несчастного. -- Не мучай себя. Господь слышит и несказанное.
Кадфаэлю, не сводившему с Хэлвина глаз, показалось, что
его рука ответила на пожатие, -- конечно, слабо, еле-еле. Он
принес вино, настоенное на травах, которым смачивал губы
больного, пока тот лежал без чувств, и влил несколько капель
ему в рот -- на этот раз Хэлвин не противился -- жилы на худой
шее напряглись, и он проглотил снадобье. Значит его час еще не
пробил. У него еще есть время снять тяжесть с сердца. Ему снова
дали немного вина, и постепенно серая маска опять превратилась
в живую плоть, хотя страшно бледную и слабую. Когда он снова
заговорил, голос звучал почти неслышно и глаза были закрыты.
-- Святой отец? -- испуганно позвал Хэлвин.
-- Я здесь. Я не оставлю тебя.
-- Ее мать приезжала ко мне... Я и не знал, что Бертрада
ждет ребенка! Госпожа очень боялась гнева своего мужа, когда
тот вернется и все узнает. А я в то время был в подручных у
брата Кадфаэля... уже изучил разные травы. Я никому ничего не
сказал, сам взял иссоп, ирис... Знал бы тогда Кадфаэль, на что
я употребил его травы!
Да уж! То, что в малых дозах может помочь снять воспаление
в груди и избавиться от мучительного кашля или даже одолеть
желтуху, в иных дозах может прервать беременность, привести к
выкидышу, а это уже деяние не только противное природе и
неугодное церкви, но и опасное для женщины, носящей плод в
своем чреве. Из страха перед гневом мужа, из страха опозориться
перед всем миром, из страха, что не удастся устроить дочери
хорошую партию и что давние семейные распри за наследство
вспыхнут с новой силой... Мать ли девушки заставила его пойти
на это, он ли сам ее уговорил?.. Годы, проведенные в раскаянии
и искуплении, не смогли избавить его от ужаса содеянного --
того, что теперь судорогой сводил тело и застилал взор.
-- Они умерли, -- сказал он хрипло и громко, корчась от
душевной боли. -- Моя любимая и наше дитя, они умерли! Ее мать
прислала мне известие уже после похорон. Дочь умерла от
лихорадки, так она всем сказала. Умерла от лихорадки -- и
позора бояться не надо. Грех, мой страшный грех... Господи,
прости меня!
-- Всевышний знает, когда раскаяние искренно, а когда нет,
-- сказал аббат Радульфус. -- Что ж, теперь ты поведал нам свою
печаль. Это все, или ты желаешь сказать что-то еще?
-- Это все, -- сказал брат Хэлвин. -- Осталось только
попросить прощения. Я прошу прощения и у Бога, и у Кадфаэля,
ведь я во зло употребил его искусство. И еще у леди Гэльс, моей
госпожи, за то великое горе, что я причинил ей. -- Теперь,
высказав наконец то, что так долго томилось под спудом, он уже
лучше владел и голосом, и речью, словно путы упали с его языка,
и хотя говорил он по-прежнему тихо, но гораздо яснее и
спокойнее. -- Я хотел бы встретить смерть очистившимся и
прощенным.
-- Ну, брат Кадфаэль сам за себя скажет, -- заметил аббат.
-- За Бога буду говорить я, ибо на мне его благодать.
-- Я прощаю тебе, -- сказал Кадфаэль, стараясь более
тщательно, чем обычно, подбирать слова, -- всякое
злоупотребление моим искусством, совершенное в момент
временного помутнения разума. А то, что ты располагал знаниями
и средствами совершить преступление, а я не сумел удержать тебя
от искушения, в том есть и моя вина, и я не могу упрекать тебя,
не упрекая в то же время и себя самого. Пусть мир пребудет в
твоей душе!
Речь аббата Радульфуса, которую он произносил именем
Божьим, заняла немного больше времени. Слушая его, Кадфаэль
невольно подумал, что кое-кто из братьев был бы до глубины души
изумлен, открыв в аббате, кроме его обычной непреклонной
суровости, такой запас рассудительной, властной, подчиняющей
доброты. Хэлвин желал облегчить свою совесть и очиститься перед
смертью. Налагать на него епитимью было слишком поздно. За
успокоение души на смертном одре не назначают платы, его просто
даруют.
-- Безутешное, полное раскаяния сердце -- вот единственная
жертва, которую ты можешь предложить, и она не будет
отвергнута. -- И аббат отпустил ему грехи и благословил, и с
тем вышел кивнув Кадфаэлю, чтобы тот последовал за ним. Силы
оставили Хэлвина, и его лицо, только что светившееся
благодарностью и умиротворением, снова замкнулось и не выражало
ничего, кроме смертельной усталости, огонь в глазах потух, и он
впал в полусон-полузабытье.
За дверью их терпеливо дожидался Рун, который специально
отошел подальше, чтобы до него случайно не долетели какие-то
обрывки исповеди.
-- Пойди посиди с ним, -- сказал ему аббат. -- Сейчас он,
верно, заснул, и сон его будет покойный. Если заметишь какие-то
перемены в его состоянии, сразу беги за братом Эдмундом. А если
возникнет нужда в брате Кадфаэле, пошли за ним ко мне.
Они устроились в отделанных панелями покоях аббата --
единственные два человека, посвященные в тайну преступления,
ответственность за которое взял на себя Хэлвин,
единственные, имеющие право обсудить друг с другом его
признание.
-- Я здесь всего четыре года, -- без околичностей начал
аббат Радульфус, -- и не знаю, при каких обстоятельствах попал
сюда Хэлвин. Насколько я понимаю, его почти сразу приставили к
тебе помогать с травами -- тут-то он и приобрел необходимые
познания, которые, увы, так неблаговидно употребил. Скажи, это
верно, что составленное им снадобье и впрямь могло кого-то
погубить? Может, юная леди все-таки умерла от лихорадки?
-- Если ее мать воспользовалась этим снадобьем, как и
собиралась, тогда лихорадка тут ни при чем, -- печально сказал
Кадфаэль. -- Да, я знаю случаи, когда иссоп приводил к смерти.
Какая глупость была с моей стороны держать его у себя, ведь я
вполне смог бы найти ему замену среди других трав. Правда, в
малых дозах трава и корень иссопа, высушенные и истолченные,
прекрасно помогают от желтой немочи, а в смеси с шандрой он
хорош при хрипах в груди, хотя для этой цели лучше брать
разновидность с синими цветочками, она помягче. Я знаю, что
женщины прибегают к нему, чтобы избавиться от плода --
принимают в больших дозах и вычищают все так, как и не надо бы.
Не удивительно, что порой бедняжки не выдерживают и умирают.
-- И все это случилось, когда он был еще послушником. Если
ребенок -- его, как он сам считает, значит пробыл он в
монастыре к тому времени совсем немного. Да ведь он сам был
почти ребенок!
-- Только-только восемнадцать стукнуло, ну и милой его,
конечно, не больше, скорее всего -- меньше. Да могло ли
сложиться иначе, -- сказал Кадфаэль, -- если жили они под одной
крышей, виделись каждый Божий день, от рождения принадлежали к
одному кругу -- он ведь происходит из знатного рода -- и, как
все дети на свете, были раскрыты для любви. Удивительно другое,
-- произнес Кадфаэль, постепенно приходя в возбуждение, --
почему его сватовство так вот походя отвергли? Он, между
прочим, единственный сын в семье и со временем унаследовал бы
от отца неплохое имение, если б не ушел в монастырь. Да и
вообще, как я сейчас припоминаю, он был очень привлекательный
молодой человек, образованный и к наукам способный. За такого
многие были бы рады отдать свою дочь.
-- Но, может, она была обещана другому? -- предположил
Радульфус. -- И ее мать, боясь навлечь на себя гнев мужа, не
решилась в его отсутствие дать разрешение на брак.
-- И все же ей необязательно было отказывать ему
окончательно и бесповоротно. Если бы она оставила ему какую-то
надежду, он, конечно, набрался бы терпения и подождал еще
немного, не стал бы опережать события, чтобы любой ценой
добиться своего. Впрочем, я, пожалуй, несправедлив к нему, --
осадил себя Кадфаэль. -- Полагаю, в его поступке не было
расчета, а только пылкое влечение, слишком пылкое. Хэлвин кто
угодно, только не злонамеренный интриган.
-- Что ж, так или иначе, -- вздохнул Радульфус, --
сделанного не воротишь. Он не первый и не последний, кто по
молодости лет впадает в этот грех, так же как и она не
единственная, кому пришлось за это заплатить. По крайней мере,
она спасла свое доброе имя. Немудрено, что он боялся покаяться,
даже своему духовнику не доверился -- берег ее честь. Но с тех
пор уже столько воды утекло -- восемнадцать лет прошло, столько
же, сколько было ему самому в ту пору. Теперь нам остается
только позаботиться, чтобы на пороге вечного покоя его душа
наконец обрела мир.
Все, кто молился о брате Хэлвине, уповали на тихое
успокоение несчастного и только об этом просили Господа; ни на
что другое надеяться уже не приходилось: ненадолго придя в
себя, он снова впал в глубочайшее беспамятство. Пришло и ушло
Рождество, сменялись у его постели монахи, а он лежал
безучастный ко всему, ничего не ел, не издавал ни единого звука
-- и так продолжалось семь дней. И все же дыхание его, хотя и с
трудом различимое, было ровным; а когда ему в рот вливали по
капельке вино с медом, мышцы на шее тут же напрягались,
совершая глотательное движение, несмотря на то, что на лице его
при этом ни разу не дрогнул ни единый мускул и широкий холодный
лоб и закрытые глаза оставались каменно-неподвижными.
-- У меня такое чувство, что от него осталось одно тело,
-- задумчиво сказал брат Эдмунд, -- а дух на время из него
вышел и где-то витает, будто ждет, когда его обиталище приведут
в порядок -- подправят, почистят, -- чтобы там снова можно было
жить.
"Что ж, неплохое сравнение и вполне в духе Священного
Писания, -- подумал Кадфаэль, -- ибо Хэлвин изгнал бесов,
населявших его душу, и ничего, коли их прежнее пристанище
немного попустует -- тем более если нежданное и невероятное
исцеление все же свершится. Как знать? Конечно, тяжелое
беспамятство брата Хэлвина, само по себе напоминающее вечный
сон, ух очень затянулось, но ведь он не умер! И если у него
остался какой-то шанс выжить, то нам всем надо глядеть в оба",
рассуждал брат Кадфаэль. Как бы на место одного беса,
выскочившего за дверь, туда не кинулось семеро других --
похлеще первого. И монахи истово молились за Хэлвина все эти
дни, пока праздновалось Рождество и торжественно отмечалось
начало нового года.
Тут и оттепель началась, медленно, словно нехотя уменьшая
груз снежной толщи -- день за днем, незаметно, но теперь уже
неотступно. Работы на крыше благополучно завершились, никаких
происшествий больше не было, леса убрали, и в странноприимном
доме можно было останавливаться, не боясь протечек. О недавнем
переполохе напоминала только безмолвная и неподвижная фигура на
одинокой лазаретной койке -- несчастный, который не мог ни
воскреснуть для жизни, ни тихо умереть.
Но вот вечером, накануне Крещения, брат Хэлвин открыл
глаза, вздохнул протяжно и с удовольствием, как это делают,
пробуждаясь, сотни людей, душа которых не отягощена тревогами,
и удивленным взглядом обвел узкую комнату, пока не заметил
брата Кадфаэля, тихонько сидевшего тут же на табурете и не
сводившего с него глаз.
-- Пить хочу, -- произнес Хэлвин доверчиво, точно ребенок,
и Кадфаэль, одной рукой приподняв его за плечи, другой дал ему
напиться.
Все были готовы к тому, что Хэлвин опять провалится в
забытье, но взор его оставался осмысленным, хотя и безучастным,
и ближе к ночи он погрузился в нормальный сон, неглубокий, но
спокойный. С того дня он окончательно повернулся лицом к жизни
и больше не оглядывался на холодную пустоту за спиной. Выйдя из
полумертвого бесчувствия, он опять попал во власть боли -- ее
безжалостный росчерк читался в мучительно напряженном лбе и