новгородских княжнах. Королева Яруга (годы правления 1799-1800), его
пра-прабабка, была наполовину русская, и большинство историков считает, что
единственный отпрыск Яруги, Игорь, -- это вовсе не сын Урана
Последнего (годы правления 1798-1799), но плод ее любовной связи с
русским авантюристом Ходынским, ее goliartom [придворным шутом] и даровитым
поэтом, -- говорят, это он сочинил на досуге известную русскую chanson de
geste{6}, обыкновенно приписываемую безымянному барду двенадцатого столетия.
Строка 682: Ланг
Современный фра Пандольф, надо думать. Не припоминаю, чтобы я
видел в доме подобное полотно. Или Шейд имеет в виду портрет
фотографический? Там был один над пианино и другой в кабинете у Шейда.
Насколько легче было бы читателю и Шейда, и его друга, когда бы мадам
соблаговолила ответить на некоторые из моих настоятельных вопросов.
Строка 692: приступ
Сердечный приступ, случившийся с Джоном Шейдом 17 октября 1958 года,
едва ли не совпал по времени с прибытием в Америку преображенного короля. Он
прибыл в Америку парашютом, спустившись с пилотируемого полковником Монтакют
наемного самолета на поле чихотных, буйно цветущих плевелов неподалеку от
Балтиморы, чьи иволги -- совсем никакие не иволги. Время было
расчислено точно, он еще выпутывался из непривычной французской упряжи, а
уже с дороги, неодобрительно колыхаясь на толстых колесах, накренив
блестящее черное тулово, поворотил и приблизился по mowntropе
"Роллс-ройс" из усадьбы Сильвии О'Доннел. Я мог бы изъяснить читателю,
отчего именно парашют, однако ж (тут скорее -- дань сентиментальной
традиции, чем удобство передвижения), в настоящих заметках к "Бледному
пламени" в том нет решительной необходимости. Покамест Кингсли,
шофер-англичанин, слуга старый и преданный, усердно затискивал в багажник
пухлый, неумело сложенный парашют, я отдыхал на предложенной им раскладной
трости, потягивая вкуснейший скотч с водой из машинного бара и просматривая
(под аплодисменты сверчков, в вихре желтых и бордовых бабочек, что так
приглянулись Шатобриану, когда Шатобриан прибыл в Америку) статью из "The
New York Times", в которой Сильвия размашисто и неопрятно отчеркнула красным
карандашом сообщение из Нью-Вая о помещении в больницу "выдающегося поэта".
Я давно уже предвкушал знакомство с любимейшим моим американским
стихотворцем, которому, -- в тот миг я был совершенно в этом уверен, --
суждено было скончаться задолго до начала весеннего семестра, но
разочарование отдалось во мне всего лишь внутренней ужимкой покладистого
сожаления и, отбросив газету, я осмотрелся с восторгом и умилением, притом,
что нос у меня уже заложило. Большими ступенями взбиралась зеленая мурава к
многоцветным рощам, над ними выглядывало белое чело усадьбы, и облака таяли
в синеве. Внезапно я чихнул и чихнул снова. Кингсли предложил еще выпить, но
я отказался и, не чинясь, подсел к нему на переднее сиденье. Хозяйка
отлеживалась после особого рода прививки, сделанной в предвосхищении
путешествия в особого рода африканскую глушь. В ответ на мое: "Ну-с, как
самочувствие?" -- она пролепетала, что в Андах было просто чудесно, но тут
же несколько менее томным тоном осведомилась о печально прославленной
актрисе, с которой, по слухам, сын ее предавался греху в Париже. Я сообщил,
что Одон дал мне слово не жениться на ней. Она поинтересовалась, как мне
показался полет, и звякнула бронзовым колокольчиком. Добрая, старая Сильвия!
Она разделяла с Флер де Файлер нерешительность манер, томность повадки,
частью врожденную, частью напускную -- в качестве удобного алиби на случай
опьянения, -- и каким-то чудесным образом ухитрялась сочетать эту томность с
говорливостью, напоминая мямлю-чревовещателя, которого вечно перебивает его
болтливая кукла. Неизменная Сильвия! Вот уже тридцать лет -- из года в год,
из дворца во дворец, я вижу все те же стриженные тускло-каштановые волосы,
младенческие бледно-голубые глаза, рассеянную улыбку, стильно длинные ноги,
движения колеблемой ветром ивы.
Появился поднос с фруктами и напитками, его принес jeune beautй7, как
сказал бы душка Марсель, тут же припомнился и другой автор, Жид
Просветленный, с такой теплотой описавший в своих африканских заметках
атласную кожицу черненьких чертенят.
-- Вы едва не лишились возможности увидеть ярчайшую нашу звезду, --
сказала Сильвия, бывшая главной благотворительницей Вордсмитского колледжа
(она-то, к слову сказать, и устроила для меня эту забаву, чтение лекций). --
Я только что звонила в колледж, -- да, берите скамеечку, -- ему гораздо
лучше. Попробуйте маскану, я ее специально для вас раздобыла, а вот мальчик
не про вас, только для женщин, и вообще Вашему Величеству придется теперь
быть очень осторожным. Я уверена, что вам там понравится, правда, ума не
приложу, кому может приспичить изучать земблянский язык. Думаю, и Диза могла
бы приехать. Я сняла для вас лучший дом, какой у них есть, -- если верить
тому, что мне говорили, -- и совсем близко от Шейдов.
Их она почти не знала, но слышала множество подкупающих рассказов о
поэте от Билли Ридинга, "одного из очень немногих американских
ректоров, знакомых с латынью". И позвольте мне здесь прибавить, что я считаю
за великую честь для себя случившееся две недели спустя в Вашингтоне
знакомство с этим вялым на вид, рассеянным, плохо одетым, восхитительным
американским джентльменом, чей ум являет собоюй библиотеку, а не зал для
дискуссий. В следующий понедельник Сильвия улетела, а я задержался в
поместьи, отдыхая от моих приключений, -- думал, читал, делал выписки, много
катался верхом по прелестным окрестностям в обществе двух обворожительных
дам и застенчивого маленького грума. Часто, покидая места, мне приятные, я
испытывал радость, какую, верно, переживает плотно притертая пробка, когда
ее вытягивают, чтобы, слив сладкое густое вино, отослать ее к новым
виноградникам и наградам. Я провел пару приятных месяцев, навещая библиотеки
Нью-Йорка и Вашингтона, слетал на Рождество во Флориду и, изготовясь,
наконец, к отъезду в мою новую Аркадию, почел за удовольствие и обязанность
послать поэту учтивое письмо, в котором поздравил его с выздоровлением и
шутливо "предостерег", что, начиная с февраля, он получит в соседи пылкого
почитателя. Ответа я так и не получил, и после о моей предупредительности
никто ни разу не вспомнил, а потому я думаю, что мое послание затерялось
среди получаемых литературной знаменитостью писем от "поклонников", хоть и
можно было ожидать, что Сильвия или кто-то еще известит Шейдов о моем
появлении. Выздоровление поэта и впрямь шло очень споро, я мог бы назвать
его чудесным, когда бы сердце Шейда страдало от какой-либо органической
неисправности. Но чего не было, того не было: поэтические нервы способны
выкидывать самые странные фокусы, но и умеют быстро усваивать ритмы
здоровья, и вскоре Джон Шейд уже восседал в привычном кресле за овальным
столом и снова рассказывал про своего любимого Попа восьми набожно внимающим
юношам, одной увечной заочнице и трем студенткам, одна из которых как бы
явилась к нему из мечтательных снов репетитора. Ему разрешили не урезывать
привычных занятий -- прогулок, к примеру, но признаюсь, у меня самого
начинались сердцебиения и поты, когда я видел, как этот бесценный старик
орудует грубой садовой утварью или, вихляясь, всползает по лестницам
колледжа, будто японская рыбка по водопаду. Кстати: не следует читателю ни
слишком всерьез, ни слишком буквально воспринимать то место, где говорится о
сметливом докторе (сметливый доктор, я это знаю доподлинно, спутал однажды
невралгию с церебральным неврозом). Мне от самого Шейда известно, что никто
никаких спасательных рассечений не производил, сердца рукой не массировал, и
если оно вообще останавливалось, заминка была очень краткой и, так сказать,
поверхностной. Но, натурально, это не лишает описания в целом (строки
691-696) значительной эпической красоты.
Строка 696: к конечной цели
Градус приземлился в аэропорту Лазурного берега сразу после полудня 15
июля 1959 года. При всей его озабоченности, он невольно подивился потоку
величавых грузовиков, юрких мотоциклеток и всесветных частных автомобилей на
Променаде. Память его без особого удовольствия хранила жгучий зной и морскую
слепящую синь. Отель "Лазурь", в котором перед Второй мировой войной он
провел неделю с чахоточным боснийским бомбистом, был в те поры
убогим, набитым молодыми немцами заведением с умывальниками прямо в номерах;
ныне он стал убогим заведением с умывальниками прямо в номерах, набитым
пожилыми французами. Отель стоял на улице, поперечной двум магистралям,
идущим вдоль набережной, и непрестанный рев перекрестного движения,
мешавшийся с лязгом и уханьем стройки, развернутой под присмотром подъемного
крана насупротив отеля (который двадцать лет назад окружала застойная тишь),
-- оказался для Градуса нечаянной радостью: он любил, чтобы вблизи немного
шумело, тогда не лезли в голову всякие мысли. ("Ca distrait"8, -- сказал он
извиняющейся хозяйке и ее сестре.)
Тщательно вымыв руки, он снова вышел наружу, озноб возбуждения бежал,
как в лихорадке, по его искривленной спине. Человек в бутылочном пиджаке,
сидевший в обществе очевидной шлюхи за столиком в открытом загончике кафе на
углу улицы Градуса и Променада, прижал обе ладони к лицу, приглушенно
чихнул, но ладоней не отнял, как бы ожидая второго позыва. Градус побрел
северной стороной набережной. Постояв с минуту у витрины сувенирной лавки,
он зашел вовнутрь, приценился к фиолетовому стеклянному гиппопотамчику и
приобрел карту Ниццы с окрестностями. Уже подходя к стоянке такси на улице
Гамбетта, приметил он двух молодых туристов в крикливых рубашках с пятнами
пота, лица и шеи их багровели от жары и опрометчивых солнечных ванн; они
несли, перекинув через руки, аккуратно сложенные двубортные пиджаки на
шелковой подкладке -- парные к широким штанинам, -- и прошли, не взглянув на
нашего сыщика, в котором при исключительной его ненаблюдательности все-таки
шелохнулось, когда они миновали его, робкое узнавание. Они ничего не знали о
его пребывании за границей, ни о его интересном задании, собственно говоря,
и начальник-то -- их и его -- лишь несколько минут тому узнал, что Градус не
в Женеве, а в Ницце. Не был и Градус осведомлен, что ему помогают в розысках
двое советских спортсменов, Андронников и Ниагарин, которых он раза два
мельком видал в Онгавском Дворце, когда стеклил выбитое окно и ревизовал по
поручению новой власти драгоценные риппльсоновские витражи в одной из бывших
королевских теплиц. Через минуту он упустил нить узнавания, усаживаясь с
егозливой, как у всех коротконожек, обстоятельностью на заднее сиденье такси
и прося, чтобы его свезли в ресторан, расположенный между Пеллосом и
Турецким мысом. Трудно сказать, на что надеялся наш герой, и какие имел
виды. Собирался ли он только подглядывать из-за олеандров и миртов за
воображаемым плавательным бассейном? Ожидал ли услышать продолжение
бравурной пьесы Гордона, -- но в ином изложении, сыгранном руками покрепче и
покрупней? Или он намеревался ползти с пистолетом в руке туда, где лежит
облитый солнцем гигант, расправясь, как парящий орел, с косматым парящим
орлом на груди? Мы того не знаем, а может статься, Градус не знал и сам: во
всяком случае, его избавили от ненужной езды. Нынешние таксисты говорливы не
менее прежних цирюльников, и еще не выкатился из города старенький