заставляло память напряженно искать что-то очень нужное, давно
забытое и потерянное, будило жгучую, непереносимую тоску по
яркости жизни, по свежести и красоте ощущений, изначально
даваемых каждому человеку, и потом незаметно и страшно его
покидающих.
Глаза привыкли к мраку, и наверху одна за другой
проступали звезды. Я пытался вглядеться вперед, в шумящую тьму,
туда, где с рассветом должен обозначиться горизонт. Клочковатая
мгла играла рваными белесыми нитями, от их назойливой
неуловимости становилось не по себе. Но постепенно в их пляске
возникал свой порядок, они вытягивались и выстраивались рядами.
Потом они приближались, приносили плеск и шуршание, и где-то
совсем близко размазывались серыми пятнами, обращаясь опять в
темноту.
Я шагнул им навстречу, к невидимой той черте, о которую
разбивались волны, и, присев, погрузил ладони в воду. Волна
отхлынула, оставив на руках песок и шипящую пену, их тотчас же
смыла другая волна и оставила новый песок и новую пену.
Ласковость набегающей воды холодила руки, от нее исходил покой,
словно она растворяла щемящее чувства беспредельности ночи.
Слева вдали, где рождались и пронизывали темноту серыми
нитями все новые гребни волн, мигал огонь маяка. Короткие
вспышки разделялись долгими паузами, и казалось, далекое это
мигание, безнадежный упрямый призыв, имеет особую власть
успокаивать, власть примирить с одиночеством.
Хорошо уже различая предметы, я нашел без труда дорогу,
идущую к маяку. Глинистая, в ухабах и рытвинах, она иногда
отдалялась от моря, иногда же волны докатывались до самой
обочины.
Здесь был край города. Миновав несколько дворов, дорога
вывела на пустырь. Временами мне удавалось разглядеть невысокие
холмики, обломки камней, заросшие кустами остатки строений; от
почвы поднимался жирный запах поглощаемых землей остатков
брошенного жилья, и я невольно ускорил шаги.
Дорога выбралась в степь и подалась ближе к морю,
развалины кончились. Но впереди виднелось еще что-то белое, не
то остаток стены, не то небольшая постройка.
Непонятный этот предмет помещался в отдалении от дороги,
от него возникало ощущение нелепости, которое по мере
приближения усиливалось. Оно-то и побудило меня свернуть с
дороги и направиться к белеющему уже близкому пятну -- форма
его прояснялась, становилась все жестче, приближаясь к
очертаниям пирамиды.
Я подошел вплотную -- предмет оказался не только
диковинным, но, пожалуй, и невероятным. На ступенчатом
постаменте белого камня, чуть выше моего роста, на массивной
плите из мрамора, или может, известняка, покоилось что-то
темное. Насколько угадывалась его форма, это было изваяние
животного, оно еле заметно мерцало, отражая полировкой слабый
свет звездного неба. Я обошел постамент кругом, пока не нашел
точку, откуда мог разглядеть силуэт фигуры -- какой-то большой
зверь спокойно лежал, вытянув, словно сфинкс, передние лапы.
Контур был странен -- изящен и почти раздражающе текуч -- то ли
пантера, то ли гигантская кошка.
Слово "сфинкс" появилось в мыслях само собой, и теперь от
него невозможно было избавиться: в очертаниях головы я видел
нечто неуловимое, но достоверно человеческое. Лица видно не
было, оно пряталось в сплошной черноте, и все же на его месте
мерещилось, словно плавало в воздухе, ускользающее от взгляда,
сотканное из ночного тумана, задумчивое лицо сфинкса,
безучастно глядящее вдаль женское лицо.
Не в силах сдержать любопытства, я зажег спичку. Ее слабый
огонь выхватил из темноты голову изваяния -- она была
изуродована ударами, верхняя часть отбита, лицо покрыто
выбоинами. Голова, как будто, была кошачья, но впечатление
присутствия человеческих черт не проходило.
Когда догорела спичка, я почувствовал, что есть в этом
месте какая-то жуть, словно умные и недобрые глаза ощупывали
меня взглядом. Жути не было в самом сфинксе, и в белизне
тесаных плит тоже; и все-таки она тут скрывалась -- скорее
всего, в широких черных щелях меж камней постамента.
На меня навалилась усталость и задерживаться здесь не
хотелось -- как можно скорее я пошел прочь.
Когда я добрался до гостиницы, небо уже посветлело. Дверь
была отперта, и кто-то внес мой чемодан внутрь; за стойкой
сидела женщина с озабоченным усталым лицом. Она изучила мой
паспорт и долго писала в конторских книгах, а я терпеливо ждал,
опасаясь неосторожным движением спугнуть ее и вызвать задержку,
и потом, когда она шла показать мне номер, старался не
отставать от нее ни на шаг.
2
Проснулся я от шума прибоя, он становился все громче,
будил неотвязно и неумолимо. Волны его, красноватые и горячие,
набегали из темноты, обдавали жаром и рассыпались клубами искр,
которые медленно гасли и оседали на землю. Судорожным усилием я
скинул одеяло, сел и открыл глаза.
Никакого прибоя не было, а было лишь нестерпимо душно и
жарко. Сквозь занавеску пробивалось солнце, лучи его падали на
пол почти отвесно. С улицы доносились приглушенные голоса. Я
добрался до окна и открыл его -- тогда-то и хлынул в комнату
настоящий зной, будто он давно поджидал, когда же его, наконец,
сюда впустят. Оставалось одно спасение: душ.
Он оказалсся тепловатым и вялым, но все равно это было
поразительно приятно: струйки воды уносили кошмар духоты,
уносили остатки сна, казалось, вода во мне растворяет все, что
способно испытывать тяжесть и беспокойство.
Когда я вышел из ванной, все еще в состоянии блаженного
небытия, в кресле у стола сидел человек. Не проснувшись как
следует, я не поверил в его реальность, но разглядел
добросовестно. Загорелая, бритая наголо голова, белая тенниска,
явно сшитая на заказ, четкая складка белых, чуть сероватых брюк
-- непонятно зачем, я про себя перечислил приметы видения.
Он улыбался -- улыбались глаза, улыбались щеки, улыбался
нос, губы и подбородок, и лица его я не мог разглядеть, как
нельзя уловить форму слишком ярко блестящей вещи. Здесь была не
одна, а целая сотня улыбок, приветливых и веселых, радостных,
ласковых и еще бог знает каких. Он похож был на человека,
который надел на одну сорочку сразу дюжину галстуков, и я
удивился, что это не было противно. Немного забавно, немного
любопытно, немного утомительно, но не противно.
Он терпеливо ждал, когда я признаю его существование, а
пока что руками старательно мял спортивного покроя кепи, словно
извиняясь за то, что он весь такой холеный и глаженый.
-- Нет, я не снюсь вам, поверьте, -- сказал он просительно
и как-то по-новому заиграл своими улыбками, -- я действительно
существую, поверьте пожалуйста!
Был на нем отпечаток неуязвимости, казалось -- упади он с
самой высокой горы, прокатись по самым зазубренным скалам -- и
тогда с ним ничего не случится, не появится ни пылинки, ни
пятнышка. Но и это не было противно.
Он отчаялся, видимо, доказать свою материальность, на
мгновение его улыбка сползла куда-то к ушам, и в глазах
мелькнула беспомощность.
-- Вронский! -- он поднялся и шагнул мне навстречу. --
Сценарист, Юлий Вронский!
-- Здравствуйте, я догадался, -- соврал я в виде ответной
любезности, -- как вы узнали, что я приехал?
-- В этом городе новости порхают по воздуху, оттого здесь
все про всех вс" знают, -- тут он внезапно напустил на себя
серьезность, то есть оставил одну только дежурную приветливую
улыбку. -- Но сначала обсудим дела: мне отвели целый дом -- я
хочу вам уступить половину. Вид на море, собственный вход и
никаких консьержек.
Обсуждать было, собственно, нечего. Я застегнул чемодан и
взялся за ручку, но мой новый знакомый остановил меня:
-- Зачем вам носить тяжести? Отправим за ними кого-нибудь.
-- Гм... -- только и нашелся я, но послушался.
Мы вышли на улицу. Город, пыльный и серый, залитый
беспощадным солнцем, выглядел скучно и не имел ничего общего с
карнавальным городом вчерашней ночи.
Пока мы шли через центр, мой спутник все больше меня
забавлял. Прохожих почти не было, и все же он дважды
поздоровался с кем-то. Он показал мне почту, редакцию местной
газеты, городской совет и райком. Помахал рукой кому-то в окне
больницы и довольно приятельски поздоровался с седым и важным
шофером "газика", дремавшим за рулем у райкома, которого тут же
и послал за моим чемоданом.
-- Вы давно здесь? -- спросил я, как мог, осторожнее.
-- Почти неделю, -- он улыбнулся самой виноватой из своих
улыбок.
Наш дом оказался вблизи от берега, предпоследним на
пыльной, полого спускающейся к морю улице. Глинобитный,
прохладный внутри, он был окружен акациями, за перила веранды
цеплялся усиками одичалый виноград. У крыльца стояла скамейка с
литыми чугунными ножками -- из тех, что бывают в городских
скверах.
Мне на долю пришлась комната со скрипучим крашеным полом,
соломенными плетеными креслами и необъятной деревянной
кроватью, в одном из окон виднелась, сквозь резные ветки
акации, узкая полоска черно-синего моря.
Когда мы подходили к калитке, на балконе соседнего дома
показалась пышная миловидная дама в голубом; на перилах, от нее
слева и справа, сидели две раскормленные белые кошки. Вронский
сорвал с головы кепи и отвесил глубокий поклон:
-- Амалия Фердинандовна! Вот ваш новый сосед.
-- Я почтмейстерша, -- объявила она, голос ее был
неожиданно высоким и мелодичным, -- по утрам я пою и играю на
рояле, вам придется это терпеть!.. Хотите иметь очаровательную
сожительницу? -- она положила руку на спину правой кошки, та
при этом нахально зевнула и облизнулась.
-- Нам не справиться с ней! -- быстро ответил Вронский.
-- Ну конечно, как же вы можете справиться! -- она одарила
нас трелью серебристого смеха и, протянувши к подоконнику руку,
сорвала и кинула нам цветок. Он слетел к нам оранжевой бабочкой
-- это была настурция. Не знаю, в кого она метила, но попала во
Вронского. Он секунду подержал цветок на ладони и бережно вдел
в петлицу.
По вступлении в дом Вронский сделался деловит. Он провел
меня по всем комнатам, показал чердак и заставил взойти по
наружной лестнице в крохотный мезонин, где была лишь
продавленная кушетка и в углу кипы старых газет. Завершилась
экскурсия в кухне осмотром водопровода и умыванием, чтобы идти
в ресторан обедать. Настурция Вронского успела завять, он вынул
ее из петлицы и аккуратно опустил в мусорное ведро.
В ресторане, на втором этаже безобразного бетонного куба,
каким-то троительным чудом оказалось прохладно. Понятно, что
Вронского тут знали все, от директора до швейцара. Его энергия
была неистощимой: не успели мы заказать обед, как он потащил
меня в бар, знакомиться с барменшей. Она показалась мне очень
красивой, длинная черная коса и провинциально-добродетельный
вид плохо вязались с ее званием. Вокруг нее громоздились
бутылки, она же читала книжку, вертя в руке штопор, которым
довольно лихо при нас перелистнула страницу.
-- Елена, познакомьтесь пожалуйста, -- Вронский осыпал ее
целым ворохом галантных улыбок, но ответная улыбка при этом
была достаточно сдержанной, так что она, надо думать, знала
цену своим улыбкам, -- это Константин, профессор из Ленинграда!
-- Лена, -- назвалась она, соблюдая собственный ритуал
знакомства, и протянула мне руку через высокую стойку.
-- Очень приятно, -- сказал я, -- только я не профессор.
-- У себя он называется научным сотрудником, -- пояснил
Вронский, -- но для простых людей, вроде нас с вами, это одно и