очках бил камни, сидя при дороге. Прокатил открытый, очень пыльный
"рольс-ройс", и откуда-то ответило эхо на его гудок.
"Я тебя так люблю, - всхлипывая, говорил Кречмар. - Я тебя так, так
люблю". Он судорожно мял ее руки, гладил по спине, и она тихо и нежно
посмеивалась. Затем длительно поцеловал ее в губы.
"Дай мне теперь самой управлять, - попросила Магда. - Я ведь
научилась лучше тебя".
"Нет, я боюсь, - сказал он, улыбаясь и вытирая слезы. - И знаешь, я
по правде не знаю, куда мы едем, но ведь это забавно - наугад".
Он пустил мотор, тронулись снова. Ему показалось, что теперь машина
идет свободнее и послушнее, и он стал держать руль не так напряженно.
Излучины дороги все учащались - с одной стороны отвесно поднималась
скалистая стена, с другой был парапет, солнце било в глаза, стрелка
скорости вздрагивала и поднималась.
Приближался крутой вираж, и Кречмар решил его взять особенно тихо.
Наверху, высоко над дорогой, старуха собирала ароматные травы и видела,
как справа от скалы мчался к повороту этот маленький черный автомобиль, а
слева, на неизвестную еще встречу, двое сгорбленных велосипедистов.
XXX
Старуха, собирающая на пригорке ароматные травы, видела, как с разных
сторон близятся к быстрому виражу автомобиль и двое велосипедистов. Из
люльки яично - желтого почтового дирижабля, плывущего по голубому небу в
Тулон, летчик видел петлистое шоссе, овальную тень дирижабля, скользящую
по солнечным склонам, и две деревни, отстоящие друг от друга на двадцать
километров. Быть может, поднявшись достаточно высоко, можно было бы
увидеть зараз провансальские холмы и, скажем, Берлин, где тоже было жарко,
- вся эта щека земли, от Гибралтара до Стокгольма, озарялась в этот день
улыбкой прекрасной погоды. Берлин, в частности, успешно торговал
мороженым; Ирма, бывало, шалела от счастья, когда уличный торговец близ
белого своего лотка лопаткой намазывал на тонкую вафлю толстый, сливочного
оттенка, слой, от которого сладко ныли передние зубы и начинал танцевать
язык. Аннелиза, выйдя утром на балкон, заметила как раз такого мороженика,
и странно было, что он - весь в белом, а она - вся в черном. В то утро она
проснулась с чувством сильнейшего беспокойства и теперь, стоя на балконе,
спохватилась, что впервые вышла из состояния матового оцепенения, к
которому за последнее время привыкла, но сама не могла понять, чем нынче
так странно взволнована. Она вспомнила вчерашний день, совершенно
обыкновенный - деловитую поездку на кладбище, пчел, садившихся на цветы,
которые она привезла, влажное поблескивание буковой ограды, ветерок,
тишину, мягкую зелень. "Так в чем же дело? - спросила она себя. - Как это
странно". С балкона был виден мороженик в белом колпаке. Солнце ярко
освещало крыши - в Берлине, в Париже и дальше, на юге. Желтый дирижабль
плыл в Тулон. Старуха собирала над обрывом ароматные травы; рассказов
хватит на целый год: "Я видела... Я видела..."
XXXI
Кречмару было неясно, когда и как он узнал, распределил, осмыслил все
эти сведения: время, которое прошло от виража до сих пор (несколько
недель), место его теперешнего пребывания (больница в Ментоне), операция,
которой он подвергся (трепанация черепа), причина долгого беспамятства
(кровоизлияние в мозг). Настала, однако, определенная минута, когда эти
сведения оказались собраны воедино, - он был жив, отчетливо мыслил, знал,
что поблизости Магда и француженка-сиделка, знал, что последнее время
приятно дремал и что сейчас проснулся... а вот который час - неизвестно,
вероятно, раннее утро. Лоб и глаза еще покрывала повязка, мягкая на ощупь;
темя же уже было открыто, и странно было трогать частые колючки
отрастающих волос. В памяти у него, в стеклянной памяти, глянцевито
переливался как бы цветной фотографический снимок: загиб белой дороги,
черно-зеленая скала слева, справа - синеватый парапет, впереди -
вылетевшие навстречу велосипедисты - две пыльные обезьяны в красно-желтых
фуфайках; резкий поворот руля, автомобиль взвился по блестящему скату
щебня, и вдруг, на одню долю мгновения, вырос чудовищный телеграфный
столб, мелькнула в глазах растопыренная рука Магды, и волшебный фонарь
мгновенно потух. Дополнялось это воспоминание тем, что вчера, или третьего
дня, или еще раньше - когда, в точности не известно, - рассказала ему
Магда, вернее Магдин голос, почему только голос? почему он ее так давно не
видел по-настоящему? да, повязка, скоро, вероятно, можно будет снять...
Что же Магдин голос рассказывал? "...если бы не столб, мы бы, знаешь, бух
через парапет в пропасть. Было очень страшно. У меня весь бок в синяках до
сих пор. Автомобиль перевернулся - разбит вдребезги. Он стоил все-таки
двадцать тысяч марок. Auto ... mille, beaucoup mille marks - (обратилась
она к сиделке) - vous comprenez? Бруно, как по-французски двадцать тысяч?"
"Ах, не все ли равно... Ты жива, ты цела". "Велосипедисты оказались очень
милыми, помогли все собрать, портплед, знаешь, полетел в кусты, а ракеты
так и пропали". Отчего неприятно? Да, этот ужас в Ружинаре. Он с
браунингом в руке, она входит - в теннисных туфлях... Глупости, все
разъяснилось, все хорошо... Который час? Когда можно будет снять повязку?
Когда позволят вставать с постели? Слабость... Все это было, должно быть,
в газетах, в немецких газетах.
"Авто... тысяча, много марок... Вы понимаете?" (ломан. франц.).
Он повертел головой, досадуя на то, что завязаны глаза. Слуховых
впечатлений было набрано за это время сколько угодно, а зрительных никаких
- так что в конце концов не известно, как выглядит палата, какое лицо у
сиделки, у доктора... Который час? Утро? Он выспался, окно, верно,
открыто, ибо вот слышно, как процокали неторопливо копыта, а вот - шум
воды, звон ведра - там, должно быть, двор, фонтан, утренняя свежая тень
платанов. Он полежал некоторое время неподвижно, стараясь обращать
невнятные звуки в соответствующие цвета и очертания, и вскоре услышал
звуки другие - голоса Магды и сиделки в соседней, вероятно, комнате.
Сиделка учила Магду правильно произносить. "Soucoupe. Soucoupe", -
повторила Магда несколько раз и засмеялась.
"Блюдце, блюдце" (франц.).
Неуверенно улыбаясь, чувствуя, что он делает что-то противозаконное,
Кречмар осторожно освободил и поднял на брови повязку: оказалось, однако,
что в комноте густая, бархатная темнота - не видать даже, где окно, нет ни
малейшей щелки света. Значит, все-таки ночь, и притом безлунная, черная.
Вот как обманывают звуки.
Весело звякнуло по соседству блюдце. "Cafe the non. Moi pas - tee".
"Кофе - нет. Лучше чаю" (ломан. франц.).
Кречмар нащупал рядом столик, наткнулся на лампочку. Он щелкнул -
раз, еще раз, - но темнота не сдвинулась с места: штепсель, вероятно, не
был вставлен. Тогда он поискал пальцами, нет ли спичек, - и действительно,
нашел коробок. В нем была всего одна спичка, он чиркнул ею, раздался звук,
похожий на вспышку, но огонька не появилось. Он ее отбросил и почуял вдруг
легкий запах горелого.
Странное явление...
"Магда, - позвал он громко. - Магда!"
Звук шагов и отворяющейся двери. Но ничто не изменилось - за дверью
было тоже темно.
"Зажги свет, - сказал он. - Пожалуйста, света".
"Не смей трогать повязку, Бруно! - крикнул голос Магды, стремительно
и уверенно приближаясь в беспросветном мраке. - Ведь доктор сказал... ах,
Господи!"
"Как, как ты меня видишь? - спросил он заикаясь. - Я не...
Моментально зажги свет. Слышишь? Моментально!"
"Тише, тише, не волнуйтесь", - заговорил по-французски голос сиделки.
Эти звуки, эти шаги, эти голоса двигались как бы в другой плоскости.
Он был сам по себе, и они - сами со себе. И между ними и той темнотой, в
которой он пребывал, существовала какая-то плотная преграда. Он напрягся,
пялился, тер веки, вертел головой так и сяк, рвался куда-то, но не было
никакой возможности проткнуть эту цельную темноту, являвшуюся как бы
частью его самого.
"Не может быть, - с силой сказал Кречмар. - Я сойду с ума. Открой
окно, сделай что-нибудь..."
"Окно открыто", - ответила она тихо.
"Может быть, солнца нет... Магда, может быть, когда будет солнце, я
хоть что-нибудь увижу... Хотя бы мерцание... Может быть, очки..."
"Лежи спокойно, Бруно. Дело не в солнце. Тут светло, чудное утро,
Бруно, ты мне делаешь больно".
"Я...Я..." - судорожно набирая воздух, начал Кречмар и, набрав
воздуху, стал равномерно кричать.
XXXII
Сознание полной слепоты едва не довело Кречмара до помешательства.
Раны и ссадины зажили, волосы отросли, но адовое ощущение плотной, черной
преграды оставалось неизменным. После припадков смертельного ужаса, после
криков и метаний, после тщетных попыток сдернуть, сорвать что-то с глаз он
впадал в полуобморочное состояние, а потом снова начинало нарастать что-то
паническое, нестерпимое, сравнимое только с легендарным смятением
человека, проснувшегося в могиле.
Мало-помалу, однако, эти припадки стали реже, он часами молчал,
неподвижно лежа на спине и слушая звуки провансальского дня, но вдруг он
вспоминал утро в Ружинаре, с которого все, собственно говоря, и началось,
и тогда принимался стонать, вспоминая уже другое - небо, зеленые холмы, на
которые он так мало, так мало смотрел, и опять поднималась волна
могильного ужаса.
Еще в ментонском госпитале Магда прочла ему вслух письмо от Горна из
Парижа такого содержания:
"Я не знаю, Кречмар, чем я был больше ужален - тем ли оскорблением,
которое Вы мне нанесли Вашим внезапным, беспричинным и крайне неучтивым
отьездом, или бедой, приключившейся с Вами. Несмотря на обиду, которая не
позволяет мне даже навестить Вас, я, поверьте, всей душой скорблю о Вас,
особенно когда вспоминаю Вашу любовь к живописи, к роскошным краскам и
утонченным оттенкам, ко всему тому, что делает зрение божественным
подарком свыше. Есть люди (Вы и я принадлежим к их числу), которые живут
именно глазами, зрением, - все остальные чувства только послушная свита
этого короля чувств.
Сегодня я из Парижа уезжаю в Англию, а оттуда в Нью-Йорк и вряд ли
скоро повидаю опять родную страну. Передайте мой дружеский привет Вашей
спутнице, от капризного нрава которой - кто знает? - быть может, зависела
Ваша, Кречмар, измена мне, - да, ибо нрав ее лишь по отношению к Вам
отличается постоянством, зато в натуре у нее есть свойство - очень,
впрочем, обыкновенное у женщин - невольно требовать поклонения и невольно
проникаться чувством смутной неприязни к мужчине, равнодушному к женским
чарам, даже если этот мужчина простосердечностью своей, уродливой
наружностью и любовными вкусами смешон и противен ей. Поверьте, Кречмар,
что, если бы Вы, пожелав отделаться от моего присутствия, надоевшего Вам
обоим, сказали мне это без обиняков, я только оценил бы Вашу прямоту, и
тогда прекрасное воспоминание наших бесед о живописи, о прозрачных красках
великих мастеров не было бы так печально омрачено тенью Вашего
предательского бегства".
"Да, это - письмо гомосексуалиста, - сказал Кречмар. - Все равно, я
рад, что он отбыл. Может быть, Бог меня наказал, Магда, за то, что я тебя
заподозрил, но горе тебе, если..."
"Если что, Бруно? Пожалуйста, пожалуйста, договаривай".
"Нет, ничего. Я верю тебе. Ах, я верю тебе".
Он помолчал и вдруг стал издавать тот глухой звук, полустон,
полумычание, которым у него всегда начинался приступ ужаса перед стеной