уставились на него. Один получает удар в подбородок, другой, видя, что на
него несется со свистом черная искусственная рука, верещит от ужаса и,
прикрыв глаза руками, убегает прочь.
Мы достигли уборной - красивого квадратного здания из песчаника - и
окапываемся на дамской половине. Ее легче защищать. В мужскую можно
проникнуть сверху и напасть на нас с тылу, у дам окна маленькие и
расположены .довольно высоко.
Противники последовали за нами. Теперь их, по крайней мере, человек
двадцать: им на помощь явились еще написты. Я вижу несколько мундиров
навозного цвета и тут же замечаю, что с того края, где стоим Герман и я,
они пытаются прорваться. Однако, невзирая на свалку, я замечаю, что сзади
и к нам спешит подкрепление. Через секунду я вижу, как Ризенфельд
сложенным вдвое портфелем, в котором, я надеюсь, лежат образцы гранита,
лупит кого-то, а Рене де л а Тур, стащив с ноги ботинок на высоком каблуке
и схватив его за шнуровку, намеревается драться каблуком.
Но в ту минуту, когда я смотрю на это, какой-то молодчик с разбегу
бьет меня головой под ложечку, так что воздух, чем-то хрястнув, вылетает
у меня изо рта. Я отбиваюсь слабо, но с яростью, и вдруг у меня возникает
ощущение, что все это мне уже знакомо. Я автоматически поднимаю колено,
так как жду, что этот баран снова меня боднет. Одновременно я вижу
картину, которая в данной ситуации кажется мне одной из самых прекрасных:
Лиза, словно Ника Самофракийская, мчится к нам через рынок, рядом с нею
Бодо Леддерхозе, а за ним весь его певческий союз. В ту же секунду я
ощущаю новый удар барана, но портфель Ризенфельда, словно желтый флаг,
опускается на него. Вместе с тем Рене де ла Тур с размаху бьет куда-то
вниз, и баран испускает вопль. Рене кричит подчеркнуто генеральским
голосом:
- Смирно, негодяи!
Часть агрессоров невольно вздрагивает. Затем в бой вступают члены
певческого союза - и мы свободны.
***
Я выпрямляюсь. Вдруг стало тихо. Агрессоры бежали. Они утаскивают с
собою своих раненых. Герман Лотц возвращается. Он, как центавр, догнал
бегущего противника и наградил кого-то еще одной железной оплеухой. Наш
урон не очень велик. У меня на голове шишка с добрую грушу и ощущение, что
сломана рука. Но она не сломана. Кроме того, меня тошнит. Я слишком много
выпил, чтобы боданье в живот могло доставить мне удовольствие. И снова
меня мучит воспоминание о чем-то, чего я не могу вспомнить. Что же это
все-таки?
- Если бы я мог глотнуть водки, - говорю я.
- И получишь ее, - отвечает Бодо Леддерхозе. - Только уйдем скорей
отсюда, пока не явилась полиция.
В этот миг раздается звонкий шлепок. Удивленные, мы оборачиваемся.
Лиза кого-то ударила.
- Пьяница проклятый! - спокойно говорит она. - Вот как ты заботишься о
доме и о жене...
- Ты... - клокочущим голосом отвечает кто-то.
Лиза дает вторую оплеуху. И тут вдруг узел моих воспоминаний
распутывается. Вацек! Вон он стоит и почему-то прижимает руки к заднице.
- И это мой супруг! - на весь рынок заявляет Лиза, ни к кому не
обращаясь. - Приходится быть женой такого вот сокровища!
Вацек не отвечает. Кровь льется по его лицу. Прежняя рана на лбу,
которую я нанес ему, снова открылась. Кроме того, и с волос его капает
кровь.
- Это вы его так отделали? - вполголоса спрашиваю я Ризенфельда. -
Портфелем?
Он кивает и внимательно разглядывает Вацека.
- Бывают же встречи, - говорим мы.
- А что у него с задницей, почему он держится за нее?
- Его ужалила оса, - поясняет Рене де ла Тур и вкалывает длинную
шпильку в серебристо-голубую бархатную шапочку, сидящую на ее кудрях.
- Примите мое глубочайшее уважение! - Я отвешиваю ей поклон и подхожу
к Вацеку. - Так, - говорю я, - теперь мне известно, кто боднул меня
головой в живот! Это что же, благодарность за советы, как лучше наладить
свою жизнь?
Вацек удивленно уставился на меня.
- Вы? Но я же вас не узнал! Господи!
- Он никогда никого не узнает, - саркастически заявляет Лиза.
Вацек представляет собой печальное зрелище. При этом я вижу, что он
буквально последовал всем моим указаниям. Гриву свою он коротко подстриг -
удар, нанесенный Ризенфельдом, оказался тем чувствительнее, - на нем даже
новая белая рубашка, но в результате кровь на ней гораздо заметнее, чем
была бы на цветной. Вот уж не везет так не везет!
- Пошли домой! Пьяница! Буян! - говорит Лиза и уходит. Вацек послушно
плетется за ней. Они идут через рынок, одинокая пара. Никто не следует их
примеру. Георг помогает Лотцу кое-как прикрепить к плечу протез.
- Пошли, - говорит Леддерхозе, - в моей пивной вы еще можете
чего-нибудь глотнуть. Ведь мы - свои люди!
Сидим некоторое время с Бодо и членами его союза. Затем отправляемся
домой. Подкрадывается серый рассвет. Мимо нас проходит мальчишка-газетчик.
Ризенфельд делает ему знак и покупает газету. В ней крупными буквами
напечатано:
"КОНЕЦ ИНФЛЯЦИИ!
ОДИН БИЛЛИОН - ОДНА МАРКА!"
- Что скажете?
- Ребята, я ведь, может быть, действительно уже банкрот, - заявляет
Вилли. - Я еще спекулировал на понижении курса. - Он огорченно смотрит на
свой серый костюм, потом на Рене. - Как нажился, так и прожился, но что
такое деньги, верно?
- Деньги - вещь очень важная, - холодно отвечает Рене. - Особенно
когда их нет!
Мы с Георгом идем по Мариенштрассе.
- Как странно, что Вацеку дали трепку именно я и Ризенфельд, - говорю
я. - А не ты. Ведь было бы естественнее, если бы дрались друг с другом вы!
- Конечно, но это было бы более несправедливо.
- Несправедливо? - удивляюсь я.
- Ну, в более сложном смысле. Сейчас я слишком устал, чтобы объяснять.
Мужчинам, которые уже полысели, не следовало бы драться. Им следовало бы
философствовать.
- Тогда тебе предстоит очень одинокая жизнь. Кажется, в воздухе вообще
запахло драками.
- Не думаю. Какой-то отвратительный карнавал кончился. Разве сейчас
все не напоминает космический великий пост? Гигантский мыльный пузырь
лопнул.
- И? - говорю я.
- И? - повторяет он.
- Кто-нибудь пустит новый мыльный пузырь, еще огромнее.
- Все может быть.
Мы стоим в саду. Серо-молочное утро как будто омывает кресты.
Появляется невыспавшаяся младшая дочь Кнопфа. Она ждала нас.
- Отец сказал, что за двенадцать биллионов вы можете взять обратно его
памятник.
- Скажите ему, что мы предлагаем восемь марок. Да и это только до
полудня. Теперь деньги будут в обрез.
- Что такое? - спрашивает Кнопф из своей спальни - он подслушивал.
- Восемь марок, господин Кнопф. А после обеда только шесть. Курс
падает. Кто бы подумал? Вместо того, чтобы подниматься!
- Пусть лучше памятник останется у меня навеки, мародеры проклятые! -
хрипит Кнопф и захлопывает окно.
XXV
В старогерманской горнице "Валгаллы" верденбрюкский клуб поэтов дает
мне прощальный вечер. Поэты встревожены, но притворяются растроганными.
Хунгерман первый обращается ко мне:
- Ты знаешь мои стихи. Ты сам сказал, что они были для тебя одним из
самых сильных поэтических переживаний. Сильнее, чем стихи Стефана Георге.
Он многозначительно смотрит на меня. Я этого никогда не говорил,
сказал Бамбус. В ответ Хунгерман сказал о Бамбусе, что считает его
значительнее Рильке. Но я не возражаю. Полный
ожидания, я смотрю на певца Казановы и Магомета.
- Ну хорошо, - продолжает Хунгерман, но отвлекается: - Впрочем, откуда
у тебя этот новый костюм?
- Я купил его сегодня на гонорар, полученный из Швейцарии, - отвечаю я
с напускной скромностью павлина. - Это мой первый новый костюм, после того
как я стал солдатом его величества. Не перешитый военный мундир, а
настоящий, подлинно гражданский костюм! Инфляция кончена!
- Гонорар из Швейцарии? Значит, ты достиг уже интернациональной
известности! Вот как! - говорит Хунгерман, он удивлен и уже раздосадован.
- Из газеты?
Я киваю. Автор "Казановы" делает пренебрежительный жест.
- Ну ясно! Мои произведения, разумеется, не подходят для ежедневного
употребления. Может быть, только для первоклассных журналов. Я имею в
виду, что сборник моих стихов, к несчастью, вышел три месяца назад у
Артура Бауера в Верденбрюке! Это просто преступление.
- Разве тебя принуждали?
- Морально - да. Бауер наврал мне, он хотел создать огромную рекламу,
обещал выпустить одновременно с моей книжкой Мерике, Гете, Рильке, Стефана
Георге и прежде всего Гельдерлина - и ни одного не выпустил, обманул.
- Зато он напечатал Отто Бамбуса.
Хунгерман качает головой.
- Бамбус - это, между нами, эпигон и халтурщик. Он мне только
повредил. Знаешь, сколько Бауер продал моих книг? Не больше пятисот
экземпляров!
Мне известно от самого Бауера, что весь тираж был не больше двухсот
пятидесяти экземпляров; продано двадцать восемь, из них девятнадцать
куплены тайком самим Хунгерманом, и печатать книгу заставлял не Бауер
Хунгермана, а наоборот.
Хунгерман, будучи учителем немецкого языка в реальном училище,
шантажировал Артура, угрожая ему, что порекомендует для своей школы
другого книготорговца.
- Если ты теперь будешь работать в берлинской газете, - заявляет
Хунгерман, - помни, что товарищество среди художников слова - самая
благородная черта.
- Знаю. И самая редкая.
- Вот именно. - Хунгерман извлекает из кармана томик своих стихов. -
На. С автографом. Напиши о ней, когда будешь в Берлине. И непременно
пришли мне два оттиска. А я за это здесь, в Верденбрюке, буду тебе верен.
И если ты там найдешь хорошего издателя, имей в виду, что я готовлю вторую
книгу своих стихов.
- Решено.
- Я знал, что могу на тебя положиться. - Хунгерман торжественно трясет
мне руку. - Ты тоже собираешься скоро напечатать что-нибудь новое?
- Нет. Я отказался от этой мысли.
- Что?
- Хочу еще подождать, - поясняю я. - Хочу в жизни немножко осмотреться.
- Очень мудро! - многозначительно заявляет Хунгерман. - Как было бы
хорошо, если бы побольше людей следовали твоему примеру, вместо того чтобы
стряпать незрелые вирши и тем самым становиться поперек дороги настоящим
мастерам!
Он внимательно разглядывает присутствующих. Я так и жду, что он мне
шутливо подмигнет; но Хунгерман становится вдруг очень серьезным. Я для
него новая возможность устраивать дела - и тут юмор покидает его.
- Не рассказывай другим о нашей договоренности, - внушает он мне
напоследок.
- Конечно, нет, - отвечаю я и вижу, что ко мне незаметно
подкрадывается Отто Бамбус.
***
Через час у меня в кармане уже лежит книжечка Бамбуса "Голоса тишины"
с весьма лестной надписью, а также отпечатанные на машинке сонеты
"Тигрица", я должен их пристроить в Берлине; Зоммерфельд дал мне экземпляр
своей книжки о смерти, написанной свободным размером, остальные всучили
еще с десяток своих творений, а Эдуард - рукопись его пеанов "На смерть
друга" объемом в сто шестьдесят восемь строк, они посвящены Валентину,
"другу, однополчанину и человеку". Эдуард работает быстро.
И все это внезапно остается где-то далеко позади. Так же далеко, как
инфляция, скончавшаяся две недели назад, как детство, которое изо дня в
день душили военным мундиром, так же далеко, как Изабелла.
Я смотрю на присутствующих. Что это - лица недоумевающих детей, перед
которыми открылся хаос, а может быть, чудо, или уже лица ловких дельцов от
поэзии? Осталось в них что-нибудь похожее на восхищенное и испуганное лицо
Изабеллы, или они уже только имитаторы, болтливые хвастуны, обладающие той
десятой долей таланта, которая всегда найдется у молодых людей, и они
пышно и завистливо воспевают его затухание, вместо того чтобы молча
созерцать его и спасти для жизни хоть несколько искр?
- Друзья, - заявляю я. - Отныне я уже не член клуба.
Все лица повертываются ко мне.
- Исключено! Ты останешься членом-корреспондентом нашего клуба поэтов,
- заявляет Хунгерман.
- Я выхожу из клуба, - говорю я. Поэты молчат. Не знаю, ошибаюсь ли я,
но мне кажется, что кое у кого в глазах я читаю нечто вроде страха перед
возможными разоблачениями.
- Ты действительно решил? - спрашивает Хунгерман.