заменившему прелестные строки куда более дряблым окончательным текстом. Или
он боялся обидеть истинного короля? Размышляя о недавнем прошлом, я так и не
смог задним числом уяснить, вправду ли он "разгадал мой секрет", как он
обронил однажды (смотри примечания к строке 991).
Строки 425-426: за Фростом, как всегда (один, но скользкий шаг)
Речь идет, конечно, о Роберте Фросте (р. 1874). Эти строки
являют нам одно из тех сочетаний каламбура с метафорой ("frost" -- "мороз"),
в которых так был силен наш поэт. На температурных листках поэзии высокое --
низко, а низкое -- высоко, так что совершенная кристаллизация возникает
градусом выше, чем тепловатая гладкость. Об этом, собственно, и говорит наш
поэт, касаясь атмосферы собственной славы.
Фрост является автором одного из величайших в английской литературе
стихотворений, которое каждый американский мальчик знает наизусть, -- о
зимнем лесе, об унылых сумерках, о бубенцах мягкой укоризны в тускло
темнеющем воздухе, стихотворения, завершающегося так мучительно и волшебно:
две последние строки совпадают в каждом слоге, но одна -- личностна и
материальна, другая же -- идеальна и всемирна. Я не смею цитировать по
памяти, дабы не сместить ни единого драгоценного словца.
При всех превосходных дарованиях Джона Шейда он так и не смог добиться,
чтобы его снежинки опадали подобным же образом.
Строки 430-431: Размыта мартом; фары, набегая,
Сияют, как глаза двойной звезды
Заметьте, как тонко сливается в этом месте телевизионная тема с темой
девушки (смотри строку 445: "еще огни в тумане...").
Строки 433-435: Мы в тридцать третьем жили здесь вдвоем,.. Седые волны
В 1933-ем году принцу Карлу исполнилось восемнадцать, а Дизе, герцогине
Больна, пять лет. Поэт вспоминает здесь Ниццу (смотри еще строку
240), там провели Шейды первую часть этого года, но и на этот раз,
как и в отношении других драгоценных граней прошлого моего друга, я не
располагаю подробностями (а кто виноват, дорогая С.Ш.?) и не могу сказать,
добрались ли они в их вполне вероятных прогулках до Турецкого мыса,
разглядели ль, гуляючи по обыкновенно открытой туристам олеандровой аллее,
италийскую виллу, построенную дедом королевы Дизы в 1908-ом году и
называвшуюся в ту пору Villa Paradiso (т.е. райская), а по-земблянски --
Villa Paradisa, -- позже, дабы почтить любимую внучку, у виллы отняли первую
половину названия. Здесь провела она первых пятнадцать летних сезонов своей
жизни, сюда возвратилась в 1953-ом году "по состоянию здоровья" (как внушали
народу), на деле же, будучи сосланной королевой -- здесь проживает она и
поныне.
Когда разразилась (1 мая 1958 года) Земблянская революция, Диза
отправила королю сумбурное письмо, написанное на гувернанточьем английском,
настаивая, чтобы он приехал и остался с ней, пока положение не прояснится.
Письмо, перехваченное полицейскими силами Онгавы, перевел на топорный
земблянский индус, состоявший в партии экстремистов, и затем зачитал
царственному узнику вслух несосветимый комендант Дворца. Письмо содержало
одну, -- слава Богу, всего лишь одну -- сантиментальную фразу: "Я хочу,
чтобы ты знал: сколько ты ни мучил меня, ты не смог замучить моей любви", и
эта фраза приобрела (если перевести ее обратно с земблянского) следующий
вид: "Я хочу тебя и люблю, когда ты порешь меня кнутом". Король оборвал
коменданта, назвав его гаером и мерзавцем, и вообще так ужасно оскорбил всех
присутствовавших, что экстремистам пришлось спешно решать, -- пристрелить ли
его на месте или отдать ему подлинное письмо.
Со временем он сумел сообщить ей, что заточен во Дворце. Доблестная
Диза, в спешке оставив Ривьеру, предприняла романтическую, но по счастию не
удавшуюся попытку вернуться в Земблу. Когда бы она сумела высадиться в
стране, ее бы немедленно заточили, а это весьма помешало бы спасению короля,
удвоив тяготы побега. Послание карлистов, содержавшее эти несложные
соображения, остановило ее в Стокгольме, и она вернулась в свое гнездо
разочарованная и разгневанная (полагаю, главным образом тем, что послание
вручил ей добродушный кузен по прозвищу "Творожная Кожа", которого она не
выносила). Немного прошло недель, как она взволновалась пуще прежнего, --
слухами о возможности смертного приговора для мужа. Вновь покинула она
Турецкий мыс и помчалась в Брюссель, и наняла самолет, чтобы лететь на
север, когда приспело другое послание, на этот раз от Одона, известившее,
что он и король выбрались из Земблы, и что ей надлежит спокойно вернуться на
виллу "Диза" и там ожидать новостей. Осенью этого же года Лавендер сообщил
ей, что вскоре прибудет от мужа человек, чтобы обговорить кое-какие деловые
вопросы по части собственности, которыми она и муж совместно владеют за
границей. Сидя на террасе под джакарандой, она писала Лавендеру отчаянное
письмо, когда высокий, остриженный и бородатый гость, понаблюдавший за нею
издали, прошел под гирляндами тени и приблизился с букетом "Красы богов" в
руке. Она подняла глаза -- и, конечно, ни грим, ни темные очки не смогли и
на миг одурачить ее.
Со времени ее окончательного отъезда из Земблы он дважды побывал у нее,
в последний раз -- два года назад, и за утраченное время ее белолицая,
темноволосая краса приобрела новый -- зрелый и грустный отсвет. В Зембле,
где женщины большей частью белесы и весноваты, в ходу поговорка: belwif
ivurkumpf wid snew ebanumf -- "красивая женщина должна быть как роза ветров
из слоновой кости с четырьмя эбеновыми частями". Вот по этой нарядной схеме
и создавала Дизу природа. Присутствовало в ней и что-то еще, понятое мной
лишь по прочтении "Бледного пламени" или, вернее, по перечтении его после
того, как спала с глаз первая горькая и горячая пелена разочарования. Я имею
в виду строки 261-267, в которых Шейд описывает жену. В ту пору,
когда он писал этот поэтический портрет, его натурщица вдвое превосходила
королеву Дизу годами. Я не хочу показаться вульгарным в столь деликатных
материях. Однако факт остается фактом, -- шестидесятилетний Шейд придает
хорошо сохранившейся сверстнице вид неизменный и неземной, который он лелеял
или ему полагалось лелеять в своем благородном и добром сердце. Но вот что
удивительно: тридцатилетняя Диза, когда я в последний раз увидел ее в
сентябре 1958-го года, обладала поразительным сходством, -- разумеется, не с
миссис Шейд, какой та стала ко времени, когда я впервые ее повстречал, но с
идеализированным и стилизованным изображением, созданным поэтом в упомянутых
выше строках "Бледного пламени". Собственно, идеализированным и
стилизованным оно является лишь по отношению к старшей из женщин: в
отношении королевы Дизы -- в тот полдень, на той синеватой террасе -- оно
предстало чистой, неприукрашенной правдой. Я верю, что читатель прочувствует
странность этого, ибо, если он ее не прочувствует, что толку тогда писать
стихи или комментарии к ним или вообще писать что бы то ни было.
Она казалась также спокойней против прежнего: самообладание ее
улучшилось. В прошлые встречи, да и во всю их земблянскую брачную жизнь, у
ней случались ужасные вспышки дурного нрава. В первые года супружества,
когда он еще полагал возможным смирить эти взрывы и всполохи, для того
стараясь внушить ей разумный взгляд на постигшие ее напасти, вспышки эти
очень сердили его, но постепенно он научился выгадывать на них и даже бывал
им рад, -- они позволяли на все более долгие сроки избавляться от ее
общества, не призывая ее к себе после того, как отхлопает, удлиняясь,
вереница дверей, или лично покидая Дворец для какого-нибудь укромного
сельского приюта.
В начале их пагубного союза он усердствовал в стараниях овладеть ею, но
не преуспел. Он ей сказал, что никогда еще не предавался любви (и то была
совершенная правда, ибо подразумеваемое деяние могло обозначать для нее
только одно), и вынужден был за это сносить смешные потуги ее старательного
целомудрия, поневоле отзывающие куртизанкой, принимающей то ли слишком уж
старого, то ли чересчур молодого гостя; что-то он ей такое сказал по этому
поводу (в основном, чтобы облегчить пытку), и она закатила безобразную
сцену. Он начинял себя любовными зельями, но передовые признаки ее
злосчастного пола с роковым постоянством отвращали его. Однажды, когда он
напился тигрового чаю, и надежды достаточно возвысились, он совершил
оплошность, попросив ее исполнить прием, который она, совершая другую
оплошность, объявила ненатуральным и гнусным. В конце концов, он ей
признался, что давнее падение с лошади сделало его неспособным, но
путешествия с друзьями и обильные морские купания несомненно должны
воскресить его силу.
Она недавно потеряла обоих родителей, а надежного друга, чтобы
испросить у него объяснения и совета, когда добрались до нее неизбежные
слухи, она не имела, -- слишком гордая, чтобы рядить о них с камеристками,
она обратилась к книгам, все из них вызнала о наших мужественных земблянских
обычаях и затаила наивное горе под великолепной личиной саркастической
умудренности. Он похвалил ее за такое расположение, торжественно пообещав
отринуть, по крайности в скором будущем, юношеские привычки, но на всех
путях его вставали навытяжку могучие искушения. Он уступал им -- время от
времени, потом через день, а там и по нескольку раз на дню, -- особенно в
пору крепкого правления Харфара, барона Шелксбор, феноменально
оснащенного молодого животного (родовое имя которого, Shalksbore -- "угодья
мошенника", -- происходит, по всем вероятиям, от фамильи "Shakespeare"). За
"Творожной Кожей", как прозвали Харфара его обожатели, тащился эскорт
акробатов и нагольных наездников, вся эта шатия отчасти разнуздалась, так
что Диза, негаданно возвратившаяся из поездки по Швеции, нашла Дворец
обратившимся в цирк. Он снова дал обещание, снова пал и, несмотря на крайнюю
осторожность, снова попался. В конце концов, она уехала на Ривьеру, оставив
его забавляться со стайкой импортированных из Англии сладкоголосых
миньончиков в итонских воротничках.
Какие же чувства, в лучшем случае, питал он к Дизе? Дружеское
безразличие и хладное уважение. Даже в первом цвету их брака не испытал он
ни какой-либо нежности, ни возбуждения. О жалости, о душевном сочувствии и
спрашивать нечего. Он был, и был всегда, небрежен и бессердечен. Но в
глубине его спящей души и до, и после разрыва совершались удивительные
искупления.
Сны о ней возникали гораздо чаще и были несравненно острее, чем то
обещалось поверхностью его чувства к ней, они приходили, когда он меньше
всего о ней думал, заботы, никак с ней не связанные, принимали ее облик в
подсознательном мире, -- совсем как в детской сказке становится жар-птицей
сражение или политическая реформа. Эти тяжкие сны превращали сухую прозу его
чувств к ней в сильную и странную поэзию, стихающее волнение которой осеняло
его и томило весь день, вновь воскрешая образы обилия и боли, потом одной
только боли, а после только ее скользящих бликов, -- но никак не меняя его
отношения к Дизе телесной.
Образ ее, снова и снова являвшийся к нему в сны, опасливо вставая с
далекой софы или блуждая в поисках вестника, только что, говорят, прошедшего
сквозь портьеру, чутко следил за переменами моды, но Диза в том платье, что
было на ней в лето взрыва на Стекольных заводах или в прошлое воскресенье,
или в любой другой из прихожих времени, навсегда осталась точно такой, какой
была она в тот день, когда он впервые сказал ей, что не любит ее. Это