальше было время отбоя, спора с Прянчиковым относительно кипятка, обхода
всех камер, гашения белого света и зажигания синего. Тут опять его вызвал
майор Мышин, который всё не шёл домой (дома у него жена была больна, и не
хотелось ему весь вечер слушать её жалобы). Майор Мышин сидел в кресле, а
Наделашина держал на ногах и расспрашивал, с кем, по его наблюдению, Рубин
обычно гуляет и не было ли за последнюю неделю случаев, чтоб он вызывающе
говорил о тюремной администрации или от имени массы высказывал какие-нибудь
требования.
Наделашин занимал особое место среди своих коллег, офицеров МГБ,
начальников надзирательских смен. Его много и часто ругали. Его природная
доброта долго мешала ему служить в Органах. Если б он не приспособился,
давно был бы он отсюда изгнан или даже осуждён. Уступая своей естественной
склонности, Наделашин никогда не был с заключёнными груб, с искренним
добродушием улыбался им и во всякой мелочи, в какой только мог послабить --
послаблял. За это заключённые его любили, никогда на него не жаловались,
наперекор ему не делали и даже не стеснялись при нём в разговорах. А он был
доглядчив и дослышлив, и хорошо грамотен, для памяти записывал всё в особую
записную книжечку -- и материалы из этой книжечки докладывал начальству,
покрывая тем свои другие упущения по службе.
Так и теперь, он достал свою книжечку и сообщил майору, что семнадцатого
декабря шли заключённые гурьбой по нижнему коридору с обеденной прогулки --
и Наделашин след в след за ними. И заключённые бурчали, что вот завтра
воскресенье, а прогулки от начальства не добьёшься, а Рубин им сказал: "Да
когда вы поймёте. ребята, что этих гадов вы не разжалобите?"
-- Так и сказал: "этих гадов"? -- просиял фиолетовый Мышин.
-- Так и сказал, -- подтвердил луновидный Наделашин с незлобивой улыбкой.
Мышин опять открыл ту папку и записал, и ещё велел оформить отдельным
донесением.
Майор Мышин ненавидел Рубина и накоплял на него порочащие материалы.
Поступив на работу в Марфино и узнав, что Рубин, бывший коммунист, всюду
похваляется, что остался им в душе, несмотря на [посадку,]- Мышин вызвал его
на беседу о жизни вообще и о [совместной работе] в частности. Но
взаимопонимания не получилось. Мышин поставил перед Рубиным вопрос именно
так, как рекомендовалось на инструктивных совещаниях:
-- если вы советский человек -- то вы нам [поможете;]
-- если вы нам не поможете -- то вы не советский человек;
-- если же вы не советский человек, то вы -- антисоветчик и достойны
нового срока;
Но Рубин спросил: "А чем надо будет писать доносы -- чернилами или
карандашом?" -- "Да лучше чернилом", -- посоветовал Мышин. -- "Так вот я
свою преданность советской власти уже кровью доказал, а чернилами доказывать
-- не нуждаюсь."
Так Рубин сразу показал майору всю свою неискренность и своё двуличие.
И ещё раз вызывал его майор. И тогда Рубин явно лживо отговорился тем,
что раз мол его посадили, значит ему оказали политическое недоверие, и пока
это так, он не может вести с оперуполномоченным совместную работу.
С тех-то пор Мышин на него затаил и накоплял, что мог.
Разговор майора с младшим лейтенантом ещё не окончился, как вдруг из
министерства госбезопасности пришла легковая машина за Бобыниным. Используя
такое счастливое стечение обстоятельств, Мышин как выскочил в кителе, так уж
не отходил от машины, звал приехавшего офицера погреться, обращал его
внимание, что сидит здесь ночами, торопил и дёргал Наделашина и на всякий
случай спросил самого Бобынина, тепло ли тот оделся (Бобынин нарочно надел в
дорогу не хорошее пальто, которое было ему тут выдано, а лагерную
телогрейку).
После отъезда Бобынина тотчас вызвали Прянчикова. Тем более майор не мог
идти домой! Чтобы скрасить ожидание, кого ещё вызовут и когда вернутся,
майор пошёл проверять, как проводит время отдыхающая смена надзирателей (они
лупились в домино), и стал экзаменовать их по истории партии (ибо нёс
ответственность за их политический уровень). Надзиратели, хотя и считались в
это время на работе, но отвечали на вопросы майора с законной неохотой.
Ответы их были самые плачевные: эти воины не только не вспомнили по названию
ни одного труда Ленина или Сталина, но даже сказали, что Плеханов был
царский министр и расстреливал петербургских рабочих 9-го января. За всё это
Мышин выговаривал Наделашину, распустившему свою смену.
Потом вернулись Бобынин и Прянчиков вместе, в одной машине, и, не пожелав
ничего рассказать майору, ушли спать. Разочарованный, а ещё больше
встревоженный, майор уехал на той же машине, чтобы не идти пешком: автобусы
уже не ходили.
Надзиратели, свободные от постов, обругали майора вслед и уже было легли
спать, да и Наделашин метил вздремнуть вполглаза, но не тут-то было:
позвонил телефон из караульного помещения конвойной охраны, несшей службу на
вышках вкруг марфинского объекта. Начальник караула возбуждённо передал, что
звонил часовой юго-западной угловой вышки. В густившемся тумане он ясно
видел, как кто-то стоял, притаившись у угла дровяного сарая, потом пытался
подползти к проволоке предзонника, но испугался окрика часового и убежал в
глубину двора. Начальник караула сообщил, что сейчас будет звонить в штаб
своего полка и писать рапорт об этом чрезвычайном происшествии, а пока
просит дежурного по спецтюрьме устроить облаву во дворе.
Хотя Наделашин был твердо уверен, что всё это померещилось часовому, что
заключённые надёжно заперты новыми железными дверьми в старинных прочных
стенах в четыре кирпича, но сам факт написания начкаром рапорта требовал и
от него энергичных действий и соответствующего рапорта. Поэтому он поднял по
тревоге отдыхающую смену и с фонарями "летучая мышь" поводил их по большому
двору, окутанному туманом. После этого сам пошёл опять по всем камерам и,
остерегаясь зажечь белый свет (чтобы не было лишних жалоб), а при синем
свете видя недостаточно, -- крепко ушиб колено об угол чьей-то кровати,
прежде чем, освещая головы спящих арестантов электрическим фонариком,
досчитался, что их -- двести восемьдесят одна.
Тогда он пошёл в канцелярию и написал почерком круглым и ясным,
отражающим прозрачность его души, рапорт о происшедшем на имя начальника
спецтюрьмы подполковника Климентьева.
И было уже утро, пора была проверять кухню, снимать пробу и делать
подъём.
Так прошла ночь младшего лейтенанта Наделашина, и он имел основание
сказать Нержину, что не даром ест свой хлеб.
Лет Наделашину уже было много за тридцать, хотя выглядел он моложе