горячих голов, которые с ним заодно. Во всем, что у нас тут стряслось,
виноваты вы с отцом, вот как они считают.
- Послушай, Хигги.- вступился Джо.- Никто не имеет права...
- Знаю, что не имеет,- оборвал Хигги.- Но так уж люди настроены.
Я постараюсь и впредь блюсти закон и порядок, но ручаться теперь ни за
что не могу.
Он опять повернулся ко мне:
- Моли бога, чтоб эта заваруха улеглась, да поскорее. А если не
уляжется, заройся поглубже в какую-нибудь нору и даже носу не
высовывай.
- Слушай, ты...
Я кинулся к нему с кулаками, но Джо выскочил из-за стола.
перехватил меня и оттолкнул.
- Бросьте вы! - гневно крикнул он.- Мало у нас других забот, надо
еще вам сцепиться.
- Если слух про бомбу дойдет до наших, я за твою шкуру гроша
ломаного не дам, - злобно сказал Хигги. Без тебя тут не обошлось. Люди
живо смекнут..
Джо ухватил его и отшвырнул к стене.
- Заткнись, не то я сам заткну тебе глотку!
Он помахал перед носом у Хигги кулаком, и Хигги заткнулся.
- Ладно, Джо,- сказал я,- закон и порядок ты восстановил, все
чинно- благородно, так что я тебе больше не нужен. Я пошел.
- Постой, Брэд,- сказал Джо сквозь зубы.- Одну минуту...
Но я вышел и хлопнул дверью.
Уже совсем смерклось, улица опустела. Окна муниципалитета еще
светились, но у входа не осталось ни души.
Может, напрасно я ушел? Может, надо было остаться хотя бы
затем, чтоб помочь Эвансу урезонить Хигги - как бы тот не наломал дров?
Но нет, что толку. Если бы я и мог что-то присоветовать (а что
советовать? В голове хоть шаром покати) - ко всему отнесутся с
подозрением. Видно, теперь уж мне никакого доверия не будет. Хайрам с
Томом Престоном, конечно, целый день без роздыха внушали милвилцам -
дескать, во всем виноват Брэдшоу Картер и давайте с ним поквитаемся.
Я свернул с Главной улицы к дому. Все вокруг тихо и мирно.
Набегает летний ветерок, покачиваются подвешенные на длинных
кронштейнах уличные фонари, и от этого на перекрестках и на газонах
вздрагивают косые тени. В комнатах жарко и душно - окна всюду
распахнуты настежь; мягко светятся огни, урывками доносится бормотанье
телевизора или радиоприемника.
Тишь да гладь - но под нею таится страх, ненависть, животный
ужас; довольно одного слова, неосторожного шага - и все это вырвется
наружу, и начнется всеобщее буйное помешательство.
Жгучая обида и негодование мучит всех: почему мы, только мы
одни заперты в загоне, точно бессловесная скотина, когда все на свете
свободны и живут, как хотят? Возмутительно, несправедливо, бесконечно
несправедливо: почему загнали, заперли, обездолили не кого-то другого, а
нас? Пожалуй, еще и тревожно, неприятно ощущать, что все на нас
глазеют,только о нас и говорят, будто мы и не люди вовсе, а какие- то
чудища, уроды. И еще, пожалуй, всех точит стыд и страх, а вдруг весь мир
вообразит, что мы сами повинны в своей беде, что это плоды одичания и
вырождения или кара за какие-то грехи?
Не диво, если, влипнув в такую историю, люди жадно ухватятся за
любое объяснение, лишь бы восстановить свое доброе имя, вновь подняться
не только в собственных глазах, но и в глазах всего человечества и в глазах
пришельцев; не диво, если они поверят чему угодно, и хорошему и
плохому, любым слухам и сплетням, самой несусветной нелепице, лишь бы
все окрасилось в ясные и определенные света: вот черное, а вот белое (хоть
в душе каждый знает - все сплошь серо!). Ведь там, где есть белое и черное,
там найдешь желанную простоту, тогда все легче понять и со всем удобней
примириться.
И нельзя их в этом винить. Они не готовы были к тому, что
случилось, оно им не по плечу. Долгие-долгие годы они существовали
скромно и неприметно в тихой заводи, вдалеке от широкого русла, где
неслась и бурлила жизнь большого мира. Крохотные событьица
милвилского житья-бытия непомерно разрастались в их глазах,
становились историческими вехами: кто же не помнит, как сумасбродный
мальчишка, младший из Джонсонов, врезался на ветхом семейном фордике
в дерево на Улице Вязов? Или тот день, когда вызывали пожарную
команду, чтоб снять кошку мамаши Джоунс с крыши пресвитерианской
церкви (никто и по сей день не понимает, как угораздило кошку туда
забраться)? Или случай, когда дядюшка Эндрюс с удочкой в руках заснул
на берегу реки - и бултых в воду! Спасибо, мимо проходил Лен Стритер и
вытащил его; тут уж сон со старика слетел, он так наглотался воды, что на
силу отдышался (и пошли рассуждения: а что понадобилось там Лену
Стритеру, с чего это его понесло на реку?). Из таких крупиц и складывалась
жизнь со всеми ее треволнениями.
И вот перед этими людьми предстало нечто большое, значительное,
и они не в силах его постичь; то, что произошло, пока еще слишком
огромно и непостижимо не только для них, но для всего человечества. Все
слишком сложно, тут не отделаешься праздным любопытством,
недоумением зеваки перед кошкой, бог весть как забравшейся на
верхотуру,- вот почему им тягостно, неспокойно, в них разгорается досада и
злость, того гляди - вспыхнет, прорвется открытой враждебностью, а тогда
недалеко и до насилия... был бы повод для насилия, было бы на кого
наброситься. Что ж, если придет минута, когда их ярость вырвется наружу,
мишень готова - об этом постарались Хайрам Мартин и Том Престон.
Идти уже недалеко. Я поравнялся с обителью нашего банкира Дэна
Виллоуби - этакая огромная скучная махина из кирпича, с первого взгляда
всякий догадается, что в таком доме может жить только тип вроде Дэниела
Виллоуби. Напротив, на углу, дом старика Перкинса. С неделю назад сюда
въехали новые жильцы. Это один из немногих домов у нас, в Милвиле,
которые сдаются внаем, и обитатели его меняются чуть не каждый год.
Никто даже не дает себе труда с ними знакомиться - охота время тратить! А
дальше, в конце улицы, живет доктор Фабиан.
Еще несколько минут - и я буду у себя, в доме с продырявленной
насквозь крышей, в пустых гулких комнатах, наедине с вопросом, на
который нет ответа, а за оградой будут меня подстерегать подозрительность
и ненависть всего Милвила.
На той стороне улицы хлопнула дверь, кто-то, громко топая, бежал
по веранде. И тотчас раздался крик:
- Уолли, нас хотят бомбить! Сказали по телевизору!
Из темноты приподнялась большая сутулая тень - кто-то лежал на
траве или на низко, у самой земли, расставленном шезлонге, я и не видал
его, пока он не вскинулся на крик.
В горле у него булькало, он силился что-то сказать и не мог.
- Экстренное сообщение! - кричал тот, с веранды.- Сейчас
передают! По телевизору!
Второй, с шезлонга, вскочил и кинулся в дом.
И я тоже кинулся бежать. Домой, во весь дух, не думая, не
рассуждая,- ноги сами несли меня.
Я-то думал, у меня еще есть немного времени, а времени нет. Не
ждал я, что слух разнесется так быстро.
Потому что это сообщение наверняка только еще слух:
предполагается, что могут бомбить... говорят, что в самом крайнем случае
на Милвил, может быть, сбросят бомбу... Но для нас тут разницы нет.
Милвилцам все едино, они не станут разбирать, где слухи, а где факты.
Только этого и не хватало, чтоб ненависть сорвалась с цепи. И все
обрушится на меня да, пожалуй, на Джералда Шервуда... будь сейчас в
Милвиле Шкалик, досталось бы и ему.
Улица осталась позади; обежав дом доктора Фабиана, я помчался
под гору, к сырой низине, где росли долларовые кустики. И уже на полпути
спохватился: а Хайрам? Днем он сторожил эти кусты, вдруг он и сейчас
там? С разгону я насилу остановился, пригнулся к самой земле. Наскоро
окинул взглядом склон холма и низину, потом снова, уже медленно, стал
всматриваться в каждую тень, подстерегая малейшее движение, которое
выдало бы засаду.
Вдалеке послышались крики; наверху кто-то бежал, громыхая по
тротуару тяжелые башмаки. Хлопнула дверь, где-то, за несколько
кварталов, взревел мотор и рванула с места машина. Из открытого окна
слабо донесся взволнованный голос комментатора последних известий, но
слов я не разобрал.
Хайрама нигде не было видно.
Я выпрямился и медленно стал спускаться дальше. Вот и сад,
теперь напрямик. Впереди уже темнеют старые теплицы и знакомый вяз на
углу, тот самый, что поднялся из давнего тоненького побега.
Я дошел до теплиц, остановился на минуту - проверить напоследок,
не крадется ли за мною Хайрам,- и двинулся было дальше. Но тут я
услышал голос, он позвал меня - и я оцепенел.
Оцепенел, прирос к земле... но ведь я не слышал ни звука!
~Брэдшоу Картер~, - вновь позвал беззвучный голос.
И - аромат Лиловости... может быть, даже не аромат, скорее
ощущение. Воздух полон им - и вдруг резко, отчетливо вспоминается: так
было там, у шалаша Таппера Тайлера, когда Нечто ждало на склоне холма
и потом проводило меня домой, на Землю.
- Я слышу,- отозвался я.- Где ты?
Вяз у теплиц словно бы качнулся, хотя ветерок чуть дышал - где
ему было качнуть такое дерево.
~Я здесь~, - сказал вяз. ~Я здесь давно, долгие годы. Я всегда ждал
этой минуты, ждал, когда смогу с тобой заговорить.~
- Ты знаешь? - спросил я.
Глупо спрашивать, конечно же он знает - и о бомбе, и обо всем...
~Мы знаем~, - сказал вяз, ~но отчаянию нет места~.
- Нет места? - растерянно переспросил я.
~Если мы потерпим неудачу на этот раз, мы попробуем снова.
Возможно, в другом мире. Или, может быть, придется подождать, чтобы
ради... как это называется?~
- Радиация, вот как это называется,- подсказал я.
~Подождать, чтобы радиация рассеялась~.
- На это уйдут годы.
~У нас есть годы,~ был ответ. ~У нас есть время, сколько угодно.
Нам нет конца. И времени нет конца.~
- А для нас время кончается,- сказал я, и меня захлестнула горькая
жалость ко всем людям на свете и сильней всего - к самому себе.- И для
меня наступает конец.
~Да, мы знаем~, сказала Лиловость. ~Мы очень о вас сожалеем.~
Вот когда пора просить помощи! Пора объяснить, что мы попали в
беду не по своей воле и не по своей вине - пусть же нас выручают те, кто
нас до этого довел!
Так я и хотел сказать, но слова не шли с языка. Не мог я
признаться этому чужому, неведомому, в нашей совершенной
беспомощности.
Наверно, это просто гордость и упрямство. Но лишь когда я
попытался заговорить и убедился, что язык не слушается, лишь тогда я
открыл в себе эту гордость и упрямство.
№Мы очень о вас сожалеем¤,- сказал вяз. Но и жалеть можно по-
разному. Что это - подлинная, искренняя скорбь или так только,
мимолетная, из чувства долга, жалость того, кто бессмертен, к бренной
дрожащей твари в ее смертный час?
От меня останутся кости и тлен, а потом не станет ни костей, ни
тлена, лишь забвение и прах,- а Цветы будут жить и жить вовеки веков.
Так вот, нам, кто обратится в тлен и прах, куда важней обладать
этой упрямой гордостью, чем другим - сильным и уверенным. Она -
единственное, что у нас есть, и только она одна нам опора.
Лиловость... а что же такое Лиловость? Не просто цвет, нечто
большее. Быть может, дыхание бессмертия, дух невообразимого
равнодушия: бессмертный не может себе позволить о ком-то тревожиться, к
кому-то привязаться, ибо все преходящи, все живут лишь краткий миг, а
бессмертный идет своей дорогой, в будущее без конца, без предела,- там
встретятся новые твари, новые мимолетные жизни, и о них тоже не стоит
тревожиться.
А ведь это - одиночество, вдруг понял я, безмерное, неизбывное
одиночество,- людям никогда не придется изведать такое...
Безнадежное одиночество, ледяной, неумолимый холод... во мне
вдруг шевельнулась жалость. Как-то странно жалеть дерево. Но нет, не
дерево мне жаль и не те лиловые цветы, а неведомое. Нечто, которое
провожало меня из чужого мира, которое и сейчас здесь, со мной... жаль
живую мыслящую материю - такую же, из какой создан и я.
- Я тоже сожалею о тебе,- сказал я и, еще не досказав, опомнился:
оно не поймет моей жалости, как не поняло бы и гордости, если бы узнало о