воровских казаков к Москве и о поражении их князем Лыковым на реке Луже,
причем событие излагается с точки зрения казачьей, "воровской", т.е. так,
как изложил бы его участник воровского похода, желавший его оправдать и даже
идеализировать. Не говоря уже о том, что казачий приход под Москву произошел
за несколько месяцев ранее шведской осады Пскова, самые обстоятельства
похода и правительственной репрессии переданы совсем неверно, с наивной
тенденциозностью, идущей во чтобы то ни стало против владущих бояр. Бояре,
жадно и злобно хватающие себе царские земли и рабочих людей, разоряющие
царя, государство и народ, представляются автору главным, даже единственным,
пожалуй, злом его современности, на которое направлена вся сила его
обличения. Мы готовы, поэтому, вспомнив казачьи речи смутной эпохи против
"лихих бояр", счесть казаком и самого автора сказания. Но это не будет
верно, так как наш автор не с казаками, а против казаков. Говоря о казачьем
восстании при В. Шуйском, он характеризует восставших как "не хотящих жити в
законе божии и во блазей вере и в тишине, но в буйстве и во объядении и во
упоминании и в разбойничестве живуще, желающе чюжаго имения и приступльших к
литовским и немецким людем". Для него казаки -- "яко полстии зверие от
пустыня": вот почему пскович, вооруженный против бояр, не может быть
поставлен в казачьи ряды. Он -- земский, только глубоко простонародный
человек. Он видит в царе Богом избранную для воссоздания старого порядка
власть, в которой "Бог воздвиже рог спасения людей своих", -- и, когда около
"блаженного", "зело кроткаго, тихаго" царя совершается зло и неправда, автор
может объяснить это только боярским умыслом. Отозвали хороших воевод от
Смоленска, а послали плохих и проиграли дело, -- это вина бояр: они это
сделали, они скрывали от царя неудачу, они не допускали к царю вестников:
"Сицево бе попечение боярско о земли Русской!". Осадили шведы Псков, во
Пскове стал голод, к царю "много посылаша из града о испоручении", -- бояре
скрывали от царя вести и вестников, "людские печали и гладу не поведаху
ему", и Псков не получил помощи: "Сицево бе попечение боярско о граде!"
Расстроился брак царя с Хлоповой, затем умерла его первая жена, -- во всем
виноваты бояре: "Все то зло сотворится от злых чаровников и зверообразных
человек",-- которые "гнушахуся своего государя и гордяхуся". Кого именно из
бояр разуметь виновниками зла на Руси, автор сказания, по-видимому, точно не
знал. Таков для него и князь Д. Т. Трубецкой, надменный "древнею гордостью"
боярин; таковы же для него "царевы матери племянники", Салтыковы, которые
"гнушались" своего государя и не хотели "в покорении и в послушании
пребывати"; таковы же "под Москвою князи и бояре", призывавшие шведского
королевича на московский престол; таковы же думцы царя Михаила Федоровича,
не пославшие помощи под Смоленск и Псков. Для нас Трубецкой, Салтыковы,
Пожарский с "князьями и боярами" под Москвой и в Ярославле князь
Мстиславский с "товарищи", бывшие в думе царя Михаила с начала его
царствования, -- все это разные круги, направления и репутации. Для автора
псковского сказания все эти люди -- один "окаянный и злый совет", в котором
он не различает партий и направлений. Всякий, кто в данное время пользуется,
по выражению Грозного, "честию председания", тот для нашего автора и есть
"владущий", стоящий у власти и злоупотребляющий ею. С демократических низов
своего псковского мира автор готов был во всем подозревать всякого
"владущего" в далекой Москве.
Такова обстановка, в которой находится краткое сообщение псковского
автора о присяге царя Михаила. Оно дословно таково: владущие, захватывая
себе людей и земли, "царя нивочтоже вмениша и не бояшеся его, понеже детеск
сый, еще же и лестию уловивше: первие егда его на царство посадиша и к роте
приведоша, еще от их вельможска роду и болярска, аще и вина будет
преступлению их, не казнити их, но разсылати в затоки; сице окаяннии
умыслиша;
а в затоце коему случится быти, и оне друг о друге ходатайствуют ко
царю и увещают и на милость паки обратитися. Сего ради и всю землю Русскую
разделивше по своей воли" и т. д. Точный смысл этого показания состоит в
том, что владущие бояре своевольничают, не боясь государя, во-первых,
потому, что он молод, а во-вторых, потому, что им удалось его склонить,
"уловить лестью", на то, чтобы не казнить, а только ссылать виновных людей
"вельможска роду и болярска". Как это удалось владущим, не совсем ясно из
фраз нашего автора: его слова можно понять и так, что, бояре взяли с царя
одно только это обещание под клятвой, когда его на "царство посадиша": а
можно понять и так, что, когда нового государя посадили на царство и взяли с
него общую ограничительную "роту", присягу, то бояре склонили его и на
особое в их пользу обязательство. Во всяком случае речь идет о какой-то
"роте" и обязательстве в пользу бояр и по почину бояр. Ничего точного и
определенного о форме и содержании ограничений автор, очевидно, не знал. Но
он верил в "роту", потому что иначе не мог себе объяснить и безнаказанности
"владущих", и самый предмет этой роты он свел в своем представлении только к
обязательству не казнить владущих, а рассылать "в затоки". Не знание
политического факта, а желание объяснить непонятные факты исходя из слуха
или своего домысла о царской "роте" -- вот что лежит в основании наивного
сообщения псковского писателя о московских делах и отношениях. Ознакомясь
поближе с псковским известием, мы не придадим ему значения компетентного
свидетельства. Глубоко простонародное воззрение на ход политической жизни,
соединенное с незнанием действительной ее обстановки и проникнутое слепой
ненавистью к сильным мира сего, сообщает псковскому сказанию известный
историко-литературный интерес, но отнимает у него значение исторического
"источника" в специальном смысле этого термина. Если бы об ограничениях царя
Михаила сохранилось одно только псковское сообщение, разумеется, ему никто
бы не поверил.
Иного рода сообщение известного Котошихина. Вот его существеннейшее
содержание: "Как прежние цари после царя Ивана Васильевича обираны на
царство, и на них были иманы письма... А нынешнего царя (Алексея) обрали на
царство, а письма он на себя не дал никакого, что прежние цари давывали; и
не спрашивали... А отец его блаженныя памяти царь Михаил Федорович хотя
самодержцем писался, однако без боярского совету не мог делати ничего".
Опущенные нами пока фразы говорят о содержании "писем" и компетенции царя и
бояр; в приведенных же словах вот что устанавливается категорически:
во-первых, всех московских царей после Ивана Грозного "обирали на царство",
во-вторых, с них брали ограничительные "письма", и в-третьих, ограничение
царя Михаила имело действительную силу, и он правил с боярским советом.
Котошихин знал московское прошлое, по выражению А. И. Маркевича,
"плоховато", и его былевые показания необходимо тщательно поверять. Сам А.
И. Маркевич в результате такой поверки выяснил, что под термином "обирание"
у Котошихина надо разуметь не только избрание в нашем смысле слова, но и
особый чин венчания на царство с участием "всей земли". Летописец,
современный Котошихину, о царском венчании повествует даже так, что самый
почин венчания усвояется земским людям. О венчании царя Федора Ивановича он,
например, говорит: "Придоша к Москве изо всех городов Московского
государства и молили со слезами царевича Федора Ивановича, чтобы не мешкал,
сел на Московское государство и венчался царским венцом; он же, государь, не
презре моления всех православных христиан и венчался царским венцом". О
венчании же царя Михаила летописец говорит, что по приезде избранного царя в
Москву, "приидоша ко государю всею землею со слезами бити челом, чтобы
государь венчался своим царским венцом: он же не презри их моление и
венчался своим царским венцом". Тот же почин земщины разумеет и Котошихин,
когда рассказывает о царе Алексее Михайловиче, что по смерти его отца все
чины "соборовали" и "обрали" его и "учинили коронование". Роль земских чинов
на этом "короновании", по представлению Котошихина, ограничивается тем, что
представители сословий присутствуют при церковном торжестве, поздравляют
государя и подносят ему подарки; "а было тех дворян и детей боярских и
посадских людей для того обрания человека по два из города". Таким образом
сообщения Котошихина о том, что русские цари после Грозного были "обираны",
никак не может быть понято в смысле установления в Москве принципа
избирательной монархии. Терминология нашего автора оказывается здесь не
столь определенной и надежной, как представляется с первого взгляда. Равным
образом и свидетельство Котошихина о "письмах" надобно надлежащим способом
уяснить и проверить. Какие избранные на московский престол государи и каким
именно порядком давали на себя письма, мы знаем без Котошихина; знаем и
самые тексты "писем". Все эти "письма", по Котошихину, имеют одинаковое
содержание: "быть нежестоким и непалчивым, без суда и без вины никого не
казнити ни за что и мыслити о всяких делах з бояре из думными людьми сопча,
а без ведомости их тайно и явно никаких дел не делати". Мы знаем, что этими
условиями исчерпывалось содержание только записи Шуйского; договоры же с
иноземными избранниками имели более широкое содержание. Шуйский давал
подданным обещание не злоупотреблять властью, а править по старому закону и
обычаю. А Договоры с польским и шведским королевичами имели целью установить
форму и пределы возникавшей династической унии с соседним государством и
постановку в Москве власти чуждого происхождения. Иначе говоря, запись
Шуйского гарантировала только интересы отдельных лиц и семей, другие же
"письма" охраняли прежде всего целость, независимость и самобытность всего
государства. В этом глубокое различие известных нам "писем", различие
оставшееся вне сознания Котошихина. Отсюда и неточность его в передаче самых
ограничительных условий. У Котошихина власть государя ограничивается
Боярской думой ("боярами и думными людьми") во всех случаях безразлично. На
деле Шуйский говорил только о боярском суде и налагал на себя ограничения
лишь в сфере сыска, суда и конфискаций; по договору же с Владиславом
администрация, суд и финансы обязательно входили в компетенцию Боярской
думы, а законодательствовать могла лишь "вся земля". Зная это, отнесемся к
сообщению Котошихина как к такому, которое лишь слегка и слишком
поверхностно касается излагаемого факта. Как во всем прочем былевом
материале, Котошихин и здесь оказывается мало обстоятельным и ненадежным
историком. А раз это так, наше отношение к последней частности в рассказе
Котошихина -- к ограничениям царя Михаила -- должно стать весьма осторожным.
Кому именно царь Михаил дал на себя письмо, Котошихин не объясняет: он и
вообще не говорит, кем были иманы на царях письма. По его представлению,
царь Михаил не мог ничего делать "без боярского совету"; а так как боярский
совет Котошихин дважды в данном своем отрывке отождествляет "з бояре з
думными людьми", то ясно, что под боярским советом мы должны разуметь
Боярскую думу, как учреждение, а не сословный круг бояр, как политическую
среду. Сама Боярская дума в момент избрания Михаила, можно сказать, не
существовала и ограничивать в свою пользу никого не могла. Органом контроля
над личной деятельностью государя и его соправительницей она могла быть