-- Прекрасная картина,-- воскликнул он вполне искренне,--
что ж, не будем мелочны. Вы оказались правы, а в каталоге
должно быть ошибка.
Говоря это, он отвлеченными пальцами достал наш контракт и
разорвал его на мелкие части, которые, как снежинки, посыпались
в массивную плевательницу.
-- Кто эта старая обезьяна?-- спросил относительно
портрета некто в полосатом нательнике, а так как дед моего
приятеля был изображен с сигарой в руке, другой балагур вынул
папиросу и собрался у портрета прикурить.
-- Давайте условимся о цене,-- сказал я.-- И во всяком
случае уйдемте отсюда.
-- Пропустите, господа,-- крикнул мосье Годар, отстраняя
любопытных. В конце залы оказался проход, которого я прежде не
заметил, мы пробились туда.-- Я ничего не могу решить,--
говорил мосье Годар, перекрикивая шум.-- Решимость только тогда
хороша, когда подкреплена законом. Я должен сперва
посоветоваться с мэром, который только что умер и еще не
избран. Думаю, что купить портрет вам не удастся, но тем не
менее хочу вам показать еще другие наши сокровища.
Мы очутились в зале несколько больших размеров. Там, на
длинном столе под стеклом, раскрыты были толстые, плохо
выпеченные книги с желтыми пятнами на грубых листах. Вдоль стен
стояли военные куклы в ботфортах с раструбами.
-- Давайте обсудим,-- взмолился я, порываясь направить
пируэты мосье Годара к плюшевому дивану в углу. Но мне помешал
сторож. Потрясая единственной рукой, он догонял нас,
сопровождаемый веселым табуном молодых людей, из которых один
надел себе на голову медный шлем с рембрандтовским бликом.
-- Снимите, снимите! -- воскликнул мосье Годар, и от
чьего-то толчка шлем со звоном слетел с хулигана.
-- Дальше,-- сказал мосье Годар, дергая меня за рукав, и
мы попали в отдел античной скульптуры.
На минуту я заблудился среди громадных мраморных ног и
дважды обежал кругом исполинского колена, покамест не увидел
опять мосье Годара, который искал меня за белой пятой соседней
великанши. Тут какой-то человек в котелке, видно на нее
взобравшийся, вдруг с большой вышины упал на каменный пол. Его
стал поднимать товарищ, но оба были навеселе, и, махнув на них
рукой, мосье Годар полетел в следующую комнату, где сияли
восточные ткани, гончие мчались по лазурным коврам, и на
тигровой шкуре лежал лук с колчаном.
Но странное дело: от простора и пестроты было только
тяжело, мутно,-- и потому ли, что все новые посетители
проносились мимо, или потому, что мне хотелось поскорее
выбраться из ненужно удлинившегося музея, чтобы в свободной
тишине докончить с мосье Годаром деловой разговор, но меня
охватила какая-то тревога. Между тем мы перенеслись еще в одну
залу, которая уж совсем была громадная, судя по тому, что в ней
помещался целый скелет кита, подобный остову фрегата, а далее
открывались еще и еще залы, косо лоснились полотна широких
картин, полные грозовых облаков, среди которых плавали в синих
и розовых ризах нежные идолы религиозной живописи, и все это
разрешалось внезапным волнением туманных завес, и зажигались
люстры, и в освещенных аквариумах рыбы виляли прозрачными
шлейфами, а когда мы взбежали по лестнице, то сверху, из
галереи, увидели внизу толпу седых людей и зонтиков,
осматривающих громадную модель мироздания.
Наконец, в каком-то пасмурном, но великолепном помещении,
отведенном истории паровых машин, мне удалось остановить на
мгновение моего беспечного вожака.
-- Довольно,-- крикнул я,-- я ухожу. Мы поговорим
завтра...
Его уже не было. Я повернулся, увидел в вершке от себя
высокие колеса вспотевшего локомотива и долго пытался найти
между макетами вокзалов обратный путь... Как странно горели
лиловые сигнальные огни во мраке за веером мокрых рельсов, как
сжималось мое бедное сердце... Вдруг опять все переменилось:
передо мной тянулся бесконечно длинный проход, где было
множество конторских шкапов и неуловимо спешивших людей, а
кинувшись в сторону, я очутился среди тысячи музыкальных
инструментов,-- в зеркальной стене отражалась анфилада роялей,
а посредине был бассейн с бронзовым Орфеем на зеленой глыбе.
Тема воды на этом не кончилась, ибо, метнувшись назад, я угодил
в отдел фонтанов, ручьев, прудков, и трудно было идти по
извилистому и склизкому их краю.
Изредка, то с одной стороны, то с другой, каменные
лестницы с лужами на ступенях, странно пугавшие меня, уходили в
туманные пропасти, где раздавались свистки, звон посуды, стук
пишущих машинок, удары молотков и много других звуков, словно
там были какие-то выставочные помещения, уже закрывающиеся или
еще недостроенные. Потом я попал в темноту, где натыкался на
неведомую мебель, покамест, увидя красный огонек, я не вышел на
платформу, лязгнувшую подо мной... а за ней вдруг открылась
светлая, со вкусом убранная гостиная в стиле ампир, но ни души,
ни души... Мне уже было непередаваемо страшно, но всякий раз
как я поворачивался и старался вернуться по уже пройденным
переходам, я оказывался в еще не виданном месте,-- в зимнем
саду с гортензиями и разбитыми стеклами, за которыми чернела
искусственная ночь, или в пустой лаборатории, с пыльными
алембиками на столах. Наконец я вбежал в какое-то помещение,
где стояли вешалки, чудовищно нагруженные черными пальто и
каракулевыми шубами; там, в глубине за дверью, вдруг грянули
аплодисменты, но когда я дверь распахнул, никакого театра там
не было, а просто мягкая муть, туман, превосходно подделанный,
с совершенно убедительными пятнами расплывающихся фонарей.
Более, чем убедительными! Я двинулся туда, и сразу отрадное и
несомненное ощущение действительности сменило наконец всю ту
нереальную дрянь, среди которой я только что метался. Камень
под моими ногами был настоящая панель, осыпанная чудно
пахнущим, только что выпавшим снегом, на котором редкие
пешеходы уже успели оставить черные, свежие следы. Сначала
тишина и снежная сырость ночи, чем-то поразительно знакомые,
были приятны мне после моих горячечных блужданий. Доверчиво я
стал соображать, куда я собственно выбрался, и почему снег, и
какие это фонари преувеличенно, но мутно лучащиеся там и сям в
коричневом мраке. Я осмотрел и, нагнувшись, даже тронул
каменную тумбу... потом взглянул на свою ладонь, полную
мокрого, зернистого холодка, словно думая, что прочту на ней
объяснение. Я почувствовал, как легко, как наивно одет, но
ясное сознание того, что из музейных дебрей я вышел на волю,
опять в настоящую жизнь, это сознание было еще так сильно, что
в первые две-три минуты я не испытывал ни удивления, ни страха.
Продолжая неторопливый осмотр, я оглянулся на дом, у которого
стоял -- и сразу обратил внимание на железные ступени с такими
же перилами, спускавшиеся в подвальный снег. Что-то меня
кольнуло в сердце и уже с новым, беспокойным любопытством я
взглянул на мостовую, на белый ее покров, по которому тянулись
черные линии, на бурое небо, по которому изредка промахивал
странный свет, и на толстый парапет поодаль: за ним чуялся
провал, поскрипывало и булькало что-то, а дальше, за впадиной
мрака, тянулась цепь мохнатых огней. Промокшими туфлями шурша
по снегу, я прошел несколько шагов и все посматривал на темный
дом справа: только в одном окне тихо светилась лампа под
зеленым стеклянным колпаком,-- а вот запертые деревянные
ворота, а вот, должно быть,-- ставни спящей лавки... и при
свете фонаря, форма которого уже давно мне кричала свою
невозможную весть, я разобрал кончик вывески: "...инка
сапог",-- но не снегом, не снегом был затерт твердый знак.
"Нет, я сейчас проснусь",-- произнес я вслух и, дрожа, с
колотящимся сердцем, повернулся, пошел, остановился опять,-- и
где-то раздавался, удаляясь, мягкий ленивый и ровный стук
копыт, и снег ермолкой сидел на чуть косой тумбе, и он же
смутно белел на поленнице из-за забора, и я уже непоправимо
знал, где нахожусь. Увы! это была не Россия моей памяти, а
всамделишная, сегодняшняя, заказанная мне, безнадежно рабская и
безнадежно родная. Полупризрак в легком заграничном костюме
стоял на равнодушном снегу, октябрьской ночью, где-то на Мойке
или на Фонтанке, а может быть и на Обводном канале,-- и надо
было что-то делать, куда-то идти, бежать, дико оберегать свою
хрупкую, свою беззаконную жизнь. О, как часто во сне мне уже
приходилось испытывать нечто подобное, но теперь это была
действительность, было действительным все,-- и воздух, как бы
просеянный снегом, и еще не замерзший канал, и рыбный садок, и
особенная квадратность темных и желтых окон. Навстречу мне из
тумана вышел человек в меховой шапке, с портфелем под мышкой и
кинул на меня удивленный взгляд, а потом еще обернулся, пройдя.
Я подождал, пока он скрылся, и тогда начал страшно быстро
вытаскивать все, что у меня было в карманах, и рвать, бросать в
снег, утаптывать,-- бумаги, письмо от сестры из Парижа, пятьсот
франков, платок, папиросы, но для того, чтобы совершенно
отделаться от всех эмигрантских чешуй, необходимо было бы
содрать и уничтожить одежду, белье, обувь, все,-- остаться
идеально нагим, и хотя меня и так трясло от тоски и холода, я
сделал, что мог.
Но довольно. Не стану рассказывать ни о том, как меня
задержали, ни о дальнейших моих испытаниях. Достаточно сказать,
что мне стоило неимоверного терпения и трудов обратно выбраться
за границу и что с той поры я заклялся исполнять поручения
чужого безумия.
Париж, 1938 г.
Владимир Набоков. Тяжелый дым
Когда зажглись, чуть ли не одним махом до самого Байришер
Плац, висящие над улицей фонари, все в неосвещенной комнате
слегка сдвинулось со своих линий под влиянием уличных лучей,
снявших первым делом копию с узора кисейной занавески. Уже часа
три, за вычетом краткого промежутка ужина (краткого и
совершенно безмолвного, благо отец и сестра были опять в ссоре
и читали за столом), он так лежал на кушетке, длинный, плоский
юноша в пенсне, поблескивающем среди полумрака. Одурманенный
хорошо знакомым ему томительным, протяжным чувством, он лежал,
и смотрел, и прищуривался, и любая продольная черта,
перекладина, тень перекладины, обращались в морской горизонт
или в кайму далекого берега. Как только глаз научился механизму
этих метаморфоз, они стали происходить сами по себе, как
продолжают за спиной чудотворца зря оживать камушки, и теперь,
то в одном, то в другом месте комнатного космоса, складывалась
вдруг и углублялась мнимая перспектива, графический мираж,
обольстительный своей прозрачностью и пустынностью: полоса
воды, скажем, и черный мыс с маленьким силуэтом араукарии.
Из глубины соседней гостиной, отделенной от его комнаты
раздвижными дверьми (сквозь слепое, зыбкое стекло которых горел
рассыпанный по зыби желтый блеск тамошней лампы, а пониже
сквозил, как в глубокой воде, расплывчато-темный прислон стула,
ставимого так ввиду поползновения дверей медленно, с
содроганиями, разъезжаться), слышался по временам невнятный,
малословный разговор. Там (должно быть, на дальней оттоманке)
сидела сестра со своим знакомым, и, судя по таинственным
паузам, разрешавшимся, наконец, покашливанием или
нежно-вопросительным смешком, они целовались. Были еще звуки с
улицы: завивался вверх, как легкий столб, шум автомобиля,
венчаясь гудком на перекрестке, или, наоборот, начиналось с
гудка и проносилось с дребезжанием, в котором принимала