тебе потише будут. Я вот гляжу, да думаю, что об грехе своем ты больше
шумишь, чем грешишь. Много трепалась-то?
- Нет. С беженцем с одним, так на людях только со зла, а к себе не
допущала. А с кузнецом, вот, правда. Только много я охальничала: пьяная
на улице валялась и перед народом... нехорошо с мужиками озоровала. Да
ты что меня чисто поп на исповеди? Тьфу! И я-то расслюнявилась... Уби-
райся от меня, кобель ласковый! За тем же за делом ко мне, как и все, а
с присловьем с каким. Тьфу! Тьфу! Тьфу! Провались, окаянный, хуже всех
стервецов ты стервец!
Шибко крутым подъемом от речки шла. Тяжести полных ведер не чуяла.
Сердце колотилось в груди, и редкие у Вирки слезы глаза застлали.
И ночью плакала.
---------------
Анисья вернулась домой с побледневшим румянцем и непривычно тихая.
Лошадь во дворе распрягла сама, покупки в избу внесла. Вирку про хо-
зяйство расспросила. И только тогда села на скамью у стола и подозвала
детей. Стала их обнимать, гладить и голосить с положенным причитаньем:
- А и, деточки, сиротинушки, да и на кого же спокинул вас родитель
ваш, светик ясный, Силантий Пахомович! Ой-й-ой-ошеньки, не ждала, не га-
дала, отколь и когда напала на сердечушко темна ночь. Голубь белый, же-
ланный, соколик мой, дорогой супруг Силантий Пахомович! Ходят ноженьки
мои, глядят глазыньки, а к тебе не дойдут, не увидят тебя боле, не прис-
покоятся. Ушел от супруги от своей, ушел от родимых малых детушек, ушел
и не будет назад. Залег в сыру землю-матушку, во чужом во далеком месте
и на погосте не на нашинском. Накрепко залег, принакрылся землей, приза-
перся крестом, не встанет, не взглянет, не покричит боле, не приластит-
ся. Отходили его резвы ноженьки, отработали рученьки, отглядели ясны
глазыньки. Ой, тошно мне, тошнехонько и немило глядеть на божий свет!
Закрутите и мне в саван смертный белы рученьки, призакройте глаза, поло-
жите с им в землю-матушку. Не березынька в поле одинешенька трясется,
качается, ветру жалится, а супруга твоя, вдова горькая, о земь бьется
бедной своей головушкой, кричит, выкликает тебя, соколика, а твово голо-
са не дождется, не выпросит. Замолчал на век, упокоился...
Долго голосила. В ярких цветистых словах, в заунывном вое, в обильных
слезах растворила скорбь, всю печаль и заботы вдовьей жизни высказала.
Бабы и избу набежали. Когда иссякли слезы и слова, Анисья подробно расс-
казала про смерть Силантьеву, про город, слухи про войну. Потом тесто
для поминок ставить стала. Хлопотливо закружилась по избе.
Виринея во дворе поила скот. Подумала о смерти Силантьевой:
"Каждого ждет час, и никто не знает когда. Может, завтра вот я..."
Вдруг необычайно отчетливо, будто по-новому услышала мычанье коровы,
живую возню свиньи рядом в хлевушке, ощутила запах навоза и снега и свое
живое теплое тело. Черным холодным крылом в мозгу вдруг мысль: как же,
как же это? Сразу застынут жилы, остановится кровь, и уйдет все живое из
глаз? Будет мычать корова, будет ворошиться свинья, в свой час согреет
всех солнышко, а она, Вирка, будет лежать в земле.
Сильный страх встряхнул дрожью все тело. Бросила ведро и на свет, во
двор, быстро выбежала. Дышала так жадно, будто, правда, от смерти сейчас
высвободилась. И до конца дня ощущала ясно и радостно крепкое тело свое.
Думала ночью:
"И скот, и люди, и трава, - все на земле на смерть родится, ну те
хоть думой не маются. А человек обо всем думает, из-за всего старается,
что крепко, да надолго. И короток живой час у людей, а мы еще сами себя
тревожим, неволим, сердечушко свое травим".
Утром рано постучала в окно Павловой избы.
X.
Павел вошел в избу, как хмельной. На лице улыбка растерянная и глаза,
как пьяные. Вирка удивилась. Месяц доживала бок-о-бок с ним, ни разу
пьяным не видала. И от людей слышала: непьющий.
- Ты что, Павел? Выпил, что ли, у кого?
- Староста из волости вести такие привез, что все мужики, кто слыхал,
чисто пьяные. Царя отменили!..
- Отмени-или? А как же? Другой, што ль, какой?
- Вовсе отменили, совсем без царя живем.
Вирка опустилась на скамью.
- Ровно на шутки ты, Павел, не охоч...
- Да никакие не шутки. Пакет староста из волости привез. За учи-
тельницей послали, сейчас на сходе вычитывать будет! Никакого нет царя!
Один отрекся, другой отказался, а глядеть - посшибали их всех. Завтра в
город поеду, все хорошенько разузнаю...
И вдруг добавил, будто, невольно в радости открылся:
- Я-то знал... Ждали мы этого. Там в городе еще унюхали. Ну, здесь с
двоими тишком разговаривали. А слушай, Вирка, мужики-то не испугались.
Право, я диву дался! Нисколько не испугались, сдивились только: как же
это, царя осилили?
- Да у нас глухо, все одно под кем жить, а по другим деревням, поди,
воют и боятся. Ты нашему народу, вот мне хоть лучше, не про царя скажи,
а становой как? Останется? Нашенское-то начальство прежнее будет?
- Да нет! Становой-то сбежал, а урядников в подполе сгребли.
- Вре-ешь?!. Ну, вот это диво. Павел, это как же? Ну-к, где платок-то
мой? На сходе-то когда вычитывать станут?
Народу в школу столько набралось, как никогда еще не бывало. Стояли
на окнах, в сенях, у школы густой толпой.
Молоденькая белесая учительница слабым и дрожащим от волнения голосом
читала:
- "... признали мы за благо отречься от престола государства Российс-
кого..."
В толпу доносились неясно только обрывки слов. Мужики задвигались.
Один крикнул:
- Не слыхать! Не разбираем ничего. Мужшине отдай!
И в толпе подхватили:
- Пускай мужшина грамотный какой прочитает.
- Ну, знамо дело! Какой у бабы голос! Только визгать может. А ятно,
громко где ей выговорить!
- Да кабы еще деревенская. А у этой "ти-ти"...
- Городской жидкий голосишко!
- Айда, который у нас грамотный?
- Солдатов, солдатов вперед! Где солдаты, они разберут!..
- Да и то впереде. Где им теперь стоять, впереде и стоят.
- Пущай Пашка Суслов. Он шибко грамотный.
- Павел! Павел! И где Суслов-то?
- Айда, вычитывай. Ну, от этого услышим, глотка широкая.
Павел, приподняв плечи, со строгим лицом, зычно и отчетливо стал чи-
тать запоздавшие в Акгыровку манифесты и газеты. Долго читал. Все время
напряженная тишина стояла в классе. Плотной молчаливой стеной больше ча-
су стояли мужики и бабы. В такой тишине в церкви никогда не стояли. Рас-
ходились тоже необычно тихо, с приглушенным разговором. Только молодой
безбровый солдат с девичьим лицом перебегал от одной кучки людей к дру-
гой и захлебывающимся голосом говорил:
- Названье нижний чин отменяется. Теперь почетное званье - солдат!
Нижний чин - нельзя! Какой тебе нижний? А хто верхний? Нету больше ниж-
него! Э-эх, я в Романовку съездию. Энтот, Ковыршина Алексей Петровича,
сын в прапорщики вышел, в офицеры. Вместе на побывку в одном вагоне еха-
ли. Я ему говорю: "Степа, дай закурить". А он мне: "Я тебе не Степа, а
офицер теперь, а ты - нижний чин, дисциплины не знаешь". При всем при
вагоне я как скраснел тогда! Нарочно съездию. А ну, скажи, мол, я теперь
хто? Нижний чин, ... твою мать, на-ко, мол, выкуси! Был нижний чин да
весь кончился.
В эту ночь Павел с Виркой долго не спали. У них была общая постель.
Тогда, как пришла жить к нему, спросил он ее, как спать укладываться со-
бирались.
- Ну, как ты? Хозяйствовать только пришла, аль совсем, как к своему
мужику?
Вирка помедлила ответом. Потом просто и тихо сказала:
- А ничего. Поживем вместе и поспим вместе. Только нехорошо как-то
перед Анюткой. Большая уж она.
- Она уж спит.
- Все одно нехорошо. Я вот девчонкой в первый раз, как мать с отцом
заприметила, с чего-то совестно и туго так дышать мне стало. А я совсем
чужая, и слух про меня нехороший. Обидно ей за отца будет. Первые-то
обиды живучи. Погоди, приобыкнет малость ко мне.
Но на ласку Виркину Анютка не поддавалась. Враждебными глазами за ней
следила. На вопросы Виркины или совсем не отвечала, или бранью отзыва-
лась. Когда увозил ее в город отец, она повернулась на дровнях и посмот-
рела на провожавшую их Вирку. Таким не детским ненавидящим взглядом пос-
мотрела, что у Вирки долго сердце щемило. И Анюткину детскую злобу, как
самое больное, как кару за грех своей жизни, в сердце приняла. Пятилет-
ний Семка и трехлеток Панька скоро привыкли цепляться за ее юбку, как
раньше за мать цеплялись. Она их холила на диво другим бабам. Анисья при
встречах смеялась:
- Мы и то толкуем, чтоб все вдовцы не женились, а гулену неродящую в
матери детям наймали. Старательные попадают!
Издевались над Виркой недолго. Словами зря не сорил Павел, но слова
знал веские. Оборвал одну, другую бабу, и притихли. У Вирки взгляд спо-
койней стал. Но как-то точно сблекла она в тихости. Говорила мало и час-
то по-долгу задумывалась. С чего сердце в человеке такое несытое живет?
Что ни подай, редкий, редкий раз взрадуется. А то все не то, все недох-
ватка, горчит чем-то радость. Павел спокоен, на работу не ленив. Большой
грамотности человек. Оттого, хоть беден, а люди не помыкают им. Побаива-
ются. И Вирку жалеет. В ту первую ночь, как Анютка уехала, с ним спать
Вирка легла. Он так ласково с ней обошелся, что Вирка сдивилась. Даже
Васька не смог бережно и как-то чудно с нехорошим по-хорошему подойти.
Словами Павел не нежил. Только и сказал тогда с горячим вздохом: "Милка
ты моя!". А все же как-то, как с женой прошеной, моленой, к первому к
нему в постель легшей, а не как с гуленой залапанной. Вирка и обрадова-
лась и смутилась как-то. Смущенье радость съело. И с того самого дня,
как виноватая. Будто чужую обряду надела тайком на себя. Увидят - со
стыдом, с поношеньем сдерут. От этого между Павлом и Виркой все будто
что-то стоит. Обозлилась раз, взяла, напилась, как бывало. Пьяная ночью
долго кричала:
- Чего ты себя перед всеми, как царь, носишь? Думаешь, я не вижу. Ду-
маешь, больно я уж обрадела, что при себе держишь? Противна мне харя
твоя зазнаистая, повадка вся твоя тихая. Уйду завтра! Глядеть на тебя не
хочу.
Он спокойно расстегнул ремень и погрозил ей:
- Замолчи, а то выдеру, как собаку. Глядеть на пьяных баб не могу,
блевать охота! Ложись на печку и больше не верещи. Отрезвеешь, тогда по-
говорим. Может, и сам выгоню.
Голоса не повысил, но сурово и отчетливо сказал. Глаза встретились.
Светлые его глаза потемнели. Но не разгорелись жаром, как у Вирки, а
будто отвердели, без блеска сделались. И Вирка первая опустила свои. На
утро долго маялась, собиралась уйти, но не ушла. А Павел, как обычно,
говорил с ней, о чем дело говорить выходило. И ночью в первый раз на
плече у мужика Вирка плакала.
- Я и сама не знаю, как мне с тобой жить... Вот когда так, как сей-
час, согласна ноги твои мыть, да воду эту пить. А когда тошно мне с то-
бой, скушно, и убежала бы я от тебя, только бы не видеть.
Он отозвался тихо:
- Не мудри, да не дури. Живи и живи. Работу справляй, детей моих оби-
хаживай и об себе старайся. Ну, спать я хочу. Хватит разговаривать-то!
Сроду с бабами так не валандался. Спи!
Так и жили. Будто дружно, а не вплотную. Долгих разговоров не разго-
варивали. А ночью и вовсе. На поцелуи горяч и ласков, а на слова скуп.
Но сегодня, лежа рядом, долго проговорили. И Павел больше, чем Вирка.
Про город, про царей нехорошее, что узнал в городе, рассказывал. Про всю
жизнь. Отчего трудный век человечий для бедного, для низкого на земле и
совсем лих. О мужиках говорили. Вирка слушала его слова, как песню на
близком, родном, но все же не на своем языке. Звуком, напевом трогает, а
слова не все поймешь. Оттого еще слушать и слова понять охота. Но днем
опять мало с ней разговаривал. Потом в город поехал и целых две недели
проездил. Прохарчился в городе. Пришлось овцу, которую было завели, про-