что естественно, а что нет. Деньги. Деньги. Всю мою жизнь передо мной всегда
стоял вопрос денег. Видимо, я не способен разрешить эту проблему, да никогда и
не питал на это особых надежд.
Какое-то время я дергался, словно крыса в капкане, и тут меня осенила блестящая
идея: уехать самому. Легчайший путь к решению проблемы -- это просто уйти со
сцены. Не знаю, с чего мне это взбрело, но я решил двинуть в Лондон. Предложи
мне кто-нибудь замок в Touraine, я бы отказался. Непонятно, с чего мне так
приспичило в Лондон, но никакая сила уже не могла заставить меня переменить свое
решение. Объяснял я это тем, что ей никогда бы не пришло в голову искать меня в
Лондоне. Она знала, что я ненавижу этот город. Но истинная причина, понял я
позднее, крылась в том, что мне захотелось
412
побыть среди людей, говорящих по-английски; сутки напролет слушать английскую
речь и ничего, кроме английской речи. В моем плачевном положении это было все
равно, что спрятаться под крылышком у Господа. Я пошел по пути наименьшего
сопротивления и загорелся желанием окунуться в английскую среду. Видит Бог,
ситуация, в которой приходится либо самому говорить на чужом языке, либо слушать
других, -- ибо при всем желании не заткнешь же себе уши! -- что это, как не
разновидность утонченной, изощренной пытки?
Ничего не имею ни против французов, ни против их языка. До тех пор, пока не
появилась она, я жил как в раю. Но в один прекрасный день понял, что жизнь
прокисла, как прокисает забытое на столе молоко. Поймал себя на том, что злобно
бормочу себе под нос какие-то гадости про французов и особенно про их язык, что
в здравом рассудке было мне абсолютно не свойственно. Я знал, что виноват во
всем только я один, но от этого знания становилось только хуже. Итак, в Лондон!
Отдохну немного, и, быть может, когда вернусь, ее уже здесь не будет.
Не откладывая, я раздобыл себе визу, выложил деньги за обратный билет. Визу
приобрел сроком на год, решив, что если мое мнение об англичанах переменится, то
можно будет еще раз-друтой туда к ним съездить. Близилось Рождество, и старый,
славный Лондон, должно быть, недурное место на праздник. Возможно, мне
посчастливится увидеть его не таким, каким он запомнился мне однажды;
диккенсовский Лондон, мечта всех туристов. В моем кармане лежала виза, билет и
какая-то наличность, которая позволит мне провести там дней десять. Я возликовал
в сладостном предвкушении поездки.
В Клиши я вернулся к обеду. Заглянув на кухню, увидел свою жену, которая
помогала Фреду готовить. Когда я вошел, они смеялись и перешучивались. Я знал,
что Фред ни словом не обмолвится о моей предстоящей поездке, поэтому спокойно
сел за стол и принял участие в общем веселье. Должен сказать, еда была
восхитительной, и все было бы прекрасно, если бы после обеда Фред не уехал в
редакцию газеты. Меня несколько недель тому назад уволили, а он пока держался,
хотя и его со дня на день ожидала та же участь. Меня уволили, так как, несмотря
на мое американское происхождение, я не имел права работать в американской
газете корректором. Согласно французским представлениям, эту работу мог
выполнять любой француз, знающий английский. Я был удручен, и это лишь подлило
масла в огонь моих недобрых чувств к французам, возникших в последние недели. Но
что сделано, то сделано,
413
теперь с этим покончено, я опять свободный человек, скоро я буду в Лондоне, буду
говорить по-английски с утра до вечера и с вечера до утра, если захочу. Кроме
того, вскоре должна выйти моя книга, и жизнь коренным образом изменится. Все
обстояло совсем не так плохо, как несколько дней назад. Увлекшись приятными
мыслями о том, как хитро я придумал выкрутиться из этой ситуации, я потерял
бдительность и рванул в ближайший магазин за бутылкой ее любимого шартреза. Это
было роковой ошибкой. От шартреза она раскисла, с ней сделалась истерика,
кончилось все обвинениями и упреками в мой адрес. Сидя вдвоем за столом, мы,
казалось, пережевывали старую, давно потерявшую вкус, жвачку. В конце концов, я
дошел до черты, за которой кроме раскаяния и нежности ничего нет, я чувствовал
себя таким виноватым, что не заметил, как выложил все -- о поездке в Лондон, о
деньгах, которые занял, и т.д. и т.п. Плохо соображая, что делаю, я, можно
сказать, на блюдечке выложил ей все, что у меня было. Не знаю, сколько фунтов и
шиллингов, все в новеньких, хрустящих британских купюрах. Сказал, что очень
сожалею, что черт с ней, с поездкой, и что завтра я постараюсь вернуть деньги за
билеты и отдам ей все до последнего пенни.
И вновь надо отдать ей должное. Ей не хотелось брать эти деньги. Она морщилась
от одной только мысли об этом, я видел это собственными глазами, но в конце
концов, с неохотой приняла их и сунула в сумочку. Но, уходя, забыла ее на столе,
и мне пришлось нестись но ступенькам ей вдогонку. Забирая сумочку, она опять
сказала: "До свидания", и я знал, что это "до свидания" -- последнее. "До
свидания", -- сказала она, стоя на ступеньках и глядя на меня с горестной
улыбкой. Один неосторожный жест, и она швырнула бы деньги в окно, кинулась мне
на шею и осталась навсегда. Окинув ее долгим взглядом, я медленно вернулся к
двери и закрыл ее за собой. Зашел на кухню, постоял у стола, посидел немного,
глядя на пустые бокалы, потом силы покинули меня и, не выдержав, разрыдался, как
ребенок. Около трех ночи пришел Фред. Он сразу понял, что произошло что-то
неладное. Я все ему рассказал, мы перекусили, выпили недурственного алжирского
вина, потом добавили шартреза, потом переложили это коньяком. Фред заклеймил
меня .позором, сказав, что только круглый идиот мог выбросить на ветер все
деньги. Я не стал спорить, по правде говоря, этот вопрос волновал меня меньше
всего.
-- И что теперь с твоим Лондоном? Или ты передумал ехать?
-- Передумал. Я похоронил эту идею. Кроме того, те-
414
перь я и не могу никуда ехать. На какие шиши, спрашивается?
Фред не считал неожиданную потерю денег таким уж непреодолимым препятствием. Он
прикинул, что сможет перехватить где-нибудь пару сотен франков, к тому же со дня
на день ему должны были выдать зарплату, и выходило, что он мог одолжить мне
необходимую сумму. До рассвета мы обсуждали этот вопрос, само собой обильно
орошая его спиртным. Когда я добрался до постели, в ушах вовсю трезвонили
вестминстерские колокола и скрипучие бубенчики под окном. Мне снился грязный
Лондон, укутанный роскошным снежным одеялом, и каждый встречный радостно
приветствовал меня: "Счастливого Рождества!" -- разумеется, по -- английски.
В ту же ночь я пересек Ла-Манш. Эта была та еще ночь. Все попрятались по каютам
и там дрожали от холода. У меня с собой была стофранковая бумажка и какая-то
мелочь. И все. Мы решили, что, добравшись до места, я телеграфирую Фреду, а он
сразу высылает мне деньги. Я сидел в салоне за длинным столом, прислушиваясь к
разговорам. Я судорожно размышлял, каким образом растянуть эти сто франков на
подольше, ибо сомневался, что Фред сможет немедленно достать деньги. Обрывки
фраз, доносившихся до моего уха, подсказали мне, что все разговоры сегодня
вертятся вокруг денег. Деньги. Деньги. Всегда и везде одно и то же. Надо было
случиться, что именно в этот день Англия, морщась от нежелания, выплатила долг
Америке. Англия всегда держит слово. Это пережевывалось со всех сторон, я был
готов придушить всех за их распроклятую честность.
Я собирался менять стофранковую бумажку только в случае крайней необходимости,
но вся эта околесица, что Англия держит слово и то, что, как я заметил, во мне
узнали американца, достали меня с такой силой, что я приказал принести мне пива
и сэндвич с ветчиной. Это повлекло за собой неизбежное общение со стюардом. Он
хотел узнать мое мнение о сложившейся ситуации. Видно было, что он считал тяжким
преступлением то, что мы сделали с Англией. Больше всего я боялся, как бы он не
взвалил ответственность за происходящее на меня, раз уж меня угораздило родиться
в Америке. На всякий случай я сказал, что понятия ни о чем не имею, что меня все
это не касается и что мне абсолютно безразлично, заплатит Англия долг или нет.
Но он не успокоился. Нельзя безразлично относиться к тому, что происходит у вас
на родине, даже если эта родина и совершает ошибки, пытался донести до меня
стюард. Плевать мне и на Америку, и на американ-
415
цев, отозвался я... Я сказал, что во мне нет ни грамма патриотизма. Проходивший
мимо моего столика мужчина при этих словах остановился и стал прислушиваться. Я
решил, что это либо шпион, либо сыщик. Немедленно сбавил тон и повернулся к
мужчине, сидевшему возле меня, который тоже попросил пива и сэндвич.
Он с явным интересом воспринял мою тираду. Спросил, откуда я и что намереваюсь
делать в Англии. Я сказал, что хочу отметить здесь Рождество, и затем в порыве
откровенности поинтересовался, не знает ли он, где найти самую дешевую
гостиницу. Он объяснил, что долгое время отсутствовал и вообще не слишком хорошо
знает Лондон. Сказал, что последние годы жил в Австралии. На мою беду рядом
случился стюард, и молодой человек, оборвав себя на полуслове, начал
допытываться у него, не знает ли тот в Лондоне какого-нибудь приличного, но
недорогого отеля. Стюард подозвал официанта и задал ему тот же самый вопрос, и
тут-то подошел похожий на шпика человек и прислушался. По серьезности, с которой
обсуждался этот вопрос, я понял, что допустил серьезную ошибку. Подобные вещи
нельзя обсуждать со стюардами и официантами. Ощущая на себе подозрительные
взгляды, пронизывающие меня насквозь, как рентгеновские лучи, я залпом осушил
остатки пива и, словно желая доказать, что деньги волнуют меня меньше всего,
приказал принести еще. Повернувшись к молодому человеку, спросил, не могу ли
угостить его. Когда стюард вернулся с напитками, мы увлеченно обсуждали вельды
Австралии. Он заикнулся было насчет гостиницы, но я прервал его, сказав, чтобы
он выбросил это из головы. Это всего лишь праздное любопытство, добавил я. Мое
заявление поставило его в тупик. Несколько секунд он стоял, не Зная, что делать,
и неожиданно, в порыве дружеских чувств, заявил, что с удовольствием пригласит
меня к себе, в собственный дом в Нью-Хэвене, если я надумаю задержаться там на
ночь. Я от души поблагодарил его, попросив не волноваться за меня и пояснив, что
мне все равно нужно будет вернуться в Лондон. Это не имеет значения, добавил я.
И понял, что вновь ошибся, ибо непостижимым образом это стало важным абсолютно
для каждого из присутствующих.
Делать было нечего, поэтому я смиренно внимал молодому англичанину, который в
Австралии, вдали от родины вел довольно странную жизнь. Он пас баранов, и сейчас
захлебывался словами, вспоминая, как их что ни день кастрировали чуть ли не
тысячами. Не дай бог зазеваешься. Сложность заключалась в том, что в яйца барана
нужно было вцепиться зубами, мгновенно отхватить их ножом и
416
быстренько выплюнуть. Он пытался подсчитать, сколько дар яичек прошли через его
руки и зубы, пока он жил в Австралии. За этой сложной арифметикой он время от
времени машинально вытирал рот.
-- У вас, должно быть, до сих пор во рту престраннейший вкус, -- заметил я,
невольно коснувшись губ руками.
-- Это не так противно, как кажется, -- спокойно ответил он. -- Со временем ко
всему привыкаешь. Правда, совсем не противно... Сама по себе мысль гораздо более
отвратительна, чем действие. Да разве мог я представить, покидая уютный
английский дом, что мне придется отплевываться бараньими яйцами, чтобы
заработать на жизнь? Ко всему на свете привыкаешь, даже к мерзости.
Я сидел и думал о том же. Думал о том времени, когда выжигал кустарники в
апельсиновой роще в Чула Виста. По десять часов в день под палящим солнцем
носился от одного горящего куста к другому, нещадно кусаемый несметными
полчищами мух. И ради чего? Чтобы доказать самому себе, что меня ничем не
проймешь? Я набросился бы на любого, кто осмелился бы косо посмотреть на меня
тогда. Потом вкалывал могильщиком -- чтобы доказать, что я не гнушаюсь никакой