восточном характере Сталине я очень верю, что он наблюдал за комедиями в
Октябрьском зале. Я допустить не могу, чтоб он отказал себе в этом зрелище,
в этом наслаждении.)
А ведь всё наше недоумение только и связано с верой в необыкновенность
этих людей. Ведь по поводу рядовых протоколов рядовых граждан мы же не
задаёмся загадкою: почему там столько наговорено на себя и на других? -- мы
принимаем это как понятное: человек слаб, человек уступает. А вот Бухарина,
Зиновьева, Каменева, Пятакова, И. Н. Смирнова мы заранее считаем сверхлюдьми
-- и только из-за этого, по сути, наше недоумение.
Правда, режиссерам спектакля здесь как будто трудней подобрать
исполнителей, чем в прежних инженерных процессах: там выбирали из сорока
бочек, а здесь труппа мала, главных исполнителей все знают, и публика
желает, чтоб играли непременно они.
Но всё-таки был же отбор! Самые дальновидные и решительные из обречённых
-- те и в руки не дались, те покончили с собою до ареста (Скрыпник, Томский,
Гамарник). А дали себя арестовать те, кто [хотели жить]. А из хотящего жить
можно вить верёвки!.. Но и из них некоторые как-то же иначе вели себя на
следствии, опомнились, упёрлись, погибли в глухости, но хоть без позора.
Ведь почему-то же не вывели на гласные процессы Рудзутака, Постышева,
Енукидзе, Чубаря, Косиора, да того же и Крыленко, хотя их имена вполне бы
украсили те процессы.
Самых податливых и вывели!
Отбор всё-таки был. Отбор был из меньшего ряда, зато усатый Режиссёр
хорошо знал каждого. Он знал и вообще, что они [слабаки'] и слабости каждого
порознь знал. В этом и была его мрачная незаурядность, главное
психологическое направление и достижение его жизни: видеть слабости людей на
нижнем уровне бытия.
И того, кто представляется из дали времен самым высшим и светлым умом
среди опозоренных и расстрелянных вождей (и кому очевидно посвятил Кёстлер
своё талантливое исследование) -- Н. И. Бухарина, его тоже на нижнем уровне,
где соединяется человек с землею, Сталин видел насквозь и долгою мёртвою
хваткою держал и даже, как с мышонком, поигрывал, чуть приотпуская. Бухарин
от слова до слова написал всю нашу действующую (бездействующую), такую
прекрасную на слух конституцию -- там в подоблачном уровне он свободно
порхал и думал, что обыграл Кобу: подсунул ему конституцию, которая заставит
того смягчить диктатуру. А сам уже был -- в пасти. Бухарин не любил Каменева
и Зиновьева и еще когда судили их в первый раз, после убийства Кирова,
высказал близким: "А что'? Это тако'й народ. Что-нибудь может быть и
было..." (Классическая формула обывателя тех лет: "Что-нибудь, наверно,
было... Н нас зря не посадят". Это в 1935 году говорит первый теоретик
партии!..) Второй же процесс Каменева-Зиновьева, летом 1936-го, он провёл на
Тяньшане, охотясь, ничего не знал. Спустился с гор во Фрунзе -- и прочёл
приговор обоих к расстрелу и газетные статьи, из которых было видно, какие
уничтожающие показания они дали на Бухарина. И кинулся он задержать всю эту
расправу? И воззвал к партии, что творится чудовищное? Нет, лишь послал
телеграмму Кобе: приостановить расстрел Каменева и Зиновьева, чтобы...
Бухарин мог приехать на очную ставку и оправдаться.
Поздно! Кобе было достаточно именно протоколов, зачем ему живые очные
ставки?
Однако, еще долго Бухарина не брали. Он потерял "Известия", всякую
деятельность, всякое место в партии -- и в своей кремлёвской квартире -- в
Потешном дворце Петра, полгода жил как в тюрьме. (Впрочем, на дачу ездил
осенью -- и кремлёвские часовые как ни в чём не бывало приветствовали его.)
К ним уже никто не ходил и не звонил. И все эти месяцы он бесконечно писал
письма: "Дорогой Коба!.. Дорогой Коба!.. Дорогой Коба!..", оставшиеся без
единого ответа.
Он еще искал сердечного контакта со Сталиным!
А [дорогой Коба], прищурясь, уже репетировал... Коба уже много лет, как
сделал пробы на роли, и знал, что [Бухарчик] свою сыграет отлично. Ведь он
уже отрекся от своих посаженных и сосланных учеников и сторонников
(малочисленных, впрочем), он стерпел их разгром. (36) Он стерпел разгром и
поношение своего направления мысли, еще как следует нерожденного и
недоношенного. А теперь, еще главный редактор "Известий", еще член
Политбюро, вот он также снёс как законное расстрел Каменева и Зиновьева. Он
не возмутился ни громогласно, ни даже шепотом. Так это всё и были пробы на
роль!
А еще прежде, давно, когда Сталин грозил исключить его (их всех в разное
время!) из партии -- Бухарин (они все!) отрекались от своих взглядов, чтоб
только остаться в партии! Так это и была проба на роли! Если так они ведут
себя еще на воле, еще на вершинах почёта и власти -- то когда их тело, еда и
сон будут в руках лубянских суфлёров, они безупречно подчинятся тексту
драмы.
И в эти предарестные месяцы что' было самой большой боязнью Бухарина?
Достоверно известно: боязнь быть исключённым из Партии! лишиться Партии!
остаться жить, но вне Партии! Вот на этой-то его (их всех!) черте и
великолепно играл [дорогой Коба], с тех пор как сам стал Партией. У Бухарина
(у них у всех!) не было своей ОТДЕЛЬНОЙ ТОЧКИ ЗРЕНИЯ, у них не было своей
действительно оппозиционной идеологии, на которой они могли бы обособиться,
утвердиться. Сталин объявил их оппозицией прежде, чем они ею стали, и тем
лишил всякой мощи. И все усилия их направились -- удержаться в Партии. И при
том же не повредить Партии!
Слишком много необходимостей, чтобы быть независимым!
Бухарину назначалась, по сути, заглавная роль -- и ничто не должно было
быть скомкано и упущено в работе Режиссера с ним, в работе времени и в
собственном его вживании в роль. Даже посылка в Европу минувшей зимой за
рукописями Маркса не только внешне была нужна для сети обвинений в
завязанных связях, но бесцельная свобода гастрольной жизни еще неотклонимее
предуказывала возврат на главную сцену. И теперь подтучами черных обвинений
-- долгий, бесконечный неарест, изнурительное домашнее томление -- оно лучше
разрушало волю жертвы, чем прямое давление Лубянки. (А то -- и не уйдет,
того тоже будет -- год).
Как-то Бухарина вызвал Каганович и в присутствии крупных чекистов устроил
ему очную ставку с Сокольниковым. Тот дал показания о "параллельном Правом
Центре" (т. е. параллельном троцкистскому), о подпольной деятельности
Бухарина. Каганович напористо провел допрос, потом велел увести Сокольникова
и дружески сказал Бухарину: "Все врёт, б...!"
Однако, газеты продолжали печатать возмущение масс. Бухарин звонил в ЦК.
Бухарин писал письма: "Дорогой Коба!.. "с просьбой снять с него обвинения
публично. Тогда было напечатано расплывчатое заявление прокуратуры: "для
обвинения Бухарина не найдено объективных доказательств".
Радек осенью звонил ему, желая встретиться. Бухарин отгородился: мы оба
обвиняемые, зачем навлекать новую тень? Но их дачи известинские были рядом,
и как-то вечером Радек пришел: "Что' бы я потом ни говорил, знай, что я ни в
чём не виноват. Впрочем -- ты уцелеешь: ты же не был связан с троцкистами".
И Бухарин верил, что он уцелеет, что из партии его не исключат -- это
было бы чудовищно! К троцкистам он, действительно, всегда относился худо:
вот они поставили себя вне партии -- и что' вышло! А надо держаться вместе,
делать ошибки -- так вместе.
На ноябрьскую демонстрацию (свое прощание с Красной Площадью) они с женой
пошли по редакционному пропуску на гостевую трибуну. Вдруг -- к ним
направился вооружённый красноармеец. Захолонуло! -- здесь? в такую минуту?..
Нет, берет под козырек: "Товарищ Сталин удивляется, почему вы здесь? Он
просит вас занять свое место на мавзолее".
Так из жарка в ледок все полгода и перекидывали его. 5-го декабря с
ликованием приняли бухаринскую конституцию и нарекли её во веки сталинской.
На декабрьский пленум ЦК привели Пятакова с выбитыми зубами, ничуть уже и на
себя не похожего. За спиной его стояли немые чекисты (ягодинцы, Ягода тоже
ведь проверялся и готовился на роль). Пятаков давал гнуснейшие показания на
Бухарина и Рыкова, тут же сидевших среди вождей. Орджоникидзе приставил к
уху ладонь (он не дослышивал): "Скажите, а вы [добровольно] даете все эти
показания?" (Заметка! Получил пулю и Орджоникидзе). "Совершенно добровольно"
-- пошатывался Пятаков. И в перерыве сказал Бухарину Рыков: "Вот у Томского
-- воля, еще в августе понял и кончил. А мы с тобой, дураки, остались жить".
Тут гневно и проклинающе выступали Каганович (он так хотел верить
невинности Бухарчика! -- но не выходило...) и Молотов. А Сталин! -- какое
широкое сердце! какая память на доброе! -- "Все-таки я считаю, вина Бухарина
не доказана. Рыков может быть и виноват, но не Бухарин". (Это помимо его
желания кто-то стягивал обвинения на Бухарина!)
Из ледка в жарок. Так падает воля. Так вживаются в роль потерянного
героя.
Тут непрерывно стали на дом носить протоколы допросов: прежних юношей из
Института Красной Профессуры, и Радека, и всех других -- и все давали
тяжелейшие доказательства бухаринской черной измены. Ему на дом несли не как
обвиняемому, о нет! -- как члену ЦК, лишь для осведомления...
Чаще всего, получив новые материалы, Бухарин говорил 22-х летней жене,
только этой весной родившей ему сына: "Читай ты, я не могу!" -- а сам
зарывался головой под подушку. Два револьвера были у него дома (и время
давал ему Сталин!) -- он не кончил с собой.
Разве он не вжился в назначенную роль?..
И еще один гласный процесс прошел -- и еще одну пачку расстреляли... А
Бухарина щадили, а Бухарина не брали...
В начале февраля 37-го года он решил объявить домашнюю голодовку -- чтобы
ЦК разобрался и снял с него обвинения. Объявил в письме Дорогому Кобе -- и
честно выдерживал. Тогда созван был пленум ЦК с повесткой:
1. О преступлениях Правого [Центра].
2. Об антипартийном поведении товарища Бухарина, выразившемся в
голодовке.
И заколебался Бухарин: а может быть в самом деле он чем-то оскорбил
Партию?.. Небритый, исхудалый, уже арестант и по виду, приплелся он на
Пленум. "Что это ты выдумал?" -- душевно спросил Дорогой Коба. "Ну как же,
если такие обвинения? Хотят из партии исключать..." Сталин сморщился от
несуразицы: "Да никто тебя из партии не исключит!"
И Бухарин поверил, оживился, охотно каялся перед Пленумом, тут же снял
голодовку. (Дома: "Ну-ка отрежь мне колбасы! Коба сказал -- меня не
исключат".) Но в ходе пленума Каганович и Молотов (вот ведь дерзкие! вот
ведь со Сталиным не считаются!) *(37) обзывали Бухарина фашистским наймитом
и требовали расстрелять.
И снова пал духом Бухарин, и в последние свои дни стал сочинять "письмо к
будущему ЦК". Заученное наизусть и так сохраненное, оно недавно стало
известно всему миру. Однако не сотрясло его. *(38) Ибо что решил этот острый
блестящий теоретик донести до потомства в своих последних словах? Еще один
вопль восстановить его в партии (дорогим позором заплатил он за эту
преданность!). И еще одно заверение, что "полностью одобряет" всё
происшедшее до 1937-го года включительно. А значит -- не только все
предыдущие глумливые процессы, но и -- все зловонные потоки нашей великой
тюремной канализации!
Так он расписался, что достоин нырнуть в них же...
Наконец, он вполне созрел быть отданным в руки суфлеров и младших
режиссеров -- этот мускулистый человек, охотник и борец! (В шуточных
схватках при членах ЦК он сколько раз клал Кобу на лопатки! -- наверно, и
этого не мог ему Коба простить.)
И у подготовленного так, и у разрушенного так, что ему уже и пытки не