последним поездом поехал в Останкино.
Дома он пожалел, что оставил инструмент в театре. Он жаждал играть.
Наверное, только взяв инструмент и смычок в руки, он и почувствовал бы
вконец, что вернулся. Жара в квартире не было, ничем не воняло. Фарфоровое
блюдо, на которое клали лаковую повестку с багровыми знаками, было
возвращено в сервант.
"Звонить Наташе или поздно?" - пришло сомнение. Нет, не может она
спать, решил Данилов. Он набрал номер Наташи. Наташа сразу взяла трубку.
- Все хорошо, - сказал Данилов. - Завтра увидимся. Прости, если
доставил беспокойство. Спи.
И повесил трубку.
Телефон тут же зазвонил. "Нет, Наташа, не надо сейчас..." - хотел
было сказать Данилов, но услышал голос пайщика кооператива Подковырова.
- Владимир Алексеевич, извините, - стремительно заговорил Подковыров,
- поздний час, но я выгуливал собаку, видел свет у вас и решился. Уважая в
вас чувство юмора, а опять бы хотел проверить себя. Вы слушаете?
- Слушаю, - сказал Данилов.
- Вот. Короткая мысль. Если падаешь духом, учитывай, с какой стороны
ты намазан маслом. А? Как? Хорошо?
- Хорошо, - обреченно вздохнул Данилов.
- А как вы считаете, надо уточнять, каким маслом?
- Нет, не надо.
Он хотел было отключить телефон, но подумал: а вдруг позвонит Наташа.
Однако никто не позвонил.
Уснул он быстро, хотя поначалу ему казалось, что он не заснет вовсе.
А когда проснулся, почувствовал, что вот-вот что-то должно случиться или
уже случилось. Он поднял голову и на одном из стульев увидел знакомый
футляр. Данилов вскочил, чуть ли не прыгнул к стулу, растворил футляр и
увидел альт Альбани.
46
Наташа не позвонила и утром. Возможно, она посчитала, что Данилов
шутил, и не придала значения его звонкам, ведь он не слышал ее ответов и
не знал, как она приняла его слова. Возможно, и в том, серьезном,
разговоре она видела долю шутки. Коли так, оно к лучшему. Впрочем, вряд ли
Наташа, та, какую Данилов знал, могла посчитать все шуткой... И не
позвонила она утром оттого, что все понимала. И когда она увидит Альбани,
она ни о чем не спросит. Так думал Данилов.
В театр Данилов не взял Альбани.
И потому, что предвидел вопросы и остроты на репетиции и в яме. И
потому, что не желал радостей Валентина Сергеевича или кого там, кто
возвратил ему украденный инструмент. Выходило, что он ни на минуту не
исчезал из Москвы, но пока в его московской жизни, как будто бы главной
реальности Данилова, была ощутимая щель, вызванная пребыванием в Девяти
Слоях. И она, эта щель, еще не представлялась Данилову иллюзией. Края ее
не смыкались. Увидев Альбани, он тут же вспомнил о похитителях
инструмента. Если бы он принялся носиться с Альбани, то-то бы им было
удовольствие. Впрочем, может, он и ошибался. Может, для них это было
простое дело. Когда следовало - отобрали, прояснилось - вернули. Не на
складе же хранить инструмент, там хватает хлама. И все-таки Валентин
Сергеевич не случайно перед расставанием интересовался, нет ли у Данилова
просьб. Он-то знал: Данилов мог просить об одном.
Так или иначе, обнаружив Альбани, Данилов и в руки его не стал брать
сразу, а, походив возле открытого футляра и одевшись, не спеша, как бы
нехотя, поднял инструмент и положил его на стол. Ему бы опять любоваться
альтом, часами оглядывать все линии его грифа и обечаек, а потом играть и
играть, забыв обо всем, снова ощутив инструмент частью своего тела, своим
голосом, своим нервом, своим сердцем, своим умом. А он лишь проверил звук
(его ли это инструмент, не подделка ли умельцев Валентина Сергеевича), и,
убедившись, что Альбани - подлинный (тут его обмануть не могли), сыграл
легкую мазурку Шумана. И, укрыв альт кашмирским платком, закрыл футляр.
Но чего это ему стоило! Он будто бы пожары в себе тушил и пока лишь
сбил пламя. Однако сбил...
Впрочем, он чувствовал, что радость его теперь - скорее
умозрительная, не было в нем легкого присутствия счастья, не было порыва,
какой не потерпел бы оглядки ни на кого и ни на что, не было упоения. Ну,
вернули - и ладно. Они и должны были вернуть...
"Еще сыграю на Альбани, - сказал себе Данилов. - А сегодня и тот альт
будет хорош..." В театр ехал на троллейбусе. Думал: надо сообщить в
милицию и в страховое учреждение о находке альта. Дело это виделось ему
деликатным. Страховое учреждение ладно. Но вот в милиции от него,
наверное, попросят объяснений, каким образом объявился пропавший было
инструмент. Или что же он, Данилов, морочил головы, а сам запрятал альт
где-нибудь во встроенном шкафу и забыл? "Подкинули! - отвечал Данилов
мысленно работникам милиции. - Подкинули!" И это не было ложью.
Выскочив из троллейбуса, Данилов побежал к пятнадцатому подъезду, он
опаздывал. Наталкивался на прохожих, извинялся, бежал дальше. Его ругали,
но без злобы и привычными словами, никто не обзывал его сумасшедшим.
Когда-то, года через три после выпуска, он несколько месяцев жил в
Ашхабаде. В Москве в приятном ему оркестре место лишь обещали, и Данилов,
поддавшись уговорам знакомого, улетел в предгорья Копет-Дага, играть там в
театре. В театр он ходил московским шагом, и многие признавали его
сумасшедшим. Один кларнетист говорил, что Данилов вредит своему искусству,
что удачи художников и писателей в пору Возрождения и даже в девятнадцатом
веке объясняются тем, что люди никуда не бежали, а жили и думали
неторопливо, к тому же были богаты свободным временем. Данилов хотел бы
верить в справедливость утверждений кларнетиста, однако верь не верь, но
утверждения эти были сами по себе, а жизнь Данилова сама по себе. К тому
же Леонардо наверняка тоже вечно куда-то спешил, а уж Рафаэль - тем более.
Словом, кларнетист Данилова не уговорил. Да и жизнь требовала от него все
более резвых движений. Если бы тротуары заменили лентами эскалаторов, то и
тогда Данилов несся бы по ним, куда ему следовало.
Данилов бежал и думал, что теперь-то и в Ашхабаде публика вряд ли
посчитала бы его ненормальным...
Играли в репетиционном зале. Что-то беспокоило Данилова. Он
чувствовал, что это беспокойство протекает от стены, за какой находился
зрительный зал. Но причину беспокойства понять он не мог. В перерывах
Данилов не имел отдыха. Вместе с Варенцовой они просмотрели планы шефских
концертов. На тормозном заводе и в типографии Данилову предстояло играть в
составе секстета. Данилов считался как бы деловым руководителем секстета,
и когда он спросил, кто поедет с секстетом из вокалистов, Варенцова
назвала ему баритона Сильченко и меццо Палецкую, однако Палецкую именно
ему надо было уговорить. Данилов кинулся искать Палецкую. Потом Данилов
поспешил в струнновитный цех. Мастер Андрианов давно обещал Данилову
заметку для стенной газеты "Камертон", сам приходил, а потом пропал.
"Номер уже скоро надо вешать..." - начал было Данилов, но, упредив его
возмущенно-заискивающую речь, Андрианов достал из кармана два исписанных
листочка. Данилов поблагодарил Андрианова и побежал на репетицию. "Еще бы
две заметки выколотить, - думал Данилов, перепрыгивая через ступеньки, -
из Собакина и Панюшкина. И будет номер". Успел до прихода Хальшина,
дирижера. Альтист Горохов, всегда осведомленный, шепнул ему: "Говорят,
Мосолов будет наконец ставить "Царя Эдипа". То есть не то чтобы говорят, а
точно". Горохов знал, что новость Данилова обрадует, Данилов давно считал,
что Стравинского у них в театре мало. "А потянем? - усомнился вдруг
Данилов. И добавил мечтательно: - Вот бы решились еще на "Огненного
ангела". Данилов, восторженно относившийся к прокофьевскому "Огненному
ангелу", годы ждал, чтобы решились. Впрочем, он понимал, отчего не
решаются. Мало какому театру был под силу "Огненный ангел". "Об "Огненном"
и надо дать в "Камертоне" статью! - осенило Данилова. - Но кто напишет?
Панюшкин? Или взяться самому?"
Заметку Андрианова Данилов положил рядом с нотами. Хальшин уже стоял
на подставке (повторяли второй акт "Фрола Скобеева"), Данилов в паузе
перевернул андриановские листочки и прочел: "Большая люстра". Андрианов
увлекался прошлым театра, порой сидел в архивах, не раз приносил
любопытные заметки (в газете Данилов завел рубрику "Из истории театра").
Теперь он делился сведениями о большой люстре зрительного зала. "Вот оно
отчего", - сказал себе Данилов, имея в виду беспокойство, возникшее в нем
в начале репетиции. Сейчас, играя, он взглядывал на листочки Андрианова,
читал про мастеров бронзового дела и хрустального, читал про рожки,
кронштейны и стаканы для ламп. "Всего большая люстра состоит из тринадцати
тысяч деталей", - заканчивал заметку Андрианов.
А вечером, когда играли "Тщетную предосторожность", Данилов не мог
пересилить себя и не смотреть на большую люстру. Из ямы она была хорошо
видна ему. Куда лучше, нежели ноги балерин. Теперь уже не смутное
беспокойство испытывал он, а чуть ли не страх. Прежде Данилов любил
люстру, называл ее хрустальным садом, не представлял без нее театра,
теперь она была ему противна. Причем эта, провисевшая в театре, судя по
исследованиям Андрианова, восемьдесят шесть лет, была куда больше и
тяжелей той! Порой Данилов голову пытался вжать в плечи, до того реальным
представлялось ему падение тринадцати тысяч бронзовых, хрустальных,
стальных, стеклянных и прочих деталей. Наверняка и их падение было бы
красиво, игра граней и отсветов вышла бы прекрасной, правда, откуда
смотреть... "Да что это я! Чуть ли не дрожу! Пока ведь нет никаких
оснований..." Так говорил себе Данилов, однако в антрактах тут же бежал из
ямы. И люстра-то висела не над ямой, а над лучшими рядами партера, туда бы
ей и падать. А Данилов выскакивал в фойе и буфеты. Но и там повсюду висели
свои люстры, не такие праздничные и огромные, однако и они были бы для
Данилова хороши. "Если я такой нервный, - ругал себя Данилов, - надо не
тянуть с хлопобудами, надо позвонить Клавдии".
Но Клавдии он позвонил лишь на следующий день.
По дороге домой он несколько раз успокоился, люстра будто бы осталась
в театре, хотя некоей тенью с потушенными огнями она плыла над ним и в
Останкино. Дома в Останкине была Наташа. Она открыла Данилову дверь,
впустила его в квартиру и прижалась к нему. Данилов ничего не говорил ей,
только гладил ее волосы, потом Наташа отстранилась от Данилова, в глазах
ее он увидел все: и ночное прощание с ним, и нынешнюю радость. Он был
благодарен Наташе, он любил ее и знал, что от ноши, какую она взялась
нести, связав свою судьбу с ним, она ни за что не откажется, она согласна
и на ношу более тяжкую, она сама выбрала эту ношу, она - по ней. "Что
будет, то будет, - думал Данилов. - А сейчас хорошо, что она со мной".
- Ну вот, ты и вернулся, - сказала Наташа. - Раздевайся, мой руки, и
пойдем на кухню...
Конечно, она видела футляр на стуле, и Данилов, приняв из ее рук
стакан чая, сказал как бы между прочим:
- Альбани отыскался.
И она, словно бы посчитав возвращение Альбани делом простым и не
заслуживающим особого разговора, сказала:
- Да, я поняла.
Все она поняла, и между ними теперь не было игры, а было принятие
каждым их жизней такими, какими они были и какими они могли или должны
были стать. Их жизни были одной жизнью. При этом оба они принимали право
каждого (или возможность) быть самостоятельными и независимыми друг от
друга. Чувство некоей отстраненности от Наташи, как от человека, какого не
следовало впутывать в собственные тяготы, было Даниловым нынче забыто. Он