соединены гениталиями? Мы были парными змеями Рая, прозрачными от жары и
холодными, как сам хаос. Жизнь была непрерывной черной копуляцией у
фиксированного полюса бессонницы. Жизнь была Скорпионом в Марсе, в Меркурии, в
Венере, в Сатурне, в Плутоне, в Уране, во ртути, в опии, в радии, в висмуте.
Великое соединение происходило в ночь на каждую субботу: Лев творил блуд с
Драконом в доме брата и сестры. Большим malheur* был луч солнечного света,
пробивавшийся сквозь шторы. Большим бедствием был Юпитер, король рыб, потому что
он мог сверкнуть благотворящим глазом.
Причина, отчего мне так трудно рассказывать: я слишком много помню. Я помню все,
но как кукла, сидящая на коленях чревовещателя. Мне кажется, что все время в
течение долгого, непрерывного брачного солнцестояния я сидел у нее на коленях
(даже когда она стояла) и произносил фразы, которые она мне диктовала. Мне
кажется, это она приказала главному водопроводчику Господа поместить черную
звезду в потолочной дыре, это она заставила его лить непрерывную ночь и вместе с
ней все пресмыкающиеся мучения, что бесшумно движутся в темноте, так что разум
становится шилом, неистово вкручивающимся в черное небытие. Неужели я только
воображаю, что она говорила без остановки, или я действительно стал такой
замечательно выдрессированной куклой, что схватывал мысль прежде, чем она
срывалась с губ? Губы у нее были полуоткрытые, налитые темной кровью. Я наблюдал
за их движением с величайшим восторгом, шипели они ненавистью гадюки или
ворковали как горлица. Они всегда были рядом, крупным планом, поэтому я знал
каждую трещинку, каждую пору, а когда начиналось истерическое брызгание слюной,
я наблюдал за вспениванием и плевками, будто бы сидя на кресле-качалке под
Ниагарским водопадом. Я знал, что и когда надо делать, словно был частью ее
организма. Я представлял собой кое-что получше куклы чревовещателя, поскольку
меня не надо было дергать за ниточки. Иногда я выдавал экспромты, и это ей
страшно нравилось, хотя она, конечно, делала вид, что не замечает моих острот,
но я всегда мог определить, что ей нравится, по ее до-
________
* Несчастьем (франц.).
205
вольному виду. У нее был дар перевоплощения: она проворна и хитра как сам
дьявол. После пантеры и ягуара лучше всего у нее получались птичьи повадки:
дикой цапли, ибиса, фламинго, лебедя в брачный период. Она умела падать камнем
вниз, приметив свежий труп, припасть к внутренностям, растерзав их на лакомые
куски: сердце, печень или яичники -- и взмыть в мгновение ока. Если бы кто-то ее
обнаружил, она залегла бы под деревом неподвижно, как камень, причем не закрыв
глаза, а уставившись на вас невозмутимым взглядом василиска. Но чуть подстегни
ее -- и она роза, роза глубочайшего черного цвета с бархатными лепестками и
непобедимым ароматом. Просто удивительно, как чудесно я научился схватывать свои
реплики: неважно, что за метаморфоза имела место, я всегда был у нее на коленях,
на коленях птицы, на коленях зверя, на коленях змеи, на коленях розы, какая
разница: на коленях колен, на губах губ, мысок к мыску, перо к перу, желток в
яйце, жемчужина в раковине, хватка рака, настойка спермы и кантаридина*. Жизнь
была Скорпионом в Марсе, в Сатурне, в Уране, в Венере и так далее; любовь была
конъюнктивитом мандибул*, хвать это, хвать то, хвать, хвать, мандибулярное
хвать-хвать похотливого колеса мандалы*. Наступает время приема пищи, и я слышу,
как она чистит яйца, а внутри яйцб писк-писк -- благословенный знак будущей еды.
Я ел как маньяк: затянувшаяся мечтательная прожорливость человека, трижды
нарушающего пост. Пока я ел -- она урчала в ритмическом хищном хрипе суккубов*,
пожирающих ее молодость. Какая блаженная ночь любви! Слюна, сперма, суккубация,
сфинктеризация-- все в одном: брачная оргия в Черной Дыре Калькутты.
Вдали от того места, где подвешена черная звезда-- панисламское безмолвие, как в
пещере, где даже ветер тих. Вдали от того места, если мне позволительно
рассуждать об этом, -- призрачный покой безумия, мир людей, истощенных веками
нескончаемой бойни. Вдали от того места -- одна кровавая замкнутая оболочка,
внутри которой протекает вся деятельность, мир героев-безумцев и маньяков,
погасивших свет небес кровью. Как покойна наша ничтожная голубино-стервятничья
жизнь в темноте! Плоть предназначена для того, чтобы погружаться в нее зубами и
пенисом, изобилующая запахами плоть без отметин от ножа и ножниц, без шрамов от
разрывной шрапнели, без ожогов от иприта, с непораженными легкими. Почти
совершенная утробная жизнь, если не считать призрачной дыры в потолке. Дыра была
-- как трещина в мочевом пузыре, и ничем ее не заткнуть, чтобы надолго, и
206
ни разу не помочиться, чтобы играючи. Мочись широко и свободно, но забудешь ли
прореху в куполе, неестественную тишину, угрозу, ужас, гибель "другого" мира?
Набей желудок, и завтра набей, и послезавтра, и после и после -- но в конечном
счете что? В конечном, счете? Что? Смена чревовещателя, смена коленей,
перемещение начала отсчета, новая трещина в своде... что? что? Я скажу: сидя у
нее на коленях, окаменев от неподвижных ранящих лучей черной звезды -- поднятый
на рога, пойманный, стреноженный, трепанированный телепатической остротой нашего
взаимовозбуждения -- я вообще ни о чем не думал, ни о чем, что было вне ячейки,
где мы обитали, не думал даже о крошке на белой скатерти. Я думал исключительно
в пределах нашей амебообразной жизни -- чистую мысль, заповеданную нам
Иммануилом Занудой Кантом, какую может воспроизвести только кукла чревовещателя.
Я обдумал все научные теории, все теории искусств, все грани истины в каждой
бестолковой системе спасения. Я высчитал все вплоть до мельчайшего в десятичных
дробях гностиков впридачу -- как пьяница подсчитывает оставшиеся монеты в конце
недельного запоя. Но все было высчитано в надежде на новую жизнь, которую некто
проживет когда-то -- может быть. Мы находились в особом бутылочном горлышке, она
и я, как говорится, но бутылочное горлышко было отбито, да и сама бутылка
являлась плодом вымысла.
Я помню, как во время второй нашей встречи она призналась мне, что не надеялась
увидеть меня вновь, а когда мы встретились еще раз, она сказала, что подозревала
во мне пристрастие к наркотикам, в следующий раз она назвала меня богом, а после
этого пыталась кончить жизнь самоубийством, а потом пытался это сделать и я, а
потом вновь она, но в результате мы лишь еще сильнее сблизились, так, что
проникли друг в друга, обменялись личностями, именами, индивидуальностями,
религиями, отцами, матерями и братьями. Даже ее тело испытало коренное
изменение, причем не один, а несколько раз. Сначала она была большая и
бархатная, как ягуар, с присущей кошачьим вкрадчивостью и коварной мощью:
стелется, прыгает, вонзает когти; потом она стала изнуренной, хрупкой, слабой,
почти как маргаритка, и с каждым последующим превращением у нее случались
тончайшие изменения -- кожи, мышц, цвета, осанки, запаха, походки, жестов и т.
д. Она менялась как хамелеон. Никто не мог судить, какая она была на самом деле,
ибо с каждым она становилась совершенно иной. Через какое-то время она сама не
помнила, кем была. С ней начался этот ряд превращений до того,
207
как я впервые увидел ее -- я догадался об этом позже. Подобно большинству
женщин, считающих себя безобразными, ей очень хотелось выглядеть прекрасной,
ослепительно прекрасной. Во исполнение этого она прежде всего отказалась от
собственного имени, потом от своей семьи, от друзей, от всего, что могло бы
привязать ее к прошлому. Приложив весь свой ум и все способности, она посвятила
себя умножению собственной прелести, собственного очарования, коими уже весьма и
весьма обладала, но была убеждена, что этого недостаточно. Она постоянно жила
словно перед зеркалом, изучая каждое движение, каждый жест, каждую малейшую
гримасу. Она целиком изменила манеру речи, дикцию, интонацию, акцент,
фразеологию. Она вела себя так умело, что даже речи не могло быть о подражании
кому-нибудь. Она всегда была начеку, даже во сне. И, подобно хорошему
полководцу,, она довольно быстро поняла, что лучшей защитой является нападение.
Ни разу она не оставила ни одной позиции незанятой; ее аванпосты, ее разведчики,
ее часовые расположились повсюду. Ум ее походил на вращающийся прожектор, что
никогда не гаснет.
Слепая к собственной прелести, к собственному очарованию, к собственной
личности, не говоря уж о собственной индивидуальности, она бросила все силы на
изготовление мифического создания, Елены или Юноны, перед чарами которых не
устояли бы ни мужчины, ни женщины. Автоматически, без малейшего знания легенды,
она начала мало-помалу создавать онтологическое обоснование, мифический ряд
событий, предшествовавших сознательному рождению. Ей не было нужды запоминать
собственный вымысел -- ей надо было лишь хранить в голове свою роль. Не было
такой лжи, которая прозвучала бы чудовищно в ее устах, ибо в принятой ею роли
она была исключительно правдива перед самой собой. Ей не надо было изобретать
прошлое: она помнила то прошлое, что принадлежало ей по праву. Ее никогда не
поражал прямой вопрос, поскольку она никогда не показывалась противнику иначе,
как наискось. Она показывалась только углами вечно вращающихся граней, слепящими
призмами света, которые она поддерживала в постоянном кружении. Она никогда не
была существом, рано или поздно дающим себе передышку, нет, она была механизмом,
безустанно оперирующим мириадами зеркал, отражавших созданный ею миф. Она не
знала равновесия: она вечно парила над своими многочисленными индивидуальностями
в вакууме собственного "я". И она вовсе не имела намерений сделать себя
легендарной, просто она хотела, чтобы признали ее
208
красоту. Но в погоне за красотой она скоро забыла о самих поисках, став жертвой
собственного создания. Она стала такой ослепительно прекрасной, что порой
казалась страшной, порой несомненно безобразнее, чем самая безобразная женщина
на свете. Она могла вызвать ужас и страх, особенно когда ее очарование достигало
вершины. Как будто ее желание, слепое и бесконтрольное, просвечивало сквозь ее
создание, обнажая чудовище, каким она и была.
В темноте, хранимой в черной дыре, куда не заглядывал ни мир, ни противники, ни
соперники, слепящий динамизм желания немного утихал, придавая ей румянец цвета
расплавленной меди, и тогда слова выходили из ее уст, как лава, а ее плоть жадно
хваталась за опору из чего-то твердого и вещественного, что позволило бы ей
собраться и несколько минут отдохнуть. Это напоминало неистовое послание
издалека, СОС с тонущего корабля. Сперва я принял это за страсть, за экстаз,
возникающий от того, что плоть трется о плоть. Я думал, что обрел живой вулкан,
Везувий женского рода. Я и не помышлял о человеческом корабле, идущем на дно
океана отчаяния, в Саргассово море импотенции. Теперь я думаю о той черной
звезде, что светила сквозь дыру в потолке, о той неподвижной звезде, что висела
над нашей брачной ячейкой, -- более неподвижной и удаленной, чем Абсолютное, и я
знаю, что это была она, освобожденная от всего, что было ею в буквальном смысле:
мертвое черное солнце без выражения. Я знаю, что мы спрягали глагол "любить"
подобно двум маньякам, пытающимся вступить в половую связь сквозь разделяющую их
железную решетку. Я говорил, что в неистовой схватке в темноте я часто забывал
ее имя, как она выглядит, кто она такая. Это правда. Я сам себя обманывал в
темноте. Я сошел с рельсов плоти в безграничное пространство секса, в
каналы-орбиты, установленные той или другой: например, Георгиной одного
короткого дня, Тельмой, египетской блудницей, Карлоттой, Аланной, Уной, Моной,
Матдой, девочками шести-семи лет, беспризорницами, блуждающими огоньками,
лицами, телами, бедрами, прикосновениями в подземке, мечтой, воспоминанием,
желанием, стремлением. Я мог начать с Георгиной близ железнодорожной колеи
воскресным днем: пятнистое платье, раскачивающаяся ляжка, южный выговор,