Главная · Поиск книг · Поступления книг · Top 40 · Форумы · Ссылки · Читатели

Настройка текста
Перенос строк


    Прохождения игр    
Demon's Souls |#13| Storm King
Demon's Souls |#11| Мaneater part 2
Demon's Souls |#10| Мaneater (part 1)
Demon's Souls |#9| Heart of surprises

Другие игры...


liveinternet.ru: показано число просмотров за 24 часа, посетителей за 24 часа и за сегодня
Rambler's Top100
Проза - Генри Миллер

Тихие дни в Клиши

Генри Миллер. Тихие дни в Клиши
--------------------------------------------------------------- Перевод: Николай
Пальцев OCR: Слава Янко http://www.chat.ru/~yankos/gum.html ‹
http://www.chat.ru/~yankos/gum.html
---------------------------------------------------------------

ТИХИЕ ДНИ В КЛИШИ
Quiet Days in Clichy
ПОВЕСТЬ
Я пишу эти строки, а за окнами сгущаются сумерки и люди одеваются к обеду.
Позади пасмурный день; такие часто бывают в Париже. Выйдя проветриться, я
невольно задумался о разительном контрасте между этими двумя городами -- Парижем
и Нью-Йорком. Одно и то же время суток, одна и та же погода; и, однако, что
общего между самим этим словом "пасмурный" и тем непередаваемым gris*, тем
оттенком сероватой жемчужности, какой способен пробудить в голове француза целый
мир чувств и ассоциаций? Вечность тому назад, бродя по парижским улицам и
разглядывая акварели, выставленные в витринах, я поразился тотальному отсутствию
в них того, что принято именовать "пейновским серым". Упоминаю об этом, ибо
общеизвестно, что Париж -- город, существующий преимущественно в палитре серых
тонов. Упоминаю об этом, ибо американцы, когда дело доходит до акварели, с
неутомимостью одержимых прибегают к этому искусственному, "заказному"
пейновскому тону. Во Франции гамма оттенков серого практически неисчерпаема; в
Нью-Йорке же утрачиваешь самое представление о ее живописном эффекте.
Бесконечное разнообразие серых тонов, каким одаривает Париж, пришло мне на
память при мысли о том, как поменялись на противоположные все мои непроизвольные
жизненные рефлексы. В то самое время, когда там я готовился совершить ежедневный
променад по улицам и площадям, здесь я испытываю потребность вернуться домой и,
наглухо затворившись, сесть писать. Там мой рабочий день был бы уже окончен и
мною двигало бы инстинктивное стремление смешаться с праздной толпой. Здесь
толпа, растерявшая всю свою яркость, всю примечательность, все богатство
индивидуальных оттенков, замыкает меня в самом себе, загоняет в стены моей
берлоги в попытке выжать из собственного воображения те крупицы отсутствующего
бытия, какие, упав и перемешавшись, быть может, сло-
__________
* gris -- серое (фр.).
313
жатся в мягкую, естественную гамму жемчужно-серого, без которой немыслимо
насыщенное, гармоничное существование. Окинуть взглядом Сакр-Кер в день,
подобный сегодняшнему, в час, подобный теперешнему, с любой точки на улице
Лафитт -- одного этого мне было достаточно, чтобы раствориться в блаженстве. Так
и случалось, когда я бродил без крошки во рту и без крыши над головой. А здесь,
будь у меня хоть тысяча долларов в кармане, сколько ни ищи, не отыщешь вида,
какой был бы способен пробудить во мне муку радостного самозабвенья.
В Париже пасмурными днями я нередко оказывался в окрестностях Плас Клиши на
Монмартре. Оттуда в сторону Обервилье тянется нескончаемая череда кафе,
ресторанчиков, театриков, кинозалов, галантерейных лавок, отелей и борделей. Это
парижский Бродвей: он соответствует длинному пролету между Сорок .второй и
Пятьдесят третьей улицами. Однако Бродвей подгоняет, ослепляет, ошеломляет, он
не дает прохожему возможности остановиться, присесть, перевести дух. Монмартр же
расслаблен, замедлен, потерт по всем швам, он как бы не обращает на вас
внимания; в нем не столько явного блеска, сколько тайного соблазна; он не
сверкает огнем, а тлеет невидимым пламенем. Бродвей может заинтриговать,
озадачить, подчас поразить, но в нем нет горения, нет внутреннего накала;
он весь-- ярко расцвеченная витрина с гипсовыми манекенами, картина райского
блаженства для рекламных агентов. Монмартр тускл, приземлен, беспризорен,
откровенно порочен, продажен, вульгарен. Он скорее отталкивающ, нежели
привлекателен, но, как и сам порок, заразительно отталкивающ. Он -- прибежище
населенных почти без исключения проститутками, сутенерами, ворами и шулерами
маленьких баров, которые, даже если вы прекрасно осведомлены о их существовании,
в назначенный срок втянут вас внутрь хищными щупальцами, чтобы сделать вас своей
очередной жертвой. На узких улочках, протянувшихся вдоль бульвара, гнездятся
отели, самый вид которых столь зловещ, что вызывает у вас дрожь; и тем не менее
рано или поздно наверняка придет день, когда вы проведете в одном из них .ночь,
а может и неделю, а может и месяц. Может статься, вы так привяжетесь к этим
местам, что, однажды проснувшись, обнаружите, что вся ваша жизнь неприметно
потекла в другую сторону и то, что казалось вам грязным, постыдным, убогим,
вдруг предстанет нежным, дорогим, зачаровывающим. Этим тайным очарованием
Монмартр в огромной мере обязан, как я подозреваю, процветающей на его тротуарах
неприкрытой торговле сексом. Секс (в особенности, когда он поставлен на ком-
314
мерческие рельсы) отнюдь не романтичен; однако он испускает острый и
ностальгический аромат, в конечном счете несравненно более волнующий и
соблазнительный, нежели сияющая всеми рекламными огнями Веселая Белая Дорога.
Ведь было бы нелепостью отрицать то самоочевидное обстоятельство, что
сексуальная жизнь наиболее интенсивна при неярком, рассеянном освещении; ее
естественная среда -- полумрак, а не слепящее свечение неоновых трубок.
На углу Плас Клиши нашло себе место "Кафе Веплер", на долгое время оно-то и
сделалось излюбленным пунктом моего обитания. За его столиками, в зале и на
террасе, я просиживал часами в любую пору суток и в любую погоду. Я знал его
наизусть, как книгу. Лица его официантов, метрдотелей, кассиров, шлюх,
завсегдатаев, даже туалетных работников навсегда отложились в моей памяти, как
иллюстрации в книге, которую перечитываешь каждый день. Помню-, впервые я
переступил его порог в 1928 году, вместе с женой; помню, какой шок я пережил,
увидев, как на один из маленьких столиков на террасе всем телом обрушилась
вдребезги напившаяся шлюха, и никто не обратил на это ни малейшего внимания. В
тот раз меня .ужаснуло и озадачило стоическое безразличие французов к такого
рода происшествиям; признаюсь, озадачивает оно меня и поныне, несмотря на все
хорошие черты, какие мне довелось со временем в них открыть. "Неважно, это
всего-навсего шлюха... Она пьяна". До сих пор я слышу эти слова. И, слыша их, до
сих пор содрогаюсь. Между тем есть в таком отношении к вещам что-то безошибочно
французское; и не приучить себя принимать его как данность значит смириться с
тем, что твое пребывание во Франции будет и впредь чревато не самыми приятными
сюрпризами.
В пасмурные дни, когда везде, за исключением больших кафе, бывало холодновато, я
пристрастился проводить в "Кафе Веплер" часок-другой перед ужином. Источником
розоватого свечения, плывшего по залу, была небольшая группка шлюх, обычно
кантовавшихся у входа. По мере того, как они рассредоточивались среди
посетителей, воздух в кафе не только теплел и розовел, но начинал благоухать.
Они порхали в сгущавшихся сумерках, как надушенные светлячки. Те, кому не выпало
на долю обзавестись клиентом, медленно выплывали на улицу, а спустя
непродолжительное время возвращались, занимая прежние места. Возникали на пороге
и новые, свеженакрашенные и исполненные готовности поработать во славу своей
профессии. Уголок, где они обычно толклись, как две капли воды походил на биржу
-- биржу сексуальных услуг, на
315
которой, как и на всех других, случались периоды подъема и спада. Дождливые дни,
мне казалось, как правило, приносили удачу их сословию. В дождливый день, если
верить поговорке, можно заниматься только одной из двух вещей; что до шлюх, то
они, как известно, на карты времени не теряют.
На исходе одного из таких дождливых дней мне довелось приметить в "Кафе Веплер"
новенькую. До этого я ходил по магазинам, и мои руки отягощали книги и
граммофонные пластинки. Должно быть, в тот день мне пришло из Штатов нежданное
вспомоществование; во всяком случае, несмотря на все сделанные покупки, в
карманах у меня еще оставалось несколько сотен франков. Я присел в
непосредственном соседстве с биржей, под прицелом стайки изголодавшихся,
изготовившихся к действию шлюх, чьего повышенного внимания мне, впрочем, без
труда удалось избежать, всецело сосредоточившись на поразительной красавице,
занявшей отдельный столик на почтительном расстоянии. Я принял ее за интересную
молодую особу, назначившую здесь свидание своему любовнику и, возможно,
прибывшую раньше времени. Заказанный ею аперитив оставался почти не тронутым.
Мужчин, дефилировавших' мимо столика, она окидывала ровным, прямым взглядом, но
это абсолютно ничего не означало: у француженок не принято отводить глаза,
подобно англичанкам или американкам. Со знанием дела, но не демонстрируя
видимого стремления привлечь к себе внимание, она неспешно оглядывалась крутом,
всем видом выражая уверенность в себе, выдержку и спокойное достоинство. Она
медлила. Медлил и я. Мне не терпелось узнать, кого она дожидается. Прошло
полчаса, в течение которых мне удалось не один раз перехватить и остановить на
себе ее взгляд, и тут меня осенило: все дело в том, чтобы завязать с ней
контакт, не погрешив против этикета, принятого в данном кругу. Обычно стоило
сделать знак головой или рукой, и девушка -- при условии, что она была тем, за
кого вы ее принимали, -- вставала из-за стола и подсаживалась к вам. Но вот эта:
она действительно шлюха или?.. Я по-прежнему терялся в догадках. Слишком уж, на
мой взгляд, она была изысканна, слишком безукоризненна в платье и манерах, одним
словом -- слишком хороша для этого ремесла.
Когда ко мне вновь подошел официант, я кивнул в ее сторону и осведомился, знает
ли он ее. Он ответил отрицательно; тогда я попросил передать, что приглашаю ее
за мой стол. Он исполнял мое поручение, а я следил за выражением ее лица.
Увидев, что она мимолетно улыбнулась и
316
с легким кивком обернулась в моем направлении, я весь просиял, ожидая, что она
тут же поднимется и подойдет. Однако, продолжая сидеть, она вновь улыбнулась,
еще мимолетнее, а затем повернулась лицом к окну и, казалось, вся ушла в
мечтательное созерцание открывшегося за ним вида. Из вежливости я выждал еще
чуть-чуть, а потом, удостоверившись, что она и не помышляет сдвинуться с места,
встал и направился к ее столу. Она отреагировала вполне дружелюбно, будто я и
впрямь был с ней знаком, однако от меня не укрылось, что она слегка покраснела;
на ее лице было написано минутное замешательство. Все еще не до конца уверенный
в том, что делаю то, что нужно, я тем не менее сел, заказал выпивку и
безотлагательно попытался вовлечь ее в разговор. Тембр ее голоса -- хорошо
поставленного, грудного и довольно низкого -- действовал на меня еще сильнее,
нежели ее улыбка. Тембр женщины, которая счастлива уже тем, что существует, не
привыкла обуздывать свои желания и аппетиты, столь же бескорыстна, сколь неимуща
и которая готова на что угодно, лишь бы отстоять за собой ту малую толику
свободы, какая еще в ее распоряжении. Это был голос дарительницы, растратчицы,
мотовки; он взывал скорее к диафрагме, нежели к сердцу.
Не скрою, меня несколько удивило, когда она мягко попеняла мне на то, что и
погрешил против правил, с места в карьер устремившись к ее столу. "Мне казалось,
вы поняли, что я подойду к вам снаружи, -- сказала она. -- Я пыталась объяснить
вам это знаками". Ее вовсе не радовала перспектива обзавестись здесь репутацией
прожженной профессионалки, откровенно поведала мне она. Извинившись за
бестактность, я предложил тут же пропасть с ее горизонта -- жест вежливости,
который она оценила как должное, пожав мне руку и одарив обворожительной
улыбкой.
-- Что это за вещи? -- спросила она, быстро сменив тему и демонстрируя светский
интерес к сверткам, которые, садясь, я положил на стол.
-- Так, ничего особенного, пластинки и книги, -- ответил я тоном,
подразумевавшим, что в них вряд ли может найтись что-то примечательное для нее.
-- Книги французских авторов? -- переспросила она, и в ее голосе, мне
показалось, внезапно прозвучала нотка искренней заинтересованности.
-- Да, -- отозвался я, -- но боюсь, по большей части скучных. Пруста, Селина,
Эли Фора... Вы бы наверняка предпочли Мориса Декобра, не правда ли?
317
-- Покажите мне пожалуйста. Мне любопытно, кого из французских писателей читают
американцы.
Развернув одну из упаковок, я подал ей томик Эли Фора. Это был "Танец над огнем
и водой". Улыбаясь, она листала страницы, задерживаясь то на одном, то на другом
месте и время от времени издавая негромкие возгласы. Затем с решительным видом
закрыла книгу и положила на стол, не снимая руки с переплета.
-- Хватит, поговорим о чем-нибудь более интересном. -- И, после минутной паузы,
добавила: -- Celui-la, est 11 vraiment franciais?*
-- Un vrai de vrai**, -- ответил я, ухмыляясь во весь рот.
Похоже, это ее не вполне убедило.
-- С одной стороны, все, казалось бы, по-французски, -- размышляла она,
обращаясь скорее к самой себе, -- ас другой, есть здесь нечто странное...
Comment dirais-je ?***
Только я собрался ответить, что прекрасно понимаю, что она имеет в виду, как
вдруг моя собеседница откинулась назад, завладела моей рукой и с лукавой
улыбкой, призванной добавить шарма ее непосредственности, вздохнула:
-- Знаете, я ужасно ленива. Книги -- у меня не хватает на них терпения. Это
чересчур для моих слабеньких мозгов.
-- Ну, в жизни есть масса другого, чем можно заняться, -- ответил я, возвращая
ей улыбку. С этими словами я опустил руку и нежно сжал ее колено. В мгновение
ока ее рука накрыла мою и передвинула выше, туда, где плоть была мягче и
обильнее. Затем, столь же быстро, укоряющим движением оттолкнула ее:
-- Assez, nous ne sommes pas seuls ici****. Пригубив из наших бокалов, мы оба
расслабились. У меня и в мыслях не было тут же брать ее на абордаж. Хотя бы
потому, что мне было наслаждением вслушиваться в то, как она выговаривает слова
-- четко и не спеша, что не свойственно парижанкам. Она говорила на чистейшем
французском, и в ушах иностранца вроде меня он отзывался музыкой сфер. Каждое
слово произносила ясно, отчетливо, почти не прибегая к жаргонным выражениям.
Слова сходили с ее уст томно и неторопливо, полностью
____________
* Вот этот, он действительно француз? (фр.)
** Самый что ни на есть (фр.)
*** Ну, как бы это сказать? (фр.)
**** Довольно, мы здесь не одни (фр.)
318
обретя форму, будто прежде, чем доверить их внешнему пространству, где звук и
значение так часто меняются местами, она обкатывала их во рту. Ее медлительная
грация, в которой был привкус чувственности, смягчала траекторию их полета;
невесомые, как клубочки пуха, они ласкали мои уши. Ее полное, тяжеловатое тело
тяготело к земле, а вот в звуках, излетавших из ее горла, слышался чистый звон
колокольчиков.
У меня не было более причин для колебаний относительно ее профессии. Созданная,
как говорится, для этого, она, тем не менее, не производила впечатления
прирожденной шлюхи. Я не сомневался, что она ляжет со мной в постель и запросит
за это деньги; однако не это делает женщину шлюхой.
Она легонько коснулась меня рукой, и тут же, подобно дрессированному тюленю, мое
мужское естество воспрянуло, воодушевленное ее ласковым поощрением.
-- Имейте терпение, -- пробормотала она, -- преждевременно возбуждаться вредно.
-- Пошли отсюда, -- сказал я, подавая знак официанту.
-- Да, -- отозвалась она, -- пойдемте куда-нибудь, где можно поговорить
спокойно.
Чем меньше разговоров, тем лучше, думал я про себя, собирая свои покупки и
следом за ней Х продвигаясь к выходу. Бывают же на белом свете такие, подивился
я, глядя, как она выплывает наружу через вращающиеся двери. Я уже видел, как она
трепещет на кончике моего члена, этакий сгусток цветущей, дурманящей плоти,
нуждающейся в удовлетворении и укрощении.
Ей несказанно повезло встретить такого человека, как я, невозмутимо заметила
она, переходя улицу. Ведь она страшно одинока, у нее ни души знакомой в Париже.
Не соглашусь ли я поводить ее по городу, показать парижские
достопримечательности? Разве не забавно, что город, да что там -- столицу твоей
собственной страны -- тебе показывает иностранец? А бывал ли я когда-нибудь в
Амбуазе, в Блуа, в Type? Как насчет того, чтобы как-нибудь отправиться туда
вместе? -- Cа vous plairait?*
Болтая о том, о сем, мы поравнялись с каким-то отелем, который, судя по всему,
был ей хорошо знаком. -- Здесь чисто и уютно, -- сказала она. -- А станет
холодновато -- в постели согреемся. -- И нежно взяла меня за локоть.
В номере было уютно, как в гнездышке. Я подождал, пока принесут мыло и
полотенца, выдал горничной чаевые и запер дверь на ключ. Она сняла шляпу и
меховой жакет
_________
* Хотите? (фр.).
319
и остановилась у окна, готовясь заключить меня в объятия. Что за дивное
создание, источающее тепло и негу, точно дерево в цвету! Казалось, стоит чуть
прикоснуться к ней, и из нее тут же выпадут семена. Пару секунд спустя мы начали
раздеваться. Я присел на край кровати расшнуровать ботинки. Она стоя стягивала с
себя одну вещь за другой. Когда я поднял глаза, она стояла в одних чулках.
Стояла, не двигаясь, давая мне возможность разглядеть себя во всех деталях. Я
встал и снова обнял ее, с наслаждением проводя руками по мягким складкам ее
плоти. Она вынырнула из моих рук и, слегка отодвинувшись, с оттенком робости
спросила, не слишком ли я разочарован.
-- Разочарован? -- повторил я, не веря своим ушам.:-- Что ты хочешь сказать?
-- Я не чересчур толста? -- спросила она, опустив глаза и стыдливо воззрившись
на свой пупок.
-- Чересчур толста? Что за чушь, ты бесподобна. Ты вся как из Ренуара. Она
покраснела.
-- Откуда -- откуда?-- переспросила она неуверенно, похоже, впервые в жизни
слыша это имя. -- Ты меня разыгрываешь?
-- Ладно, оставим это. Иди сюда, дай мне погладить твою шерстку.
-- Подожди, сначала мне надо подмыться. -- И, присев над биде, добавила: -- А ты
ложись. Ты ведь уже готов, не так ли?
Я быстро разделся, из вежливости вымыл свой член и нырнул в простыни. Биде
стояло совсем рядом с кроватью. Покончив с омовением, она принялась вытираться
тонким, стареньким полотенцем. Перегнувшись, я сгреб в горсть копну
взъерошенных, еще чуть влажных волос, за которыми пряталось ее лоно. Она
втолкнула меня обратно и, наклонив голову, на лету поймала мой член своим
красным горячим ртом. Желая разогреть ее, я просунул палец в ее влагалище.
Затем, водрузив ее на себя, дал волю главному предмету своей гордости. У нее
было одно из тех влагалищ, что облегают как перчатка. Понуждаемый энергичными
сокращениями ее мышц, скоро я задышал как паровоз. При этом она не переставала
лизать мою шею, подмышки, мочки ушей. Обеими руками я то приподнимал, то опускал
ее, помогая безостановочному движению ее таза. Наконец, издав подавленный стон,
она обрушилась на меня всем корпусом; тогда я опрокинул ее на спину, закинул ее
ноги себе на плечи и вторгся в ее лоно как одержимый. Мое мужское естество
исторгало из себя жидкость как из шлан-
320
га; я думал, этому не будет конца. В завершение всего, вытащив его наружу, я
убедился, что пребываю в состоянии еще большей эрекции, чем вначале.
-- Cа c'est quelque chose*, -- сказала она, зажав в пальцах и оценивающе щупая
мой член. -- Ты умеешь это делать, не так ли?
Мы встали, подмылись и забрались обратно в постель. Опершись на локоть, я провел
другой рукой вверх и вниз по ее телу. Когда Она в полном изнеможении, широко
раскинув ноги, повернулась на спину, глаза ее поблескивали как тлеющие угли, а
от каждой клеточки кожи отскакивали искорки. На протяжении бесконечно долгого
времени мы не произнесли ни слова. Чиркнув спичкой, я закурил сигарету, вложил
ей в рот и откинулся на спину, удовлетворенно уставившись в потолок.
-- Мы еще увидимся? -- решился я нарушить молчание.
-- Это от тебя будет зависеть, -- отозвалась она, делая глубокую затяжку.
Перевернувшись отложить сигарету, а затем придвинувшись ко мне вплотную и
пристально глядя мне в глаза, она вновь заговорила -- с улыбкой, но серьезным
тоном -- своим низким, грудным голосом:
-- Слушай, мне надо поговорить с тобой о важном деле. Хочу попросить тебя о
большом'одолжении... У меня неприятности, крупные неприятности. Ты бы согласился
помочь мне, если я попрошу?
-- Само собой, -- отозвался я, -- но как?
-- Деньгами, -- ответила она тихо и просто. -- Мне нужны деньги... Много. И
дозарезу. Не хочу рассказывать на что. Ты уж поверь мне на слово, хорошо?
Я протянул руку и взял со стула свои брюки. Извлек из них бумажные купюры и всю
мелочь, какая была в карманах, и вложил ей в ладонь.
-- Вот все, что у меня есть, -- сказал я. -- Это все, что я могу для тебя
сделать.
Не глядя она положила деньги на ночной столик и, наклонившись, поцеловала меня в
лоб. -- Ты гигант, -- сказала она. Не разгибаясь, она смотрела мне в глаза
взглядом, полным какой-то молчаливой, застенчивой признательности, затем
поцеловала в губы -- не страстно, но медленно, нежно, как бы стремясь вложить в
поцелуй то, чего не умела выразить в словах и не решалась доверить немому языку
своего тела.
_________
* Ну и принадлежность у тебя (фр.)
321
-- Не хочется сейчас об этом говорить, -- сказала она, вновь откидываясь на
подушку. -- Je suis emue, c'est tout*. -- И, чуть помедлив, добавила: --
Странно, насколько иностранцы добрее соотечественников. Вы, американцы, так
добры, так великодушны. Нам нужно многому у вас поучиться.
Старая история; я испытывал чуть ли не стыд за то, что волею случая еще раз
оказался в роли щедрого американца. Произошла чистая случайность, пояснил я ей;
если бы не эта случайность, у меня не было бы в карманах столько денег. Она
ответила лишь, что это придает моему поступку, моему благородному жесту еще
большую ценность.
-- Француз все равно так не поступил бы, -- продолжала она. -- Француз бы
припрятал их. Француз никогда бы не отдал все свои деньги первой встречной
девушке лишь потому, что она в беде. Да он просто-напросто и не поверил бы ей.
Сказал бы: "Je connais la chanson"**.
Я ничего не ответил. Это было правдой и неправдой. В конце концов, мир состоит
из противоположностей, и из того, что ко времени, о котором идет речь, мне еще
не довелось встретить ни одного неприжимистого француза, не следовало, что их
вовсе не существует. Попробуй я рассказать ей, сколь мелочными бывали подчас мои
друзья, мои собственные соотечественники, -- она мне не поверит, только и всего.
А добавь я к этому, что и мною самим двигало не великодушие, а что-то вроде
самолюбования (ибо кто, скажите, может быть ко мне великодушнее, нежели я сам?),
она, чего доброго, заключит, что я и впрямь того.
Я приник лицом к ее груди. Затем скользнул вниз и прижался губами к ее пупку.
Затем спустился еще ниже, зарывшись в густую поросль ее волос. Она медленно
подняла мою голову вверх и, побуждая меня занять испытанную позицию, проникла
языком мне в рот. Мой член отреагировал автоматически: он вошел в нее так же
легко и беспрепятственно, как трогается с места автомобиль, когда нажимаешь на
стартер. У меня возникла одна из тех долгих, нескончаемых эрекций, какие сводят
женщин с ума. Я обладал ею как хотел -- сверху, снизу, сбоку, с намеренной,
дразнящей неспешностью буравя своим инструментом содрогающиеся стенки ее штолен,
безжалостно попирая его жестким концом их колышащиеся входы. А в завершение --
шутливо обрисовал им полушария ее гру-
__________
* Слишком волнуюсь, вот и все (фр.)
** Знаю я эту песенку (фр.)
322
дей. Ее глаза, казалось, вот-вот выскочат из орбит
-- Ты кончил? -- спросила она.
-- Ну нет, -- отвечал я. -- Сейчас самое время попробовать еще кое-что. -- И,
вытащив ее из постели, водрузил на пол в позицию, наиболее удобную, чтобы,
заткнув пробоину в корпусе, ликвидировать течь. Просунув руку снизу и не
переставая зазывно вилять бедрами, она направила мое естество в требуемое русло.
Крепко держа ее за талию, я вогнал его туда до самого основания. -- Ах, ах,
чудно, восхитительно, -- бормотала она, вращая тазом в немыслимо ускорившемся
темпе. Стремясь продлить удовольствие, я вновь извлек его на свежий воздух,
игриво покалывая им ее атласные ягодицы. -- Нет, нет, перестань, -- взмолилась
она. -- Вставь его туда, вставь весь, до конца... Я больше не могу. -- Снова,
выгнувшись колесом и выставив зад вверх, будто вознамерившись ухватить им
люстру, она просунула снизу руку и завладела моим членом. Откуда-то из середины
позвоночного столба до меня донесся финальный сигнал; чуть согнув колени, я
продвинул его вперед еще на четверть или полдюйма. И вдруг -- хлоп! -- он
взорвался взмывающей в небо ракетой.
Когда мы расстались на улице возле писсуара, было уже совсем темно. Я не
назначал ей свидания, не поинтересовался даже, где она живет; В случае чего,
заключил я, найти ее можно будет в кафе. Когда мы уже разошлись в разные
стороны, мне вдруг пришло в голову, что я так и не спросил, как ее зовут.
Окликнув ее на ходу, я громко задал свой запоздалый вопрос.
-- Н-И-С, -- отозвалась она, выводя имя по буквам. -- Нис -- как город*. -- Я
двинулся в путь, вновь и вновь повторяя его про себя. Никогда еще не случалось
мне слышать, чтобы так звали девушку. Нис... Это имя отсвечивало безупречностью
граней драгоценного камня.
Поравнявшись с Плас Клиши, я внезапно ощутил, что зверски проголодался.
Остановился у дверей рыбного ресторана на авеню Клиши, дегустируя вывешенное у
входа меню. Мысленно я уже поглощал крабов, устриц, омаров, жареную голубую
рыбу, омлет с помидорами, молодую спаржу, ломтики чеддера с хлебом, инжир и
орехи, запивая все это прозрачным холодным вином. Пошарив в карманах (так я
всегда делаю, входя в ресторан), я наткнулся на единственное жалкое су. -- Черт,
-- выругался я про себя, -- уж несколько-то франков она могла мне оставить.
Быстрым шагом я направился домой, надеясь, что смогу
________
* Nice -- Ницца (фр.)
323
отыскать что-нибудь на кухне. От этого места до нашего обиталища в Клиши добрых
полчаса ходу. Карл, судя по всему, уже отужинал, но не исключено, что после его
трапезы на столе остались кусочки хлеба и полстакана вина. Я шел быстрее и
быстрее, и с каждым шагом голод мой усиливался.
Влетев в квартиру, я с первого же взгляда понял, что Карл дома не ужинал.
Проинспектировал все что мог, но нигде не обнаружил ни крошки съестного. Не было
и пустых бутылок, которые всегда можно сдать. Я выскочил на улицу,
вознамерившись воззвать о кредите в маленьком ресторанчике неподалеку от Плас
Клиши, где часто бывал. Но только дошел до его дверей, как всю мою решимость
будто рукой сняло. Так и не сунув носа внутрь, я машинально двинулся дальше, не
имея в голове никакого плана действий, удерживаемый на ногах лишь нелепой
надеждой, что чудом набреду на кого-либо -из своих знакомых. Без толку
прослонявшись по улицам еще час, я почувствовал такую усталость, что решил
вернуться домой и отправиться на боковую. На обратном пути мне вспомнилось, что
в этих краях, на внешнем бульварном кольце, обитает мой приятель, эмигрант из
России. Уже вечность, как мы с ним не виделись. Что, спрашивается, он подумает,
если я ни с того ни с сего свалюсь ему на голову и попрошу о подаянии? Затем мне
на ум пришла великолепная идея: заскочить домой, сунуть под мышку пластинки и
преподнести их ему в виде подарка. Так будет легче, после вводных околичностей,
напроситься на сэндвич или ломтик бисквита. Воодушевившись этой мыслью, я
прибавил шагу, хотя и вымотался как собака в своих вечерних пробежках по городу.
Дома я обнаружил, что до полуночи осталось не больше четверти часа. Это открытие
окончательно подкосило меня. Выбираться наружу за пропитанием уже не имело
никакого смысла; все, что мне оставалось, -- это лечь спать в надежде, что
наутро судьба окажется благосклоннее. Пока я раздевался, меня осенила еще одна
идея -- не столь уж великолепная, но все же... Выйдя на кухню, я открыл дверцу в
небольшой чуланчик, в котором стоял бачок для мусора. Снял с него крышку и
заглянул внутрь. На дне лежали несколько костей и засохшая хлебная горбушка. Не
без труда выудил я оттуда последнюю, тщательно, стараясь, чтобы ни одна крошка
не пропала втуне, соскоблил зеленый налет с подернутой плесенью корки и
подставил под сильную водную струю. Затем не спеша, вживаясь во вкус каждого
разбухшего волоконца, откусил. По мере того, как я уминал горбушку во рту, по
моему лицу все шире ра-
324
сплывалась улыбка. Решено: утром первым делом отправлюсь в тот же магазин и
попробую всучить ям книги обратно -- за половину, треть, пусть даже четверть
цены. Потом в точности то же проделаю с пластинками. Обе операции принесут мне
как минимум десять франков. Этого вполне хватит, чтобы плотно позавтракать, а
потом... Потом что-нибудь да подвернется. Утро вечера мудренее... В предвкушении
будущей сытной трапезы в голове у меня основательно просветлело. Я начинал
видеть юмористическую сторону своего положения. А это сучка Нис: уж она-то,
наверное, набила себе живот до отвала. Вполне вероятно, вместе с любовником. Я
ни минуты не сомневался в том, что она содержит любовника. И все ее
"неприятности", все ее тяжкое повседневное бремя, без сомнения, сводится к тому,
чтобы откармливать его на убой, покупать ему тряпки да разные разности, до
которых он неравнодушен. Ну что ж, мы с ней трахнулись как боги, хоть я и
остался без гроша. Мне так и виделось, как она вытирает салфеткой свои полные
губы, дожевывая нежное крылышко цыпленка в белом винном соусе. Интересно, а в
винах она знает толк? Вот бы махнуть с нею в Тюрень! Но такая увеселительная
экскурсия наверняка влетит в кучу денег. Столько у меня никогда не будет.
Никогда. Ну и ладно, помечтать-то кто запрещает? Я выпил еще стакан воды. Ставя
его на место, углядел в уголке буфетной полки маленький кусочек рокфора. Эх,
была бы под рукой еще одна такая же горбушка! Стремясь удостовериться, что ничто
не ускользнуло от моего внимания, я снова открыл крышку мусорного бачка. На меня
изумленно взирала кучка говяжьих костей, подернутых заплесневелым жиром.
И все-таки мне как воздух требовался еще кусок хлеба, и требовался
безотлагательно. Может, рискнуть воззвать к соседу по этажу? Открыв входную
дверь, я на цыпочках вышел на лестницу. Во всем доме царило могильное молчание.
Приложив ухо к одной из дверей, я прислушался. Где-то негромко кашлянул ребенок.
Мертвое дело. Даже если в квартире кто-нибудь и не спит, у них это не принято.
Только не во Франции. Слыханое ли дело, чтобы француз среди ночи постучался в
дверь к своему соседу попросить кусочек хлеба? -- Дерьмо, -- пробурчал я сквозь
зубы, -- подумать только, какую уйму хлеба выбросили мы в этот бачок для мусора!
-- Я мрачно вгрызся зубами в кусок рокфора. Старый и горький, он крошился, как
штукатурка, которую обильно поливали мочой. Черт бы побрал эту шлюху Нис! Знай
я, где она живет, я мог бы заявиться к ней на дом и выпросить у нее пару-тройку
франков. Как я мог дойти до того, чтобы не оставить себе про запас какую-нибудь
мелочь? Выбрасывать деньги на
325
проституток -- то же самое, что спускать их в канализацию. Видите ли, ей очень
нужно! Дозарезу! Скорее всего, для того, чтобы обзавестись очередным пеньюаром
или парой шелковых трусов, которую она себе приглядела в магазинной витрине,
прохаживаясь по улице.
Продолжая^ негодовать, я не на шутку распалился. И все потому, что в доме не
нашлось лишнего кусочка хлеба. Кретинизм! Чистый кретинизм! В голодной эйфории
мне начинали грезиться молочные коктейли с содовой и то, неизменно поражавшее
меня обстоятельство, что в Америке на дне миксера всегда оставалось достаточно
молока еще на стакан. О чем бы ни заходила речь, Америка всегда предлагала вам
больше, чем требовалось. Раздеваясь, я ощупал собственные ребра. Они выпирали
наружу, как жесткие стенки аккордеона. Что до Нис, этой упитанной сучки, то
она-то явно не страдала от недоедания. Дерьмо, дерьмо, дерьмо -- хватит, ложусь
и отключаюсь.
Не успел я накрыться простыней, как на меня налетел новый приступ неудержимого
хохота. На этот раз устрашающего. Я хохотал так, что не мог остановиться.
Впечатление было такое, будто одновременно разорвалась тысяча карнавальных
хлопушек. Что бы теперь ни приходило мне на ум -- печальное, мрачное, даже
катастрофическое, -- все мое тело автоматически сотрясалось от смеха. И все
из-за маленького кусочка хлеба! Вот фраза, с роковой неотвязностью всплывавшая у
меня в мозгу и заставлявшая вновь и вновь корчиться в истерических судорогах.
Не успел я проваляться и часа в постели, как услышал, что Карл отпирает входную
дверь. Он прошел прямо к себе и затворился в комнате. Мною овладело сильное
искушение попросить его выйти на улицу и принести мне сэндвич и бутылку вина.
Затем меня осенила более удачная мысль. Встану утром пораньше, пока он еще будет
храпеть, и пройдусь по его карманам. Ворочаясь в кровати, я услышал, как он
открывает свою дверь, направляясь в ванную. При этом он подхихикивал и с кем-то
перешептывался -- судя по всему, с какой-то кралей, подобранной по пути домой.
Когда он вышел из ванной, я громко произнес его имя.
-- Так ты не спишь? -- вопросил он торжествующе. -- Что с тобой, уж не заболел
ли?
Я объяснил ему, что голоден, смертельно голоден. Есть ли у него при себе
какая-нибудь мелочишка?
-- Ни черта нет, -- с готовностью отреагировал он. Но отреагировал непривычным,
почти веселым тоном, будто это ровно ничего не значило.
-- Ну хоть франк-то у тебя есть? -- не отставал я.
326
-- Да хватит тебе о франках, -- отмахнулся он, присаживаясь на край кровати с
видом человека, намеревающегося доверить собеседнику нечто непреходяще важное.
-- Сейчас у нас с тобой забота посерьезнее. Дело в том, что я привел домой
девчонку. Беспризорницу. Ей не больше четырнадцати. Только что я ее трахнул.
Слышишь, черт тебя побери? Надеюсь, не наградил ее ребенком. Она девственница.
-- Ты хочешь сказать, она была девственницей, -- уточнил я.
-- Слушай, Джо, -- снова заговорил он, ради пущей убедительности понижая голос,
-- мы обязаны что-нибудь для нее сделать. Ей некуда податься... она сбежала из
дома. Когда я ее встретил, на нее смотреть было страшно. Оборванная,
изголодавшаяся и немного чокнутая, как мне сначала показалось. Нет, нет, не
волнуйся, она вполне нормальная. Чуть-чуть туповата, но своя в доску. Не
исключено, что из приличной семьи. Совсем ребенок... ну, ты сам увидишь. Кто
знает, может, я женюсь на ней, когда станет совершеннолетней. Но, как бы то ни
было, денег у меня нет. Все до последнего су потратил, хотел ее накормить. Жаль,
конечно, что ты остался без обеда. Эх, к нам бы тебя, Джо! Ну и нажрались же мы:
устрицы, раки, креветки... Да, и прекрасное вино. Шабли урожая...
-- К черту урожай! -- не выдержал я. -- Можешь мне не расписывать, как вы там
объедались. У меня в животе пусто, как в пепельнице в доме у некурящих. Теперь
нам придется кормить три рта, а у нас ни одного су.
-- Не паникуй, Джо, -- отозвался он, улыбаясь, -- ты знаешь, у меня всегда в
загажнике есть несколько франков. -- Он порылся в кармане и извлек оттуда
пригоршню мелочи. Всего набралось три франка шестьдесят сантимов. -- Этого
хватит тебе на завтрак, -- сказал он. -- Ну, а завтра... завтра видно будет.
В этот момент в дверь просунулась девичья голова. Карл вскочил и подвел ее к
кровати. -- Это Колетт,-- сказал он;
я протянул ей руку. -- Ну, как ты ее находишь?
Не успел я произнести ни слова, как девушка, обернувшись к нему всем корпусом,
испуганным тоном спросила, на каком языке мы говорим.
-- Ты что, неспособна на слух узнать английский? -- отреагировал Карл, одаряя
меня взглядом, призванным засвидетельствовать его правоту: говорил же я, мол,
тебе, что У нее не все дома.
Зардевшись от смущения, девушка сбивчиво принялась объяснять, что ей сначала
показалось, будто мы говорим по-немецки, а, быть может, по-бельгийски.
327
-- По-бельгийски... Да нет такого языка на белом свете! -- презрительно фыркнул
Карл. -- Извини, она малость туповата. Но посмотри только на эти грудки! Вполне
созрели в четырнадцать-то лет, а? Она клянется, что ей семнадцать, но я ей не
верю.
Колетт продолжала стоять на месте, вслушиваясь в звучание неведомого ей языка и,
похоже, тщетно силясь осознать, что Карл может изъясняться на любом языке, кроме
французского. Наконец она во всеуслышание осведомилась, а француз ли он вообще.
Судя по всему, это обстоятельство имело для нее непреходящее значение.
-- Само собой, -- ответил Карл безмятежно. -- Ты что, не слышишь, какой у меня
акцент? Или я, по-твоему, шпрехаю как бош? Хочешь, паспорт покажу?
-- Лучше не надо, -- предостерег я, вспомнив, что паспорт у него чешский.
-- Джо, может, поднимешься и кинешь взгляд на простыни? -- продолжал он, обнимая
Колетт за талию. -- Боюсь, придется их выбросить. Не могу же отправлять их в
прачечную: там подумают, будто я опасный преступник.
-- А ты заставь ее хорошенько их выстирать, -- предложил я шутливо. -- Знаешь,
если уж она намерена застрять здесь, ей наверняка найдется у нас много чем
заняться.
-- Итак, ты не против того, чтобы она тут осталась? Ты ведь в курсе, это
противозаконно. Нас с тобой за это по головке не погладят.
-- Лучше подыщи ей халат или пижаму, -- ответил я, -- ибо если она и дальше
будет разгуливать по квартире в твоей рубашке, я ненароком могу забыться и
трахнуть ее.
Он взглянул на Колетт и разразился смехом.
-- В чем дело? -- вопросила она с негодованием. -- Вы что, оба надо мной
смеетесь? Почему твой приятель не хочет говорить по-французски?
-- Ты совершенно права, -- констатировал я. -- С этого момента мы будем говорить
только по-французски. D'accord?*
Ее свежее личико просияло детской радостью. Нагнувшись, она чмокнула меня в обе
щеки. В тот же миг обе ее грудки выскочили из ворота рубашки и погладили меня по
подбородку. Рубашка распахнулась донизу, открывая безупречно сложенное молодое
тело.
-- Забирай ее, черт тебя возьми, и запри у себя в ком-
__________
* Заметано? (фр.).
328
нате, -- проворчал я. -- Если она будет расхаживать в таком виде, я ни за что не
отвечаю.
Эскортировав ее к себе, Карл вернулся и опять присел на краешек постели. --
Понимаешь, Джо, -- начал он, -- все это не так просто, и ты должен помочь мне.
Мне не важно, что ты с ней будешь делать в мое отсутствие. Ты ведь знаешь,
ревность -- не моя добродетель. Но нельзя допускать, чтобы обо всем этом
прознала полиция. Если они наложат на нее лапу, ее отправят к родителям. А нас с
тобой, всего вероятнее, еще подальше. Проблема заключается в том, что сказать
консьержке. Нельзя же изо дня в день запирать ее в доме как собаку. Пожалуй,
придется сказать, что это моя кузина, дескать, погостить приехала. Вечерами,
когда я на работе, придется тебе выводить, ее в кино. Или просто На прогулку.
Она совсем непривередлива, вот увидишь. Ну, дай ей несколько уроков географии
или еще чего-нибудь -- у нее ведь ни о чем нет ни малейшего представления. Это и
тебя развлечет, Джо. Сможешь вволю попрактиковаться во французском. Да, и вот
что еще: по возможности не сделай ей ребенка. Не так уж в настоящий момент я
богат, чтобы разбрасываться на аборты. К тому же я и понятия не имею, куда
переехал мой доктор-венгр.
Я слушал его, не перебивая. У Карла был особый дар попадать в неловкие
положения. Его проблема (а, возможно, и добродетель) заключалась в полнейшей
неспособности сказать кому бы то ни было "нет". Подавляющее большинство людей
отвечает "нет" на ходу, из чистого инстинкта самосохранения. Карл же всегда
"да", "разумеется", "непременно". Под влиянием минутного импульса он готов был
связать себя обязательством на всю оставшуюся жизнь, сохраняя, как я подозреваю,
внутреннюю убежденность, что в критический момент его вывезет тот же инстинкт
самосохранения, который побуждал других произносить немедленное "нет". Ибо,
несмотря на все свое великодушие, теплоту, приступы спонтанной доброты и
нежности, он оставался самым уклончивым И неуловимым существом, с каким мне
доводилось иметь дело. Никто, ни одна сила, земная ли, небесная ли, не могла
принудить его сохранить верность собственному слову, коль скоро он решился
нарушить ее. А решившись, становился скользким, как угорь, хитрым, коварным,
изворотливым, абсолютно аморальным. Он обожал заигрывать с опасностью -- не из
врожденной отваги, но потому, что это давало ему возможность оттачивать свою
изобретательность, тренироваться в приемах эмоционального джиу-джитсу. Он мог на
пари зайти внутрь полицейского участка и ни с того ни с
329
сего завопить во всю глотку: "Merde!"*. А, будучи призван к ответу, начал бы
терпеливо и доходчиво объяснять, что на какой-то миг утратил рассудок. И, что
самое странное, это сходило ему с рук. Обычно он ухитрялся проделывать эти
штучки с таким проворством, что к моменту, когда обескураженные стражи порядка
приходили в себя, оказывался на террасе кафе за кружкой пива и с видом невинным
как ягненок в квартале или двух от места преступления.
Обнаружив, что сидит без денег. Карл неизменно относил в заклад свою пишущую
машинку. Поначалу ему давали за нее четыреста франков -- в те годы сумму
немалую. А коль скоро ему частенько приходилось прибегать к такому способу
выживания, он холил и лелеял ее, как только мог. Он и сейчас у меня перед
глазами: садящийся за стол, тщательно смазывающий и протирающий каждую деталь
прежде, чем начать печатать, столь же тщательно закрывающий ее чехлом, окончив
работать. Я также замечал, что он испытывал тайное облегчение всякий раз, как
сдавал машинку в заклад: это открывало ему возможность взять очередной отгул без
гнетущего чувства вины. Но вот деньги протрачивались, безделье начинало угнетать
его и он становился раздражительным; именно в такие моменты, клялся Карл, его
осеняли самые блестящие идеи. Когда они становились неотступными, принимали
навязчивый характер, он покупал маленькую записную книжку и прятался куда-нибудь
в уголок, где заносил их на бумагу самой дорогой паркеровской ручкой, какую я
когда-либо видел. Он никогда не признавался мне, что тайком делает заметки; нет,
возвращался в дом мрачный и взбудораженный, заявляя, что опять потерял день ни
за понюшку табаку. А когда я советовал ему пойти в редакцию, где он работал
ночами, и воспользоваться одной из стоящих там машинок, изобретал тысячи
резонов, почему это было совершенно невозможно.
Упоминаю об этой обсессии с пишущей машинкой и ее неизменным отсутствием под
рукой, когда она больше всего нужна, как пример того, как он сам затруднял себе
жизнь. С его стороны это был художественный прием, который, как бы ни
свидетельствовал он об обратном, неизменно срабатывал в его пользу. Не лишайся
он на продолжительные периоды пишущей машинки, поток его вдохновения неминуемо
истощился бы и, в конечном счете, его писательская потенция оказалась бы ниже
нормального уровня. Карл обладал необыкновенным талантом на неограниченно долгое
время уходить, так сказать, под воду.
___________
* Дерьмо! (фр.).
330
Видя его в таком состоянии, большинство людей готовы были махнуть на него рукой.
Однако вопреки очевидности, Карлу вовсе не грозила опасность всерьез утонуть;
если он и производил такое впечатление, то лишь потому, что больше других
нуждался в сочувствии и внимании. Когда же он всплывал на поверхность и начинал
описывать свои "подводные приключения", обнаруживалось прямо противоположное.
Обнаруживалось, в частности, что все это время он жил крайне насыщенной жизнью.
И не только насыщенной, но и весьма поучительной. Он плавал как рыба в
стеклянном аквариуме, которая, делая круги по воде, видит все сквозь
увеличительное стекло.
Да, странная птица был Карл. В отличие от большинства он мог разложить по
полочкам, как пружинки швейцарских часов, собственные чувства и подвергнуть их
внимательному рассмотрению.
Для художника кризисные состояния столь же -- а, быть может, и более --
творчески плодотворны, как и благополучные. Любые переживания обогащают его и в
конечном счете могут пойти на пользу. Карл относился к тому типу художников,
которые опасаются превысить меру предоставленного в их распоряжение. Он отдавал
предпочтение не расширению пределов опыта, а хозяйственному рационированию уже
имеющегося. И потому стремился сузить поток своего вдохновения до тонкой
струйки.
Ведь даже когда мы пребываем в состоянии неподвижности, жизнь непрерывно
открывает перед нами новые сокровища, новые ресурсы. В ее приходной книге не
существует такой статьи, как замороженные активы.
Иными словами, Карл, неведомо для него самого, постоянно обкрадывал себя. Он
прилагал отчаянные усилия к тому, чтобы остаться на прежнем месте и не сделать
шаг вперед. И когда этот шаг все-таки делался -- в жизни или в творчестве, --
все его существование приобретало призрачный, галлюцинативный оттенок. Его
настигало -- причем в самый неподходящий момент, момент, когда он был в
наименьшей степени готов к этому, -- то самое, что он больше всего страшился
пережить или выразить. Поэтому в самой сердцевине его смелости' таилось
отчаяние. Его поведение, даже писательское, подчас напоминало метания загнанной
в угол крысы. Окружающие недоумевали, откуда он черпал отвагу для того-то и
того-то, что говорил или делал. Им было невдомек, что он постоянно пребывал на
распутье, с которого нормальный человек делает шаг к самоубийству. Для Карла
самоубийство выходом не было. Будь он в силах покончить самоубийством и
запечатлеть это событие на бумаге, такой вариант его бы вполне устроил. Он не
раз жаловался, что и представить себе не
331
может, какая сила, не считая какой-нибудь вселенской катастрофы, способна Х
поставить предел его бренному существованию. И констатировал это не тоном
человека, до краев переполненного жизнью; нет, в его голосе звучали интонации
механизма, заведенного так, чтобы не допускать ни малейшей утечки питания,
часовщика, поставившего себе целью, чтобы часы никогда не остановились.
Когда я вспоминаю о времени нашей совместной жизни в Клиши, оно представляется
мне разновидностью райских кущ. Тогда перед нами всерьез стоял только один
вопрос -- пропитаться. Все остальные невзгоды были мнимые. То же самое я говорил
и ему -- в те моменты, когда он принимался сетовать на рабский жребий, якобы
выпавший на его долю. В ответ он нарек меня неизлечимым оптимистом. Но это был
не оптимизм -- это было глубинное осознание того, что, несмотря на то, что мир
продолжает деловито рыть себе могилу, еще есть время радоваться жизни,
веселиться, совершать безумства, работать или не работать.
Этот период продолжался добрый год. И за этот год я написал "Черную весну",
объездил на велосипеде оба побережья Сены, наведался в Миди и в Страну замков и,
наконец, устроил себе и Карлу бешеный пикник в Люксембурге.
В тот год надо всем безраздельно властвовало женское начало; казалось, оно
разлито в воздухе. В "Казино де Пари" выступали английские танцовщицы;
столовались они в ресторане неподалеку от Плас Бланш. Мы перезнакомились со всем
ансамблем, в конце концов остановив выбор на роскошной красавице-шотландке и ее
подруге-евразийке родом с Цейлона. Позже шотландка наградила Карла самым что ни
на есть натуральным триппером, каковой она, в свою очередь, заполучила от
любовника-негра из бара "Мелоди". Но я забегаю вперед. Итак, помимо названных,
была еще девушка-гардеробщица из маленького дансинга на улице Фонтен, куда мы
захаживали вечерами, когда у Карла выдавался выходной. Нимфоманка, на редкость
жизнерадостная и столь же непритязательная, она подружила нас с целой ордой
весело щебетавших возле стойки девиц, которые, под конец смены и в отсутствие
более обещающих клиентов, бескорыстно одаривали нас вниманием. Одна из них
неизменно настаивала, чтобы домой из дансинга ее сопровождали мы оба: "это меня
возбуждает", -- кокетливо заверяла она. Существовала и еще одна -- продавщица из
бакалейной лавки (она вышла замуж за американца и тот ее бросил); так вот, та
любила, чтобы ее сводили в кино, а затем уложили в постель, где
332
она ночь напролет пялила глаза в потолок, без умолку болтая на ломаном
английском. Ей было неважно, кто из нас рядом в постели: ведь по-английски
говорили мы оба. И наконец, нельзя не упомянуть Жанну, пойманную в сачок моим
другом Филмором. Жанна могла заявиться к вам в дом в любое время дня и ночи,
всегда нагруженная бутылками белого вина, каковое в целях самоутешения она
поглощала в неимоверном количестве. Жанна была готова ко всему на свете, кроме
одного -- переспать с мужчиной. Особа истерического склада, она постоянно
балансировала на грани крайней веселости и самой черной меланхолии. Навеселе она
делалась навязчива и шумлива. Ее ничего не стоило раздеть, погладить ее интимные
места, вволю потискать за сиськи, даже, если уж очень невтерпеж, прикоснуться
губами к ее святая святых; но стоило вашему члену возникнуть по соседству с ее
влагалищем, как она срывалась с цепи-- то с немыслимой страстностью целуя вас
взасос и обхватывая ваше естество своими сильными руками крестьянки, то
разражаясь неистовыми рыданиями, отталкивая вас ногами и наугад молотя кулаками
в воздухе. Когда она отправлялась восвояси, у квартиры бывал такой вид, будто по
ней прошел тайфун. Случалось, в приступе беспричинной ярости она полуголой
выскакивала на улицу, а спустя всего пять минут возвращалась тише воды, ниже
травы и смиренно просила прощения за свое поведение. Как раз в эти моменты,
случись такая оказия, ею можно было попользоваться вдосталь, чего мы, впрочем,
никогда не делали. -- Ну, давай, действуй, -- слышу я, как сейчас, голос Карла.
-- Хватит с меня этой суки, она полоумная. -- Нет надобности добавлять, что и
сам я относился к ней точно так же. В таких ситуациях из чувства дружеской
привязанности я трахал ее всухую, прислонив спиной к радиатору, до краев наливал
коньяком и выпроваживал. И она бывала несказанно благодарна за эти маленькие
знаки внимания. Совсем как ребенок.
Возникла на нашем пути и еще одна девушка (ей нас представила Жанна) -- на вид
сама невинность, но коварная, как змея. Зацикленная на преданиях о принцессе
Покахонтас, она причудливо (а на мой вкус -- просто нелепо) одевалась. Уроженка
столицы, она была любовницей знаменитого поэта-сюрреалиста -- факт, о котором
нам довелось узнать много позднее.
Вскоре после знакомства мы столкнулись с ней при весьма странных
обстоятельствах: застав ее разгуливающей в полном одиночестве вдоль линии
оборонных укреплений. Иными словами, в месте мало подходящем -- и даже не на
шутку подозрительном -- для прогулок в ночные
333
часы. С какой-то непонятной рассеянностью ответила она на наше приветствие.
Казалось, она узнает наши лица, но начисто забыла, где и когда мы познакомились.
И непохоже было, чтобы это ее сколько-нибудь занимало. Судя по всему, наше
общество значило для нее ни больше ни меньше, нежели общество любого, кому
случилось бы оказаться рядом. Она не сделала попытки завязать с нами разговор;
напротив, речь ее больше напоминала монолог, течение которого мы ненароком
прервали. Впрочем, Карл-- дока по части всяких отклонений от нормы -- скоро
сумел найти к ней подобающий подход. Выбравшись из небезопасной зоны, мы
незаметно эскортировали ее в сторону нашего обиталища, а потом и вверх по
лестнице. Она двигалась как сомнамбула: не спрашивая, куда мы держим путь и что
вообще делаем. Войдя в комнату, уселась на диван как у себя дома. Тоном, каким
обращаются к официанту в кафе, осведомилась, не найдется ли для нее чашки чая и
сэндвича. Затем точно таким же невозмутимым, ровным голосом спросила, сколько мы
ей заплатим, если она останется с нами на ночь. Добавив как нечто само собою
разумеющееся, что ей нужно двести франков, каковые утром предстоит внести в
уплату за квартиру. Разумеется, две сотни франков -- деньги немалые, с той же
бесстрастной интонацией оговорилась она, но ничего не поделаешь:
ей необходима именно эта сумма. Впору было заключить, что она перечисляет, чем
следует заполнить буфетную полку: "Вам, де, понадобятся яйца, масло, хлеб, может
быть, чуточку джема". И вот -- нате вам, без пафоса, без эмоций: -- Любым
способом: сверху, сзади, в рот -- как пожелаете, меня все устраивает, -- заявила
она, отхлебывая чай с видом герцогини на благотворительной ярмарке. -- Между
прочим, у меня еще крепкая и красивая грудь, -- продолжала наша посетительница,
расстегнув блузку и демонстрируя соблазнительное полушарие. -- В Париже полно
мужчин, готовых расстаться с тысячью франков, лишь бы со мной переспать, только
мне лень их выискивать. Короче, моя такса двести франков, ни больше ни меньше.
-- Взглянув на книгу, лежащую рядом на столе, она минуту помолчала, потом
заговорила тем же бесстрастным тоном: -- Я тоже пишу стихи, я их вам покажу.
Возможно, они получше этих. -- И кивнула в сторону томика, который удостоила
лишь беглым взглядом.
Услышав это. Карл, стоявший в дверях, начал судорожно объяснять мне знаками, что
у нашей гостьи не все дома. Девушка, рывшаяся в сумке в поисках своих стихов,
внезапно подняла глаза и, поймав его полный замешательства взгляд, без тени
смущения, спокойно и хладнокровно кон-
334
статировала, что мой приятель не в своем уме. -- У вас есть биде? -- спросила
она, не меняя интонации. -- Я взяла с собой одно стихотворение; прочту вам чуть
попозже. В нем воссоздан сон, который приснился мне на днях. -- С этими словами
она встала и не спеша сняла блузку и юбку. -- Скажи своему другу, чтоб был
готов, -- обратилась она ко мне, выдергивая заколку из волос. -- Я начну с него.
Тут Карл невольно вздрогнул. Судя по всему, ее манера себя вести путала его все
больше и больше; в то же время он с трудом сдерживался, чтобы не разразиться
гомерическим хохотом.
-- Подожди минутку, -- проговорил он. -- Сначала выпей, потом вымоешься. Глоток
не помешает. -- Он проворно извлек из буфета бутылку и налил ей полный стакан.
Она опорожнила его залпом, точно стакан воды.
-- Сними с меня туфли и чулки, -- распорядилась она, облокотившись о стену и
протягивая стакан за новой порцией. -- Се vin est une saloperie*, -- добавила
она тем же невозмутимым тоном, -- но я к нему привыкла. Надеюсь, у вас наберется
две сотни франков? Мне нужно ровно двести. Не сто семьдесят пять и не сто
восемьдесят. Дай-ка руку... -- Она завладела рукой Карла, безуспешно боровшегося
с ее подвязкой, и возложила ее на густую поросль между ног. -- Находятся дураки,
предлагающие пять тысяч, ни больше ни меньше, только за то, чтобы потрогать это
место. Ну, мужчины, что с них возьмешь... А ты можешь сделать это бесплатно.
Ну-ка, плесни мне еще. Оно не такое противное, если глотнуть побольше. Который
час?
Не успела она скрыться за дверью ванной, как Карл преобразился. Он хохотал как
одержимый, хохотал и не мог остановиться. Все дело заключалось в том, что он был
до смерти напуган и не мог этого скрыть.
-- Пожалуй, воздержусь, -- сказал он. -- А то еще откусит, чего доброго...
Слушай, давай-ка уберем ее отсюда. Дам ей пятьдесят франков и посажу в такси.
-- Вряд ли она так легко отпустит тебя на покаяние, -- заметил я, наслаждаясь
его растерянностью. -- У нее дело на уме. К тому же, если она действительно не в
себе, может, она и не вспомнит о деньгах.
-- Ей-богу, Джо, а ведь это мысль! -- отозвался он, вмиг оживившись. -- Мне это
как-то не пришло в голову. У тебя законченно криминальный склад ума. Только
слушай: не оставляй меня с ней наедине. Просто поглядывай в нашу сторону -- ей
же все до лампочки. Ей впору и с кобелем трахнуться, стоит только попросить.
Лунатичка.
________
* Дрянь порядочная это вино (фр.).
335
Я облачился в пижаму и залез в постель. Однако время шло, а она никак не
появлялась из ванной. Мы оба забеспокоились.
-- Сходи узнай, что там с ней,--сказал я Карлу.
-- Сам сходи, -- отозвался он. -- Я ее боюсь. Поднявшись, я постучал в дверь
ванной.
-- Войдите, -- отозвалась она тем же ровным, невыразительным голосом.
Я открыл дверь. Раздетая донага, она стояла ко мне спиной. Запечатлевая губной
помадой на стене очередной из своих шедевров.
Мне не оставалось ничего другого, как призвать на помощь Карла.
-- Ну, совсем сбрендила, -- выдавил я из себя. -- Расписывает стены своими
стихами.
Пока Карл зачитывал вслух написанное, мне на ум пришла действительно блестящая
мысль. Она требует двести франков. Хорошо. У меня денег не было, но у Карла, я
подозревал, не могло не быть; как-никак ему выдали жалование всего день назад. Я
был уверен, что, заглянув в том с "Фаустом", стоящий в его комнате, обнаружу
между страницами две или три стофранковые ассигнации. Карлу было неведомо, что я
знаю о существовании его засекреченного хранилища. Я и набрел-то на него
совершенно случайно, в один прекрасный день роясь по полкам в поисках словаря. В
том, что "Фауст" продолжал оставаться его тайным загажником, я не сомневался,
ибо позднее не раз удостоверялся в верности своего открытия. Был даже период,
когда целых два дня я проголодал заодно с ним -- и ничем не обнаружил своей
осведомленности о его секретах. Больше всего меня интриговало тогда, как долго
он сможет от меня таиться.
Мой мозг заработал с лихорадочной быстротой. Надо будет всеми правдами и
неправдами завлечь их обоих в мою комнату, достать деньги из тайника, всучить
ей, а затем, воспользовавшись ее очередным походом в ванную, извлечь их из ее
сумки и водрузить обратно в чрево гетевского "Фауста". Не стоит препятствовать
Карлу наградить ее теми пятьюдесятью франками, о которых он обмолвился; пусть
себе идут в уплату за транспорт. Что до двух сотен, то она вряд ли хватится их
до утра; коль скоро она действительно не. в своем уме, она о них и не вспомнит,
если же наоборот -- по всей видимости, заключит, что обронила ассигнации в
такси. Каково бы ни было истинное положение дел, из этого дома она выйдет так
же, как вошла
336
в него, -- в состоянии транса. Ни малейшей вероятности того, что на обратном
пути ей взбредет в голову выяснять его местонахождение, я не допускал.
Замысел сработал без сучка и без задоринки -- с той лишь поправкой, что прежде,
чем отправить нашу гостью восвояси, нам обоим пришлось ее трахнуть. Произошло
это абсолютно спонтанно. К вящему изумлению Карла, я выложил ей две сотни
франков, напутствуя его присовокупить к ним еще пятьдесят на такси. Она с
головой ушла в сотворение нового поэтического шедевра -- на этот раз с помощью
карандаша и листа бумаги, предварительно выдранного из книжки. Я сидел на
диване, а она, отвернувшись, стояла нагишом у стола; таким образом ее зад
оказался совсем вровень с моим лицом. Внезапно меня разобрало любопытство:
интересно, прервет она свое увлекательное занятие, если я суну палец в ее щель?
Каковое действие я и проделал как можно более деликатно, словно расправляя
нежные лепестки розы. Она невозмутимо продолжала строчить, не поощряя, но и не
отвергая мое вторжение, лишь чуть пошире расставила ноги -- как я заключил, из
заботы о моем удобстве. В тот же миг я почувствовал непобедимую эрекцию. Вскочив
с дивана, я придвинулся вплотную и изо всей силы вошел в нее. Она перегнулась
над столом, не выпуская из рук карандаша.
-- Веди ее сюда, -- послышалось со стороны Карла, лежавшего (а точней сказать --
вертевшегося утрем) на кровати. Развернув ее на сто восемьдесят градусов, я
заполнил ее спереди и, легонько приподняв над полом, повлек к постели. Карл
немедленно обрушился на нее всем телом, похрапывая, как дикий кабан. Я выжидал,
пока он получит свое, а затем снова вошел в нее сзади. Когда все было кончено,
она попросила еще выпить и, не успел я наполнить стакан, разразилась хриплым,
невеселым смехом. Это был жуткий, нездешний смех; такого мне еще не доводилось
слышать. Внезапно она умолкла, спросила карандаш и бумагу, затем что-нибудь
твердое, на чем можно писать. Села, опершись ногами на край постели, и принялась
сочинять новое стихотворение. Записав две или три строчки, она попросила подать
ей револьвер.
-- Револьвер! -- взвизгнул Карл, с проворством кролика спрыгивая с кровати. --
Какой револьвер?
-- Тот, что в сумке, -- ответила она спокойно. -- У меня появилось желание
кого-нибудь пристрелить. Вы же словили свой кайф за две сотни франков. Теперь
моя очередь. -- И с этими словами нырнула за сумкой. Набросившись с двух сторон,
мы повалили ее на пол. Она кусалась, царапалась и брыкалась что было сил.
337
-- Посмотри, есть ли в сумке пистолет, -- выдохнул Карл, не давая ей подняться с
земли. Я рывком стянул сумку со стола и тут же убедился, что револьвера в ней
нет и в помине; одновременно я выхватил оттуда обе кредитки и накрыл их
пресс-папье.
-- Принеси-ка водички, да поживее, -- сказал Карл. -- По-моему, у нее сейчас
начнется припадок.
Я подбежал к умывальнику, доверху наполнил графин водой и выплеснул ей на
голову. Она фыркнула, отряхнулась, дернулась всем корпусом, точно вытащенная из
воды рыба и, выдавив из себя кривую улыбку, проговорила:
-- Cа у est, c'est bien assez. . laissez-moi sortir*
Слава богу, подумал я про себя, наконец-то мы от нее избавимся. И наказал Карлу:
-- Не спускай с нее глаз. Пойду соберу ее тряпки. Придется одеть ее и посадить в
машину.
Мы вытерли и одели ее со всем тщанием, на какое были способны. Однако меня не
покидало смутное ощущение, что прежде, чем нам удастся выпроводить ее из
квартиры, она успеет выкинуть еще какой-нибудь фортель. Или вдруг, скажем, ни с
того, ни с сего поднимет крик на улице?
По очереди, ни на миг не выпуская из поля зрения нашу беспокойную
посетительницу, мы наскоро оделись. И уже были готовы выйти, как она вспомнила о
забытом на столе листке бумаги -- своем неоконченном стихотворении. Нырнув за
ним из-под наших рук, она, естественно, заприметила и выглядывавшие из-под
пресс-пасье злополучные кредитки.
-- Мои деньги! -- завопила она.
-- Ну, не глупи, -- отвечал я спокойно, положив руку ей на предплечье. -- Или ты
всерьез считаешь, что с нас станется тебя ограбить? Твои -- у тебя в сумке.
Смерив меня быстрым, пронизывающим взглядом, она опустила глаза.
-- Je vous demande pardon, -- ответила она негромко. -- Je suis tres nerveuse ce
soir**.
-- Ну, вот видишь, -- сказал Карл, поворачивая ее в сторону двери. -- Это ты
здорово придумал, Джо, -- добавил он по-английски, пока мы спускались по
лестнице.
-- Где ты живешь? -- спросил он, подзывая такси.
______________
* Ну, хватит, уже все в порядке... позвольте мне уйти (фр.)
** Извините меня Сегодня вечером я что-то такая нервная (фр.)
338
-- Нигде, -- ответила она. -- Я устала. Скажи ему, чтоб высадил меня у
гостиницы, первой попавшейся.
Карл, казалось, был тронут. -- Хочешь, мы тебя проводим? -- спросил он.
-- Нет, -- отозвалась она. -- Хочу спать.
-- Ну, пошли, -- вмешался я, дернув его за рукав. -- Теперь с ней все в порядке.
Захлопнув дверцу, я помахал ей на прощанье. Карл с озадаченным видом смотрел
вслед удаляющейся машине.
-- Что на тебя нашло? Тревожишься о том, где она приземлится? Не волнуйся: если
она не в себе, ей не понадобятся ни гостиница, ни деньги.
-- Согласен и тем не менее... Ну, Джо, какой же ты все-таки бессердечный сукин
сын. А деньги! Господи, мы же отделали ее в хвост и в гриву.
-- Да, -- невозмутимо проговорил я, -- хорошо, что я заранее прознал, где ты
хранишь свои капиталь.
-- Ты хочешь сказать, это были мои деньги? -- переспросил он, внезапно начиная
понимать, что я имею в виду.
-- Ничего не поделаешь, Джо, -- проронил он после долгой паузы, -- нас неуклонно
влечет к себе вечная женственность. Великое творение "Фауст".
С этими словами он отошел к стене, прислонился к ней и вдруг согнулся вдвое,
обессилев от сотрясавшего его смеха.
-- А я-то, я-то льстил себе мыслью что быстро шевелю мозгами, -- заговорил он,
отдышавшись. -- Да по сравнению с тобой я чистый простофиля... Решено: завтра же
найдем им достойное применение. Поедим где-нибудь как следует. Свожу-ка я тебя
для разнообразия в настоящий ресторан.
-- Да, между прочим, -- поинтересовался я, -- а как ее стихи? Стоят чего-нибудь?
Я ведь так и не удосужился с ними познакомиться. Я имею в виду те, что она
накорябала в ванной.
-- Одна толковая строчка была, -- ответил он. -- Все остальное -- лунатический
бред.
--Лунатический? Полно, нет такого слова в английском.
-- Ну, иначе это не назовешь. "Безумный" применительно к ним ничего не значит.
Для ее поэзии придется изобрести новое определение. Лунатическая. Мне это
нравится. Пожалуй, стоит использовать... Да, а теперь моя очередь тебе кое-что
открыть, Джо. Помнишь, какая буча поднялась по поводу револьвера?
339
-- Револьвера? Да не было же никакого револьвера.
-- Представь себе, был, -- отозвался он с кривой усмешкой. -- Я спрятал его в
хлебнице.
-- Так, значит, это ты первым прошелся по ее сумке?
-- Да знаешь, мне понадобилась мелочишка, -- промямлил он, понурив голову, будто
и сейчас испытывал неловкость по этому поводу.
-- Не верю, -- отрезал я. -- Тебе понадобилось что-то другое.
-- У тебя светлая голова, Джо, -- тут же отреагировал он, повеселев, -- но
временами ты кое-что упускаешь из вида. Помнишь, как она присела по маленькому
делу -- там, на крепостном валу? Она попросила меня подержать ее сумку. Внутри я
нащупал что-то твердое, похожее на пистолет. Тогда я не подал виду, тебя не
хотел путать. А вот двинулся ты домой, тут-то до меня и дошло по-настоящему.
Когда она вышла в ванную, я открыл сумку и обнаружил там револьвер. Заряженный.
Вот, полюбуйся на пули, если не веришь...
Я смотрел на них в полном отупении. Холодный пот бежал у меня по спине.
-- Ну, значит, она и впрямь свихнулась, -- с трудом выговорил я, подавляя вздох
облегчения.
--Нет, -- возразил Карл, -- вовсе нет. Она работала под свихнувшуюся. И в стихах
ее нет и намека на безумие;
они лунатические. Должно быть, ее просто загипнотизировали. Кто-то погрузил ее в
сон, вложил в руку пистолет и отправил добывать две сотни франков.
-- Но это же чистейший бред! -- воскликнул я. Карл молчал. Прошелся по тротуару,
не поднимая головы, и несколько минут не раскрывал рта.
-- Одного не могу понять, -- заговорил он наконец, -- что побудило ее так быстро
забыть о пропаже револьвера? И что ей помешало, когда ты лгал ей в лицо,
просто-напросто раскрыть сумку и удостовериться, что ее деньги в целости и
сохранности? Сдается мне, Джо, она знала, что револьвер у нее стянули, да и
деньги впридачу. Похоже, не кого-нибудь, а нас с тобой она так перепугалась. А
сейчас, правду сказать, и мне становится страшновато. Знаешь что, пойдем
переночуем куда-нибудь в гостиницу? А завтра съездим куда-нибудь... ну, просто
снимемся на несколько дней.
Не говоря друг другу ни слова, мы развернулись и быстрым шагом двинулись по
направлению к Монмартру. Страх не давал нам остановиться...
340
Итогом этого маленького происшествия стало наше бегство в Люксембург. Но я на
целью месяцы опередил реальный ход событий. Самое время вернуться к нашему
menage a trois*.
Приблудная крошка Колетт скоро стала для нас комбинированным воплощением
Золушки, наложницы и кухарки. Нам пришлось приучать ее ко всему, не исключая и
обыкновения чистить зубы. Задачу отнюдь не облегчало то, что она пребывала в
переломном возрасте, вечно роняла то одно, то другое, спотыкалась, все на свете
теряла и тому подобное. Время от времени терялась она и сама -- терялась на
несколько дней кряду. Понять, что творилось с ней в эти промежутки, не было
никакой возможности. Чем больше мы ее допрашивали, тем более вялой и апатичной
она становилась. Бывало, утром она выйдет на прогулку, а вернется только к
полуночи -- в компании бездомной кошки или подобранного на улице щенка. Как-то
раз день-деньской мы ходили за ней по пятам с единственной целью -- уразуметь,
как она проводит время. С таким же успехом можно было поставить себе задачей
выследить лунатика. Она бесцельно сворачивала с одной улицы на другую,
останавливаясь поглазеть на витрины, посидеть на скамейке, покормить птиц,
купить себе леденец; на целую вечность застывала на месте, на котором ровным
счетом ничего не происходило, а потом возобновляла бессмысленное, машинальное
движение. Пять часов мы убили на то, чтобы убедиться в самоочевидном; в том, что
на руках у нас -- сущий младенец.
Карла подкупало ее простодушие, граничившее со слабоумием. С другой стороны, он
начинал пресыщаться свалившейся на него необходимостью изо дня в день блюсти
одни и те же сексуальные обязанности. В какой-то мере раздражало его и то, что
Колетт поглощала все его свободное время. Он вынужден был выкинуть из головы все
свои литературные амбиции -- сначала потому, что сдал в заклад пишущую машинку,
затем потому, что у него попросту не находилось ни минуты для себя. Бедняжка
Колетт никак не могла придумать, чем себя занять. Она способна была, целый день
провалявшись в кровати и трахаясь со всем пылом своих юных лет, с неубывающим
энтузиазмом требовать того же, когда Карл, в три часа пополуночи, возвращался с
работы. Зачастую он и не вылезал из постели вплоть до семи часов вечера -- с тем
расчетом, чтобы успеть поесть и отправиться в редакцию. Нередко, после
очередного ристалища, он принимался уговаривать меня
_____________
* Любовный треугольник (фр.).
341
оказать ему посильную помощь. -- Я весь измочален,; -- жаловался он. -- У моей
недоделанной мозги набекрень. Только этим местом она и соображает.
Но Колетт меня не привлекала. Я любил Нис, по-прежнему осенявшую своим
присутствием кафе Веплер. Мы стали с ней добрыми друзьями. О деньгах речи больше
не было. Правда, мне нравилось делать ей маленькие подарки, но то было совсем
другое. Время от времени мне удавалось уломать ее сделать выходной. Мы
отыскивали очаровательные местечки на побережье Сены или добирались поездом до
одного из окрестных лесов, где полеживали на травке и трахались сколько душе
угодно. Я никогда не доискивался подробностей относительно ее прошлого. Нет,
предметом наших с ней разговоров было исключительно будущее. Ее, по крайней
мере, волновало только оно. Мечтой Нис, как и столь многих француженок, было
обзавестись собственным домиком где-нибудь в провинции Х-- лучше всего, в Миди.
Париж отнюдь не завладел ее сердцем. Он вреден для здоровья, любила повторять
она.
-- Ну и что же ты там будешь делать? -- спросил я ее однажды.
-- Делать? -- переспросила она в недоумении. -- Ничего. Просто жить.
Какая мысль! Какая здравая мысль! Я отчаянно завидовал ее невозмутимости, ее
праздности, ее беззаботности. Мне хотелось вовлечь ее в долгий разговор на эту
тему -- в разговор о блаженстве ничего не делать. Такого рода идеал до той поры
был мне неведом. Для того, чтобы он осуществился, надо обладать либо абсолютно
пустым, не отягощенным ни малейшим грузом, либо, наоборот, исключительно
богатым, зрелым умом. Но мне представлялось, что обладать ничем не отягощенным
умом предпочтительнее.
Наблюдать, как Нис ест, само по себе было удовольствием. У нее был дар извлекать
максимум чувственного наслаждения из каждого глотка, каждого кусочка того или
иного кушанья или блюда, к выбору которых она относилась с неизменной
тщательностью; Поясню: под словом "тщательность" я отнюдь не имею в виду
озабоченность числом поглощаемых калорий или наличием витаминов. Нет, ее целью
был выбор блюд, в наибольшей степени отвечавших ее вкусу, в полной мере
согласовавшихся с ее натурой, ибо Нис смаковала пищу. В ее случае трапеза могла
тянуться до бесконечности, неустанно сдабриваемая ее здоровым, доброжелательным
юмором, ее все больше и больше заражавшей окружающих беззаботностью, все ярче и
ярче разгоравшимся огоньком ее неистребимого оп-
342
тимизма. Всласть поесть, всласть наговориться, всласть потрахаться -- существуют
ли в природе лучшие способы времяпровождения? Ее не терзали укоры нечистой
совести, за ее плечами не стояло забот, которыми нельзя было бы пренебречь.
Плыть по течению и ничего больше -- вот и вся ее философия. В муках производить
на свет детей, вносить свой вклад в благосостояние общества -- все это было не
для нее; в свой час она покинет этот мир, не оставив на его поверхности следа.
Но где бы она ни оказывалась, всюду ее присутствие придавало существованию
оттенок большей легкости, большей привлекательности, большей ароматности. А это
отнюдь не пустяк. Каждый раз, расставаясь с нею, я уносил с собой ощущение
хорошо проведенного дня. Я сожалел о том, что не могу жить так же легко, так же
инcтинктивнo^ так же естественно. Иногда я грезил о том, что родился женщиной --
женщиной, похожей на нее, не обладающей ничем, кроме неотразимо притягательного
влагалища. Как было бы прекрасно, стань оно органом, предназначенным для
каждодневной работы, а мозг -- инструментом чистого наслаждения! Откройся
возможность влюбиться в счастье! Свести к минимуму собственную утилитарность!
Развить в себе совесть, столь же чувствительную, как крокодилова кожа! А уж
когда состаришься и утратишь былую привлекательность --- тогда, на худой конец,
оплачивать трах наличными. Или купить кобеля и обучить его всему необходимому. И
умереть в назначенный час, уйти из мира нагим и одиноким, без чувства вины, без
сожаления, без тщетной укоризны...
Вот какие грезы рождались в моем воображении после дней, проведенных с Нис на
лоне природы.
А каким удовольствием было разжиться кругленькой суммой, чтобы затем, в момент
прощания, передать ее в руки Нис! Сопровождать ее в поездках -- скажем, в Оранж
или в Авиньон. По-бродяжьи выкинуть на ветер месяц-другой, купаясь в теплых
волнах ее сладострастной лени. Стараться услужить ей во всем, в чем только
можно, и при этом ощущать на себе биотоки испытываемого ею наслаждения.
По ночам, лишенный ее общества (в это время суток она принадлежала клиентам), я
одиноко бродил по улицам, проводя часы в затерявшихся в переулках небольших
барах или маленьких подвальных кафе, где другие девушки трудолюбиво и уныло
ткали однообразную пряжу той же профессии. Случалось, от нечего делать я
останавливал свой выбор то на одной, то на другой из них, хотя к каждому из
подобных общений для меня неуловимо примешивался привкус пепла.
343
Возвращаясь домой, я нередко заставал Колетт еще на ногах; она бесцельно
слонялась по квартире в нелепом кимоно, купленном Карлом по случаю где-то на
ярмарке. Нам все не удавалось наскрести денег ей на пижаму. Чаще всего она
занималась тем, что сама называла "перехватить кусочек". Колетт, бедняжка,
стойко не ложилась спать, дожидаясь, пока Карл вернется с работы. Случалось,
присев на кухне, и я перехватывал с ней за компанию. Мы вступали в беседу, если
только можно так определить то, что между нами происходило. От Колетт тщетно
было надеяться услышать что-либо внятное. У нее не бывало ни озарений, ни грез,
ни желаний. Ее, наделенную чисто коровьей безмятежностью, безгласной покорностью
рабыни и шармом хлопающей глазами куклы, в корне неверно было обвинять в
тупости: она была просто-напросто дебильна. Вот Нис -- ту было бы черной
несправедливостью назвать тупой. Ленивой -- пожалуйста, сколько душе угодно;
ленивой, как смертный грех. Но все, о чем говорила Нис, оказывалось по-своему
интересным -- дар, который лично я оцениваю гораздо выше, нежели умение
рассуждать умно и со знанием дела. Ведь именно благодаря такому дару привносится
в жизнь нечто новое, в то время как его противоположность, интеллигентная,
рафинированная речь, формализуя и обессмысливая все на свете, сводит к нулю
реальное разнообразие бытия. У Колетт же, как я говорил, мозги были куриные.
Беря ее за то или иное место, вы ощущали под пальцами сгусток холодной,
колышащейся, неодушевленной плоти. Когда она наливала кофе, могли доставить себе
удовольствие провести по ее ягодицам, но с таким же успехом можно было ласкать
дверную ручку. Сама ее стыдливость обнаруживала скорее животное, нежели
человеческое происхождение. Заслоняя руками треугольник своего лона, она не
делала ни малейшей попытки прикрыть грудь. Пряча от наших взглядов влагалище,
она скрывала от нас нечто безобразное, срамное, а вовсе не источник тайной мощи.
Зайдя ненароком в ванную и застав меня над унитазом, она способна была
остановиться в дверях и завести со мной разговор как ни в чем не бывало. Вид
отливающего мужика, приходится заметить, ни в малой мере не возбуждал ее;
пожалуй, чтобы Колетт возбудилась, следовало, оседлав ее, пустить горячую струю
в единственное место, назначение которого она интуитивно постигла.
Однажды, вернувшись глубоко за полночь, я обнаружил, что забыл ключ. Громко
постучал в дверь, но безрезультатно Подумал: опять она пустилась в свои целомуд-
344
ренно-бессмысленные блуждания по улицам.. Мне оставалось ничего другого, как не
спеша двинуться в направлении Монмартра в надежде перехватить Карла на пути
домой. Столкнувшись с ним на полдороге к Плас Клиши, я информировал его, что
наша птичка, судя по всему, вылетела из гнезда. Войдя в квартиру, мы нашли
верхний свет зажженным; однако Колетт, в отличие от ее пожитков, ни в одной из
комнат не было. Похоже, девушка просто вышла прогуляться. Как раз в то утро Карл
вслух размечтался о том, как женится на ней, едва она достигнет совершеннолетия.
Я не мог отказать себе в удовольствии авансом высмеять их супружескую идиллию,
разыграв в лицах, как она высовывает свою физиономию из окна спальни, он -- из
кухонного окна, на радость соседям обмениваясь любезностями: "Bonjour, Madame
Oursel, comment ca va се matin?"*
Карл впал в уныние. Он не сомневался, что днем к нам заявилась полиция и увела
Колетт с собой. -- Ну, теперь уж они заявятся за мной, -- мрачно проронил он. --
Это конец.
В знак такого развития событий мы решили прошвырнуться по окрестностям. Было
начало четвертого. Плас Клиши совсем опустела, если не считать нескольких баров,
работавших круглосуточно. Шлюха с деревянной ногой несла вахту на своем обычном
месте по соседству с Гомон Палас: собственная постоянная клиентура не давала ей
соскучиться без дела. Неподалеку от Плас Пигаль, бок о бок с такими же
любителями ночного уюта, мы сели перекусить. Наведались в маленький дансинг, где
работала наша подружка-гардеробщица, но он как раз закрывался. Затем поднялись
вверх по улице к Сакр-Кер. У церковных врат задержались, вглядываясь в океан
разноцветных огней, озарявших город. В ночную пору Париж делается необъятным.
Искусственное освещение скрадывает острые очертания домов и неприбранность улиц.
Ночью, когда вы взираете на него с Монмартра, Париж раскрывает свою истинную
магию; он -- словно драгоценный камень, со дна хрустального кубка переливающийся
всеми гранями.
С наступлением рассвета, подавляя писательское воображение, пленительно
преображается и сам Монмартр. Его беловатые стены вспыхивают розоватым светом.
Чувственной свежестью, кажется, напоены гигантские буквы на рекламных щитах,
краснеющих и синеющих на фоне блед-
_____________
* С добрым утром, мадам Урсель, как вы себя чувствуете сегодня? (фр.).
345
ных фасадов домов. На обратном пути мы столкнулись с группкой юных монахинь,
гуськом шествовавших по улице со столь непорочным, столь благостным, столь
неприступным видом, что мы устыдились самих себя. А чуть позже дорогу нам
пересекло стадо коз, нестройно спускавшихся по пологому склону; за ними трусил
какой-то толстый недоумок, время от времени исторгавший жиденькие звуки из своей
дудочки. На до всем царило ощущение несбыточной умиротворенности, нездешнего
покоя; наступающее утро таило в себе утренний аромат четырнадцатого столетия.
В тот день мы провалялись в постели почти до вечера. Колетт, казалось, пропала
бесследно; не спешила наносить нам визит и полиция. Однако на следующее утро,
незадолго до полудня, раздался с трепетом ожидаемый стук в дверь. Я сидел за
пишущей машинкой у себя в комнате. Отворил Карл. Послышался голос Колетт, затем
какого-то мужчины. Потом к ним прибавился еще один женский. Я не отрывал глаз от
клавиатуры. Заносил на бумагу все, что лезло в голову, лишь бы произвести
впечатление всецелой погруженности в работу.
И вот на пороге с обескураженным и одновременно негодующим видом возник Карл. --
Слушай, она не оставляла где-нибудь у тебя свои часы? -- спросил он. -- Часы ее
найти не могут.
-- Не могут? Кто не может? -- переспросил я.
-- Ее мать... А кто мужчина, не знаю. Скорее всего, частный сыщик. Зайди на
минуту, я тебя представлю.
Мать Колетт оказалась поразительно интересной дамой средних лет с
безукоризненными манерами, лицо и фигура которой являли несомненные следы былой
красоты. Вид мужчины в строгом, неярких тонов костюме безошибочно
свидетельствовал о его причастности к юридическому сословию. Все говорили
понизив голос, будто в присутствии покойника.
Я моментально почувствовал, что мое появление не осталось без внимания.
-- Итак, вы тоже писатель? -- нарушил молчание мужчина.
Со всей мыслимой учтивостью я подтвердил справедливость его догадки.
-- Пишете на французском? -- продолжал он допрос. В ответ я скорбно посетовал
что, несмотря на то, что вот уже пять или шесть лет живу во Франции и неплохо
знаком с французской литературой, время от времени даже пытаюсь ее переводить,
давние пробелы в моем образовании, увы, не позволили мне освоить великолепный
346
язык, на котором говорят в этой стране, в той мере, какая необходима для
беспрепятственного творческого самовыражения.
Мне пришлось призвать на помощь все мое красноречие, дабы произнести в подобающе
корректном тоне эту льстиво-высокопарную тираду. Дальнейшее, однако, показало,
что моя изысканная обходительность не осталась втуне.
Все это время мать Колетт продолжала сосредоточенно изучать надписи на обложках
книг, в беспорядке наваленных на письменном столе Карла. Повинуясь безотчетному
импульсу, она вытащила из груды одну из них и протянула мужчине. Это был
последний том знаменитого романа Марселя Пруста. Когда мужчина, наконец, оторвал
глаза от переплета и вновь воззрился на Карла, в них появилось новое выражение:
некое подобие с трудом скрываемой зависти, чуть ли не подобострастия. Карл, тоже
порядком смутившись, сбивчиво заговорил о том, что в данный момент работает над
эссе о влиянии, оказанном на метафизику Пруста оккультными учениями -- ив
частности всерьез заинтересовавшей его доктриной Гермеса Трисмегиста.
-- Tiens, tiens*, -- снова заговорил мужчина, с многозначительным видом
приподнимая бровь и припечатывая нас обоих суровым взглядом, в котором, впрочем,
не прочитывалось безоговорочного осуждения. -- Не будете ли вы добры на
несколько минут оставить нас наедине с вашим другом? -- попросил он,
оборачиваясь в мою сторону.
-- Разумеется, -- ответил я и возвратился к себе, чтобы вновь погрузиться в хаос
спонтанного машинописного творчества.
У Карла, по моим расчетам, они пробыли еще добрых полчаса. К моменту, когда в
дверь моей комнаты вновь постучали, я успел вынуть из машинки восемь или десять
страниц сущей абракадабры, разобраться в которой вряд ли было под силу самому
отчаянному сюрреалисту. Я степенно распрощался с Колетт -- несчастной сироткой,
которую мы, взрослые дяди, вытащили из геенны огненной и ныне передаем в руки
обезумевших от горя родителей. Не преминул участливо осведомиться, удалось ли им
отыскать принадлежащие малютке часы. Увы нет, но наши визитеры не теряли
надежды, что нам это удастся. И что мы сохраним их на память об этом
происшествии.
Не успела закрыться за нашими непрошенными гостями дверь, как Карл ворвался ко
мне в комнату и заключил
_______________
* Ну, ну (фр.).
347
меня в объятия. -- Знаешь, Джо, я думаю, ты спас мне жизнь. А может, Пруст? Ну и
гримасу же скорчил этот ублюдок с постной мордой! Литература! Черт возьми, до
чего это по-французски! Даже у легавых здесь в крови почтение к писательскому
ремеслу. А то обстоятельство, что ты американец -- и знаменитый литератор, как я
тебя аттестовал, -- оно-то и решило все дело. Знаешь, что он мне понес, едва ты
вышел из комнаты? Что назначен официальным опекуном Колетт. Ей, кстати сказать,
на самом деле пятнадцать, но она уже не раз сбегала из дому. Как бы то ни было,
стоит ему обратиться в суд, продолжал нагнетать страсти этот подонок, и десять
лет отсидки мне обеспечены. В курсе ли я существующих в стране законов? Я
ответил, что в курсе. Похоже, его удивило, что я не делаю попытки себя
выгородить. Но еще больше удивило его то, что мы писатели. Знаешь, уважение к
писателям -- французы впитывают его с молоком матери. Писатель по здешним
понятиям просто не может оказаться обычным уголовником. Скорее всего, он думал,
что застанет тут пару заурядных сутенеров. Или шантажистов. Зато стоило тебе
появиться, как он сразу приутих. Между прочим, он спросил потом, какие у тебя
книги и нет ли среди них переведенных на французский. Я сказал, что ты философ и
что твои сочинения чрезвычайно трудны для перевода.
-- А ты шикарно ввернул это о Гермесе Трисмегисте, -- перебил я его. -- Как тебя
угораздило наплести такое?
-- Да я и не плел ничего, -- отозвался Карл. -- Не до того было. Просто выложил
первое, что пришло в голову... Да, знаешь, что еще произвело на него
неизгладимое впечатление? "Фауст". Всего-навсего потому, что он на немецком. Там
ведь лежали все больше английские книги: Лоуренс, Блейк, Шекспир. Я так и
слышал, как он приговаривает про себя: "Ну, эти двое -- еще не самое большое
зло. Ребенок мог попасть в руки и похуже",
-- А мать? Что она говорила?
-- Мать? Да ты хорошо ее рассмотрел? Она ведь не просто красива: она
божественна. Джо, я влюбился в нее в тот самый миг, как ее увидел. За все время
она не проронила ни слова. А на прощание сказала: "Месье, мы не станем
возбуждать против вас дело с условием, что вы обещаете не делать попыток
общаться с Колетт в будущем, Вам ясно?" Да я едва слышал, что она говорила, в
таком я был замешательстве. Достаточно было ей сказать: "Месье, будьте любезны
отправиться с нами в полицейский участок", -- и я тотчас ответил .бы: "Оui,
Манате, a vos or-
348
dres"*. Я даже вознамерился на прощание поцеловать ей руку, но потом сообразил,
что это было бы слишком. А ты обратил внимание, какие у нее духи? Это же... --
Последовало название соответствующего сорта духов с непременным сопутствующим
номером. -- Забыл, ты ведь совсем ничего не смыслишь в духах. Так вот: ими
пользуются только дамы аристократического круга. Так что я бы ничуть не
удивился, окажись она герцогиней или маркизой. Ах, какая жалость, что я подобрал
на улице дочку, а не мать. Думаешь, неплохой финал для моей книжки?
Наиболее благополучный из возможных, подумал я про себя. К слову замечу,
несколько месяцев спустя он таки разродился рассказом, и рассказ этот (в
особенности вошедшее в него рассуждение о Прусте и "Фаусте") явился одним из
лучших его произведений. И все время, пока его творение обретало форму, Карла
снедало неутолимое томление по матери нашей незадачливой подопечной. Сама
Колетт, казалось, начисто выветрилась у него из памяти.
Итак, едва подошла к концу эта эпопея, как на горизонте показались
танцовщицы-англичанки, затем девушка из бакалейной лавки, помешавшаяся на уроках
английского, потом Жанна, а в промежутках -- наша подруга-гардеробщица и еще
шлюха из тупика за кафе "Веплер" -- из "капкана", как мы его прозвали, ибо
пробраться домой этим проулком в ночную пору и все свое принести с собой было не
легче, нежели целым и невредимым пройти сквозь строй.
А потом уж пришел черед сомнамбулы с револьвером, из-за которой несколько дней
мы просидели как на иголках.
После очередной затянувшейся до утра посиделки за алжирским вином (его,
помнится, было невообразимое количество) Карл и выдвинул свою идею блицэкскурсии
-- так, на пару-тройку дней -- по тем историческим местам европейского
континента, в которых мы еще не бывали. На стене в моей комнате висела большая
карта Европы; по ней-то мы лихорадочно шныряли, стремясь уразуметь, на какое
расстояние можем позволить себе отъехать с учетом критического положения наших
финансов. Сначала нам взбрело в голову посетить Брюссель, однако чуть позже мы
без сожаления похоронили этот проект. Бельгийцы -- народ неинтересный; в этом
выводе мы обнаружили полную солидарность друг с другом. Приблизительно во
столько же должна была обойтись поездка в Люксембург. Мы были порядком на
взводе, и Люксембург представлялся
___________
* Хорошо, мадам, как прикажете (фр.)
349
нам именно тем пунктом, куда можно двинуть с места в карьер в шесть часов утра.
У нас не было ни малейшего намерения обременять себя багажом; по сути дела нам и
не нужно было ничего, кроме зубных щеток, -- которые мы в конце концов,
заторопившись на поезд, разумеется, забыли дома.
Спустя несколько часов мы пересекли границу в отделанном изнутри полированным
деревом и обитом роскошным плюшем купе железнодорожного состава, которому
предстояло доставить нас в опереточное государство, издавна вызывавшее у меня
непритворное любопытство. В Люксембург мы прибыли около полудня, толком не
проспавшись и не протрезвившись. Мы плотно пообедали в отеле, воздали должное
труду местных виноградарей и завалились на боковую. Незадолго до шести нехотя
поднялись и выбрались на воздух. Перед нами лежала мирная, тучная, беззаботная
земля, до краев напоенная звуками немецкой музыки; с лиц ее обитателей,
казалось, никогда не сходило выражение дремотного, бессмысленного блаженства.
Прошло не слишком много времени прежде, чем мы завязали дружбу с Белоснежкой --
главной достопримечательностью привокзального кабаре. Белоснежке было около
тридцати пяти лет; у нее были длинные, соломенного цвета волосы и живые голубые
глаза. В этих местах она появилась всего неделю назад и уже изнывала от скуки.
Мы опрокинули с нею пару коктейлей, несколько раз провальсировали по залу,
поставили выпивку всем оркестрантам (все это составило несуразно мизерную
сумму), а затем пригласили ее совместно отужинать. Хороший ужин в хорошем отеле
обошелся нам во что-то столь же анекдотическое -- по семь-восемь франков с носа.
Швейцарка по национальности, Белоснежка была недостаточно смекалиста -- или,
напротив, слишком добродушна, -- чтобы заставить нас всерьез раскошелиться. В
голове у нее вертелась только одна мысль -- не дай бог опоздать на работу. Когда
мы вышли из ресторана, уже стемнело. Наугад двинувшись в сторону,
противоположную центру, мы без труда отыскали укромное местечко на побережье,
где и показали ей, из какого теста сделаны. Она отнеслась к этому так же, как к
коктейлю, -- с нерушимым добродушием и попросила заглянуть попозже вечером в
кабаре; там у нее была подружка, которая, по ее убеждению, не могла нам не
350
понравиться. Мы сопроводили Белоснежку до ее рабочего места, а затем предприняли
более основательную попытку ознакомиться с городом.
Сунув нос в небольшое кафе, за окном которого старуха играла на арфе, мы
заказали вина. Место оказалось на редкость унылым, и скоро у нас свело челюсти
от зевоты. Когда мы уже поднялись, направляясь к выходу, к нам поспешил его
владелец и, протянув рекламную карточку своего заведения, выразил надежду, что
мы посетим его кафе еще как-нибудь. Пока он распинался, Карл передал мне
карточку и незаметно толкнул меня в бок. Я пробежал надпись глазами. По-немецки
она звучала так: "judenfreies Cafe"*. Будь на карточке написано: "Limburger
freies Cafe"**, -- даже тогда в такой декларации, по моему разумению, было бы
больше смысла. Мы расхохотались в лицо напыщенному ослу. Затем я на французском
языке осведомился, понимает ли он по-английски. Тот ответил утвердительно.
-- Вот что я скажу вам, любезный, -- заговорил я внушительно. -- Хоть я и не
еврей, сдается мне, что вы малость шизанулись. Вам что, думать больше не о чем?
Вы несете собачий бред. Вымазываетесь на людях в собственном дерьме. Слышите?
Он продолжал глазеть на нас, всем видом являя полное недоумение. Тут пришла
очередь Карла пустить в ход изысканный набор сочных выражений на арго, который
сделал бы честь королю парижских клоак.
-- Слушай, ты, трахнутый-перетрахнутый сырный огрызок, -- начал он. "Огрызок"
раздвинул рот с явным намерением поднять крик. -- Заткни пасть, -- тоном
недвусмысленной угрозы предупредил дальнейшие излияния Карл, сделав рукой
красноречивый жест, символизировавший его готовность придушить старого дурака.
-- Я не собираюсь тратить на тебя слов. Заруби себе на носу одно: ты -- старая
жопа! От тебя говном воняет!
Договорив это, он чуть не задохнулся: его буквально распирало от смеха. Похоже,
в этот момент обескураженному владельцу кафе пришло на ум, что перед ним -- пара
буйно помешанных. Безудержно хохоча и корча немыслимые гримасы, мы в конце
концов выкатились на улицу.
__________________
* "Кафе, куда заказан вход евреям" (нем.).
** "Кафе, где не подают лимбургеров" (нем.).
351
А тугодумного болвана хватило только на то, чтобы без сил опуститься на стул и
вытереть пот со лба.
Пройдя вверх по улице два десятка шагов, мы встретили сонного полицейского. Карл
приблизился к нему, вежливо приподнял шляпу и на безукоризненном немецком
сообщил, что минуту назад мы вышли из "арийского кафе", где завязалась какая-то
потасовка. Он убедительно просит блюстителя порядка поторопиться, поскольку --
тут Карл доверительно понизил голос -- владелец кафе впал в бешенство и вполне
способен кого-нибудь убить. Страж закона степенно, с сознанием своего
должностного статуса поблагодарил его и не спеша двинулся в сторону кафе. На
углу, завидев такси, мы попросили подвезти нас к гранд-отелю, который
заприметили несколько часов назад.
В Люксембурге мы пробыли три дня. Три дня ели и пили до отвала, услаждали слух
игрой лучших германских оркестров, наблюдая за тихим, безоблачным и
бессобытийным, существованием народа, не имеющего веской причины существовать и
в определенном смысле не существующего вовсе, если не сводить существование к
чисто физиологическому импульсу; так существуют овцы и коровы. Белоснежка
познакомила нас со своей подругой -- коренной люксембуржкой и кретинкой до мозга
костей. С ними мы обсуждали технологию выдержки сыров и проблемы рукоделия,
будущность народного танца и развитие угледобычи, перспективы экспорта и
импорта, семейство великого герцога и досадные хвори и недомогания, время от
времени омрачающие дни его членов, и т.д. и т.п. Целый день мы посвятили
Пфаффенталю -- Долине монахов. Казалось, над дремлющей этой долиной витает дух
тысячелетнего мира. Она была воплощением коридора, который прочертил своим
мизинцем Господь Бог -- в напоминание людям о том, что, в кои-то веки
пресытившись кровопролитными войнами, утомясь бесконечной борьбой, здесь они
обретут мир и успокоение.
Сказать по правде, перед нами лежала плодородная, беззаботная, словно ходом
планет обреченная на устойчивое процветание земля, все население которой было
добродушно, участливо, сердобольно, терпимо. И, однако, на ней неуловимо давали
себя почувствовать какие-то болезнетворные вирусы. Что-то, что ощущаешь в
воздухе, остановившись у края болота. В самой доброте люксембуржцев было нечто
ненатуральное, исподволь подрывавшее силу их духа.
352
Все, что их всерьез волновало, -- это с какой стороны намазан маслом их хлеб
насущный. Для них не было проблемой добывать его в поте лица, вот они и
оказались мастерами в том, как его умаслить.
В глубине моей души зрело неподдельное отвращение. Нет уж, лучше подыхать как
вошь в Париже, нежели накапливать жирок здесь, на соках тучной земли, раздумывал
я про себя.
-- Вот что, давай двинем восвояси. Может, нам повезет, и Париж наградит нас
добрым, старым триппером, -- сказал я, заметив, что Карл впал в состояние
крайней апатии.
-- Что?'О чем это ты? -- вытаращил он глаза, медленно приходя в себя.
-- Да, -- был неумолим я, -- пора выбираться отсюда. Это место смердит.
Люксембург -- то же, что Бруклин, только сильнее кружит голову и быстрее
всасывается в кровь. Вернемся в Клиши и ударимся в загул. Надо поскорее отбить
этот привкус во рту.
Когда мы возвратились в Париж, было около полуночи. Мы поспешили в редакцию
газеты, в которой наш благодетель Кинг вел колонку спортивных новостей, одолжили
у него еще сколько-то франков и ринулись наружу.
Меня снедало искушение остановить на улице первую попавшуюся шлюху. -- Трахну
ее, с триппером, без триппера, со всем, что в ней есть, -- думал я. -- Черт
побери, заполучишь триппер -- по крайней мере, будет что вспомнить. А то из этих
люксембургских влагалищ текло одно жирное молоко.
Карл, впрочем, был не столь однозначен по части того, чтобы в очередной раз
заработать триппер. Его член и так зудит, поведал он мне доверительно. У него не
было ясности в вопросе, кто именно им его наградил -- коль скоро это был
действительно триппер, как подозревал мой приятель.
-- Ну, если у тебя и так триппер, то ты, ничем не рискуя, можешь попробовать еще
раз, -- ободряюще напутствовал я его. -- Схватил двойной заряд -- поделись им с
другими. Надо заразить весь континент! Лучше уж нормальная венерическая болезнь,
чем кладбищенские тишь да гладь. Теперь мне понятно, на чем зиждется
цивилизация: на пороке, болезни, лжи, воровстве, похоти. Черт
353
побери, французы -- великая нация, даже если от них взял начало сифилис. И
пожалуйста, никогда не проси меня впредь наносить визиты в нейтральные страны.
Нет у меня больше желания общаться с коровами -- в человеческом или любом ином
обличье.
Я до того возбудился, что готов был оприходовать монахиню.
С таким боевым настроением мы и ступили на пол маленького дансинга, где обитала
наша подруга-гардеробщица. Было чуть-чуть за полночь, и веселье только набирало
темп. К стойке бара присосалась тройка-четверка шлюх и пара надравшихся мужиков
-- само собой разумеется, англичан. И, судя по всему, педиков. Мы протанцевали
несколько танцев, а затем нас принялись осаждать шлюхи.
Просто поразительно, сколь многое позволено во французском баре при всем честном
народе. В глазах проститутки любой, кто говорит по-английски -- мужского ли,
женского ли пола, -- непременно извращенец. Француженка никогда не станет
выдрючиваться, чтобы привлечь к себе внимание иностранца, так же как тюлень
никогда не станет домашним животным, хоть обучи его выполнять цирковые номера.
К стойке подошла наша гардеробщица Адриенна. Уселась на высокий табурет, широко
раздвинула ноги. Я остановился рядом, положив руку на плечо одной из ее товарок.
Другую руку не торопясь запустил ей под юбку. Нащупав интриговавшее меня место,
легонько пощекотал его. Она соскользнула со своего насеста и, приникнув ко мне
всем корпусом сзади и вороватым движением пробравшись внутрь моих брюк, сомкнула
пальцы на источнике моей мужественности. Над залом спустилась полутьма;
музыканты играли медленный вальс. Не отрывая руки, Адриенна потащила меня за
собой на танцевальную площадку, в самую ее середину, где мы скоро оказались
притиснуты друг к другу спинами и локтями танцующих, как сардины в консервной
банке. Давка была такая,-что мы едва могли шевельнуться. Адриенна, тем не менее,
изловчившись, вновь просунула руку в отверстие моих брюк, извлекла наружу мое
естество и приставила его к треугольнику своего лона. Ощущение было невыносимым.
Пытка еще усилилась, когда одна из ее подружек, плотно прижатая к нам вместе с
партнером, без лишних церемоний заключила мой член в ладонь. Последнее перепол-
354
нило чашу: не сходя с места, я кончил ей прямо в руку.
Когда мы через силу доплелись обратно к стойке, Карл, пребывавший в углу,
изогнулся всем телом в обнимку с девицей, которая, казалось, застыла в падении
на пол. Наблюдавший за этим бармен, похоже, не разделял их общего экстаза. --
Здесь пьют, а не трахаются, -- сказал он. Карл, с перемазанным губной помадой
лицом, в расстегнутом жилете, со съехавшим набок галстуком и со сбившимися на
лоб волосами, поднял к нему затуманенные глаза. -- Это же не шлюхи, -- с трудом
выговорил он, -- это нимфоманки.
В полном изнеможении Карл опустился на табурет; утолок сорочки игриво торчал
наружу из проема его брюк. Девица вызвалась застегнуть ему ширинку. И вдруг
передумала: распахнув ее донизу и вытащив на свет божий предмет его гордости,
присосалась к нему губами. Судя по всему, это было уже чересчур. В мгновение ока
рядом возник метр, строгим тоном уведомивший, что нам придется либо умерить пыл,
либо покинуть это заведение. Что до девиц, то обрушиваться на них у него,
похоже, и в мыслях не было: он просто добродушно пожурил их, как расшалившихся
детишек.
Мы настроились было тут же убраться восвояси, но помешала Адриенна: она
настояла, чтобы мы остались до закрытия дансинга. Как заявила это особа, она
намерена сопроводить нас домой.
И вот, когда мы наконец подозвали и загрузились в такси, выяснилось, что в
машине нас пятеро. Карл склонен был без лишних церемоний тут же высадить одну из
девиц, но так и не смог решить, которую. По пути мы накупили сэндвичей, сыру,
оливок и изрядное количество выпивки.
-- Ну и конфуз же будет, когда они узнают, что у нас почти не осталось денег, --
негромко заметил Карл.
-- Все к лучшему, -- отозвался я, -- тогда, может, разбегутся пораньше. Я до
смерти устал. Все, что мне нужно, -- это принять ванну и забраться в постель.
Едва мы вломились в квартиру, я разделся и открыл кран в ванной. Девицы
сгрудились на кухне, накрывая на стол. Стоило мне, однако, влезть в ванну и
взять в руки мыло, как откуда ни возьмись Адриенна и одна из ее подружек. Нашим
гостьям взбрело в голову, что не худо бы и им сделать то же самое. Быстро стянув
себя тряпье, Адриенна нырнула в воду следом за мной. Вторая тоже
355
разделась, подошла и остановилась у края. Адриенна и я сидели визави, касаясь
друг друга скрещенными ногами. Вторая девица, перегнувшись всем корпусом,
принялась внимательнейшим образом изучать мою анатомию. Откинувшись назад в
расслабляюще горячей воде, я позволил ей обхватить мыльными пальцами мое
естество. Тем временем Адриенна вся ушла в исследование собственного влагалища,
как бы давая понять: "Ничего, ничего, пусть себе поиграется; когда надо будет, я
выхвачу у нее из рук этот предмет".
Не помню уже, как мы оказались в ванне втроем, у каждого сэндвич в одной руке и
стакан вина в другой. Карлу зачем-то вздумалось бриться. Его девушка присела на
краешек биде, с аппетитом уминая сэндвич и без умолку болтая языком. На миг
испарившись из ванной, она возвратилась с полной бутылкой красного вина, каковое
без остатка и вылила нам на головы. Мыльная вода тотчас приобрела гранатовый
оттенок.
К этому моменту я настолько возродился, что готов был выкинуть что угодно.
Почувствовав желание облегчиться, я тут же проделал это, не вылезая из ванны.
Девицы пришли в ужас. Судя по их реакции, я позволил себе нечто неуместное.
Внезапно наших гостий обуял демон подозрительности. А собираются ли им платить?
Если да, то сколько? Когда Карл невозмутимо объявил, что у нас на двоих осталось
девять франков, ни больше ни меньше, поднялся форменный бедлам. Потом они
угомонились, решив, что им отпустили очередную шутку -- шутку в дурном вкусе,
вроде того, чтобы помочиться в ванну. Мы, однако, были непоколебимы. Тогда они
поклялись, что им никогда еще не доводилось встречать таких, как мы --
бессовестных, бесчеловечных, бесчестных.
-- Вы -- пара грязных бошей, -- изрекла одна.
-- Нет, это англичане. Извращенцы-англичане, -- поправила ее другая.
Адриенна пыталась умиротворить их. Она засвидетельствовала, что знает нас давно
и что с ней мы всегда вели себя как джентльмены -- заявление, с моей дочки
зрения, прозвучавшее несколько странно, если вникнуть в суть наших с ней
отношений. Впрочем, в ее устах слово "джентльмены" означало лишь, что ее
скромные услуги мы всегда оплачивали наличными.
Адриенна предпринимала отчаянные попытки спасти
356
положение. Казалось, я так и слышу, как она старается измыслить выход.
-- Может быть, выпишете им чек? -- спросила она. На это Карл громко
расхохотался. Он собрался уже во всеуслышание объявить, что у нас и книжки-то
чековой нет, как я, предотвратив поток его красноречия, заговорил: -- Пожалуй,
это мысль... Как насчет того, чтобы каждой из вас выписать по чеку? -- Не тратя
слов, я зашел в комнату Карла и извлек оттуда его старую чековую книжку.
Прихватил также его роскошное паркеровское перо и, вернувшись, протянул все это
обладателю.
И тут-то Карл явил очередной пример своей изворотливости. С блеском демонстрируя
на публику свое законное недовольство тем, что я распоряжаюсь его чековой
книжкой и вообще влезаю в его дела, он проронил сквозь зубы:
-- Вот-вот, всегда так. -- Все это, разумеется, по-французски, дабы быть
услышанным нашими посетительницами. -- За все эти фокусы неизменно расплачиваюсь
я. Почему бы тебе для разнообразия не выписать пару-тройку чеков?
На этот призыв я, сделав подобающе пристыженную мину, ответствовал, что не могу,
ибо счет мой пуст. Тем не менее он еще упирался -- точнее, делал вид, что
упирается.
-- А почему бы им не подождать до завтра? -- спросил он, поворачиваясь к
Адриенне. -- Они что, нам не доверяют?
-- С какой стати мы должны вам доверять? -- вознегодовала одна из девиц. --
Минуту назад вы делали вид, что у вас нет ни гроша. Теперь хотите, чтобы мы
подождали до завтра. Э, нет, так не пойдет.
-- Ну, раз так, можете все убираться, -- отрезал Карл, швыряя чековую книжку на
пол.
-- Ну, не мелочись, -- умоляюще воскликнула Адриенна. -- Выдай каждой по сто
франков и кончим этот разговор. Нy ложолуйсяга!
-- Каждой по сто франков?
-- Ну, конечно, -- отозвалась она. -- Это не так уж много.
-- Давай, -- подхватил я, --не будь таким жмотом. К тому же свою половину я
отдам тебе через день-друтой.
-- Ты всегда так говоришь, -- проворчал Карл. -- Кончай ломать комедию, --
сказал я ему по-анг-
357
лийски. -- Выписывай чеки и пусть убираются к чертям собачьим.
-- Пусть убираются? Что? Ты хочешь, чтобы я выписал им чеки, а потом показал на
дверь? Ну нет, сэр, за свои денежки я намерен получить то, что мне причитается,
даже если эти чеки ни к черту не годны. Ведь они-то этого не знают. И если мы
просто так, за здорово живешь их отпустим, заподозрят что-то неладное.
-- Эй, вы! -- повысил он голос, помахивая чековой книжкой перед носом у девиц.
-- Маленькая деталь: а я что с этого буду иметь? Мне нужен сервис по
экстраклассу, не банальное сунуть-вынуть.
Он приступил к действу раздачи чеков. Было в нем нечто пародийно-комическое.
Вероятно, обладай чеки реальной ценностью, и то подобная церемония вряд ли
смогла бы придать им необходимый кредит доверия. Возможно, оттого, что и
раздающий, и получательницы их стояли в чем мать родила. Аналогичное ощущение --
ощущение участия в некой фиктивной сделке, -- похоже, передалось и девицам.
Кроме, разумеется, свято веровавшей в нас Адриенны.
Про себя я молился, чтобы они ограничились показухой, а не заставляли нас
проходить через все стадии стопроцентного траха. Я был весь измочален. Вымотан
как бездомная собака. Потребуются сверхъестественные усилия, чтобы вызвать у
меня хотя бы отдаленное подобие эрекции. Что до Карла, то он вел себя так, будто
в самом деле только что раздал направо-налево три сотни франков. За них он
намеревался получить свой фунт мяса, и этот фунт должен был быть обильно сдобрен
пряностями.
Пока они обсуждали между собой частности, я забрался в постель. Внутренне я
столь дистанцировался от творившегося под самым носом, что немедленно задремал и
мне привиделся рассказ, который я начал писать несколько дней назад и к которому
предполагал вернуться сразу же, как проснусь. Это был рассказ об убийстве
топором. Быть может, стоит свести описание к минимуму, всецело сосредоточившись
на фигуре алкоголика-убийцы, которого я оставил у обезглавленного тела нелюбимой
жены? Врезать в зачин газетную заметку о преступлении, а затем, оттолкнувшись от
нее, развернуть собственную версию убийства -- с момента, когда голова
скатывается со стола? Это
358
как нельзя лучше ляжет в ряд, размышлял я, с линией безрукого, безногого
инвалида, по вечерам раскатывающего по улицам на низенькой платформе на
колесиках -- так, что голова его оказывается вровень с коленями идущих. На этом
фабульном витке мне как воздух требовалось что-то пугающее, ибо я загодя
припрятал в рукаве бесподобный фарсовый ход, каковой, по моему разумению, должен
был стать превосходной завязкой ко всей истории.
Нескольких секунд, подаренных мне забытьем, оказалось достаточно, чтобы ко мне
вернулось настроение, напрочь утраченное в день, когда к нам снизошла наша
сомнамбула -- наша своенравная принцесса Покахонтас.
Из полусна меня вывел легкий толчок Адриенны, тем временем облюбовавшей себе
место рядом со мной в постели. Она что-то нашептывала мне на ухо. Что-то опять о
деньгах. Я рассеянно попросил ее повторить и, стремясь не упустить только что
пришедшую в голову мысль, вновь и вновь повторял про себя: "Голова скатывалась
со стола... скатывалась со стола... пигмей на колесиках... колесики... ноги...
миллионы ног..."
-- Они спрашивали, не наберется ли у вас мелочи им на проезд. Они далеко живут.
-- Далеко? -- переспросил я, глядя на нее отсутствующим взглядом. -- Как далеко?
(Не забыть бы: колесики; ноги; голова скатывалась со стола... рассказ начать с
середины предложения.)
-- В Менильмонтане, -- ответила Адриенна.
-- Подай-ка мне карандаш и бумагу -- вон оттуда, со стола, -- попросил я.
-- Менильмонтан... Менильмонтан... -- повторял я машинально, набрасывая ключевые
слова: "резиновые колесики", "деревянные галоши", "пробковые протезы" и тому
подобное.
-- Что ты делаешь? -- зашипела Адриенна, резко дергая меня за руку. -- Что на
тебя нашло?
-- Il est fou*, -- воскликнула она, приподнявшись и в отчаянии всплескивая
руками.
-- Оu est l' autre**? -- растерянно спросила она, озираясь по сторонам в поисках
Карла. --Моп Dieu, -- послышался ее голос откуда-то изда-
_______________
* Он с ума сошел (фр.)
** А другой где? (фр.).
359
ли, -- il dort*. -- Затем, после ничего доброго не предвещавшей паузы: -- Ну,
это уж ни в какие ворота не лезет. Пошли отсюда, девочки! Один нахлестался и
отключился, другой мелет чушь какую-то. Зря время теряем. Вот каковы эти
иностранцы -- вечно у них на уме что-то другое. Они не хотят заниматься любовью,
им надо только, чтобы их хорошенько пощекотали...
"Пощекотали"; это я тоже занес в свой кондуит. Не помню точно, какое французское
слово она употребила, но, как бы то ни было, оно отозвалось в моем сознании
благодарной болью. Пощекотали. Глагол, которым я не пользовался целую вечность.
И в памяти тут же всплыло еще одно слово, которым я пользовался крайне редко:
"заблудившийся". Я даже не вполне отдавал себе отчет в том, что оно в точности
означает. Ну и что, спрашивается? Так ли, сяк ли найду, куда его вставить. Да
разве мало слов выпало из моего лексикона за те годы, что я прожил за границей?
Откинувшись на спинку кровати, я молча смотрел, как они собирают вещи, готовясь
выкатиться наружу. Так, скрывшись в ложе от посторонних взглядов, следишь за
разыгрывающейся на сцене пьесой. Я вообразил себя паралитиком, смакующим
бесплатное зрелище не в силах вылезти из собственного кресла-коляски. Приди в
голову одной из них схватить графин с водой и опрокинуть его мне на голову, мне
не под силу будет даже сдвинуться в сторону. Останется лишь отряхнуться и
улыбнуться, как улыбаются шкодливым ангелочкам (интересно, есть такие в
природе?). Все, чего я жаждал, -- это чтобы они поскорее убрались восвояси,
позволив мне вернуться в царство моих грез. Будь у меня хоть сколько-нибудь
денег, я не задумываясь расстался бы с ними в их пользу.
Спустя целый геологический период наши гостьи удалились. На прощание Адриенна
одарила меня воздушным поцелуем -- жест столь нежданный, что я поймал себя на
том, что с любопытством вглядываюсь в изгиб ее руки. Вот она плывет от меня
вдаль по коридору, в конце которого ее всосет темная воронка дымохода; рука еще
видна, еще согнута в приветствии, но уже так тонка, так мала, так преображена
расстоянием, что превратилась в соломинку
____________
* Господи, да он спит (фр.)
360
-- Salaud!* -- прокричала в заключение одна из девиц. Дверь с шумом
захлопнулась, а я, невольно включившись в игру, в подобающем томе отреагировал
на ее реплику: -- Oui, c'est juste. Un salaud. Et vous, des salopes. II n'y a
que ca. Salaud, salope. La saloperie, quoi. C'est assoupissant**.
Co словами: -- Куда это, черт побери, меня понесло? -- я соскочил с рельс этого
монолога.
Колесики, ноги, скатывающаяся со стола голова... Все к лучшему. Завтра будет
таким же, как сегодня, только лучше, свежее, богаче оттенками. Человечек на
низенькой платформе бултыхнется в воду с причала. И всплывет на поверхность с
селедкой в зубах. Да не с какой-нибудь, а с маасской.
Опять чувство голода. Я поднялся посмотреть, не завалялся ли где-нибудь
недоеденный сэндвич. Стол оказался девственно пуст. Рассеянно двинулся в ванную,
намереваясь заодно отлить. На полу нашли себе пристанище два ломтика хлеба,
кусочки раскрошившегося сыра да несколько подпорченных оливок. Судя по всему,
выброшенных за непригодностью.
Я поднял один ломтик, желая удостовериться в его съедобности. Похоже, кто-то по
нему прошелся всей ступней. На хлебе темнело пятнышко горчицы. Вот только
горчицы ли? Лучше отдать предпочтение другому. Я подобрал второй ломтик --
совсем чистый, слегка разбухший от лежания на мокром полу, и увенчал его
бренными останками сыра. На дне стакана, забытого рядом с биде, обнаружил глоток
вина. Найдя ему соответствующее применение, бодро надкусил сэндвич. Совсем
неплохо. Даже напротив, весьма аппетитно. Микробы не вселяются ни в голодных, ни
в одержимых. Ох уж весь этот треп, вся эта возня с целлофановыми обертками, все
эти толки о том, кто к чему прикоснулся рукой. Чтобы продемонстрировать
полнейшую их никчемность, я провел сэндвичем по собственному заду. Разумеется,
быстро и без нажима. А затем разжевал и проглотил его. Вот вам, пожолше! Где,
спрашивается, предмет для споров? Огляделся по сторонам в поисках
_________
* Подонок! (фр.)
** Да, совершенно верно Мерзавец. А. вы -- мерзавки Толь ко и всего Мерзавец,
мерзавка Мерзость, и ничего больше вокруг Это убаюкивает (фр.)
361
сигареты. Увы, остались только бычки. Выбрал самый длинный и чиркнул спичкой.
Какой восхитительный аромат! Не то что эти надушенные опилки из Штатов!
Настоящий, крепкий табак. Это синий "голуаз", который так любит Карл,
сомневаться не приходится.
Итак, о чем я раздумывал?
Усевшись за кухонный стол, я с комфортом водрузил на него ноги... О чем, в самом
деле?
Сколько ни старался, не мог ни вспомнить, ни сосредоточиться. Слишком уж хорошо
мне было.
В конце концов, с какой стати вообще о чем-то думать?
Да, позади долгий день. Несколько дней, если быть совсем точным. Итак, несколько
дней назад мы сидели тут с Карлом, размышляя, в какую бы сторону направиться.
Впечатление такое, будто это было вчера. Или в прошлом году. Какая разница?
Человек то вытягивается во весь рост, то собирается в клубок. То же и со
временем. И со шлюхами. Все на свете уплотняется, сгущается, стягивается в
лимфатические узлы. В узлы пораженной триппером ткани.
На подоконнике чирикнула ранняя пташка. В сладком дремотном тумане мне
припомнилось, что много лет назад я вот так же встречал рассвет в Бруклине.
Встречал в какой-то другой жизни. Отнюдь не исключено, что мне больше никогда не
доведется побывать в Бруклине. Ни в Бруклине, ни на Канарских островах, ни на
Шелтер-Айленде, ни на мысе Монток, ни в Секакусе, ни на озере Покотопаг, ни
спуститься по Неверсинк-ривер; не доведется отведать ни моллюсков с беконом, ни
копченой трески, ни устриц с прибрежий горных рек. Странно: можно копошиться на
дне помойной ямы и воображать, будто ты -- дома. Пока кто-нибудь не прогогочет
над ухом: "Миннегага" -- или: "Уолла-Уолла". Дом. Дом -- это то, где ты
обитаешь. Другими словами, гвоздь, на который вешаешь шляпу. Далеко, сказала
она, подразумевая: в Менильмонтане. Разве это далеко? Вот Китай -- он
действительно далеко. Или Мозамбик. Малютка, а как насчет того, чтобы всю жизнь
перемещаться в пространстве? Париж вреден для здоровья. Может, в том, что она
сказала, и впрямь есть доля истины. Почему бы тебе для разнообразия не пожить в
Люксембурге, крошка? Какого черта, на земле -- тысячи обитаемых мест. Остров
Бали, например. Или Каролинский архипелаг. Это сумасшествие -- все время
клянчить и клянчить денег. Деньги, деньги. Нет денег. Куча денег. Да,
362
убраться куда-нибудь подальше, как можно дальше. Ничего не беря с собой -- ни
книг, ни пишущей машинки. Ни о чем не говорить, ничего не делать. Просто плыть
по течению. Эта шлюха Нис. Не женщина, а одно необъятное влагалище. Что за
жизнь! Не забыть: "пощекотали"!
Я оторвал зад от сиденья, зевнул во весь рот, потянулся, доплелся до кровати.
Катиться вниз со скоростью горного потока. Вниз, вниз, во вселенскую выгребную
яму. Минуя левиафанов, взмывающих на просторах озаренных нездешним светом
океанских глубин. А вокруг жизнь сочится обычной неспешной струйкой. Завтрак --
в десять, тютелька в тютельку. Безрукий, безногий инвалид зубами завязывает
кочергу в штопор. Свободное падение сквозь все слои стратосферы. Кокетливыми
спиралями свиваются дамские подвязки. Рассеченная надвое женщина лихорадочно
пробует пристроить на место собственную отрубленную голову. Требует денег. За
что? Этого она не знает. Плати -- и все тут. На игольчатый стержень зонта
нанизан свежезаготовленный труп, весь испещренный пулевыми отверстиями. С шеи
трупа свисает железный крест. Кто-то спрашивает, не найдется ли лишнего
сэндвича? Течение слишком бурно, чтобы удержать сэндвич в руке. "Сэндвич" --
проверить правописание по словарю на букву "с"!
Плотный, запоминающийся, бодрящий, весь высвеченный каким-то мистическим синим
сиянием сон. Я обнаружил себя в тех коварных глубинах, на которых то ли из
чувства блаженного восторга, то ли из чувства немого изумления растворяешься,
утрачиваешь форму, превращаешься в чистый эмбрион. Каким-то непостижимым
сновидческим инстинктом я сознавал, что мне предстоит сделать гигантское усилие.
Многократные попытки всплыть на поверхность изнуряли, изматывали, отнимали
последние силы. На какие-то доли секунды мне удавалось раскрыть глаза: сквозь
густую пелену я прозревал комнату, в которой спал, но тело мое пребывало где-то
неизмеримо глубже, в пенящейся океанской бездне. В этом галлюцинативном движении
вверх, движении вопреки всему было что-то непередаваемо чувственное. Втянутый
водоворотом в жерло по видимости бездонного кратера, я падал все ниже и ниже,
влекомый невидимой твердью, на которой я поджидал сам себя. Поджидал, ощерясь,
как акула. Затем медленно, очень медленно начал подниматься -- невесомый, как
проб-
363
ка, и скользкий, как рыба, но без плавников. Всплытие оказалось несказанно
трудным делом. И уже почти вынырнув на поверхность, я почувствовал, как меня,
восхитительно беспомощного, снова засасывает в пустоту бездонной воронки, откуда
спустя бессчетные световые эры моей воле, собравшись в стальной комок, суждено
будет вынести меня на поверхность, как затонувший буй...
Я проснулся от гомона птиц, чирикавших мне прямо в уши. Комнату больше не
окутывал влажный туман; контуры ее стен были четки и узнаваемы. На столе
примостилась, ожесточенно оспаривая друг у друга хлебную крошку, пара
воробышков. Опершись головой на локоть, я следил, как они просвистели крыльями к
закрытому окну. Выпорхнули в прихожую, затем влетели обратно, заметавшись в
поисках выхода.
Я поднялся и открыл окно. Как загипнотизированные, они продолжали делать
бессмысленные крути по комнате. Я замер, превратился в изваяние. Внезапно они
нырнули в проем между распахнутыми рамами. -- Bonjour, Madame Oursel*, --
прочирикали воробьи.
Это было в полдень на третий или четвертый день весны...
Нью-Йорк-Сити,июнь 1940 года Переработано в Биг-Суре, 1956
_________
* Добрый деиь, мадам Урсель (фр.).



МАРА ИЗ МАРИНЬЯНА
MARA - MARIGNAN
ПОВЕСТЬ
Я повстречался с нею у кафе "Мариньян", что на Елисейских Полях.
В те дни я с трудом обретал самого себя, расставшись с Марой с Острова святого
Людовика. Разумеется, мою избранницу звали иначе, но на этих страницах я
предпочитаю именовать ее так: в конце концов она была родом из этих мест, и по
пустынным улочкам этого острова я бродил темными вечерами, чувствуя, как в мою
душу все глубже вторгается ржавое лезвие одиночества.
Только благодаря тому, что несколько дней назад она подала о себе весть (а ведь
я уже утвердился в мысли, что утратил ее навсегда), я почувствовал себя в силах
рассказать обо всем этом. Правда, теперь, когда мне впервые открылись некоторые
обстоятельства этой истории, она выглядит намного сложнее.
Замечу в скобках, что вся моя жизнь, стоит лишь взглянуть на нее со
сколько-нибудь отдаленной дистанции, сводится к одному неустанному поиску той
единственной Мары, которая поглотила бы всех остальных, сообщив значимую
реальность их существованию.
Мара, находящаяся у истоков тех событий, о которых я собираюсь поведать, эта
Мара возникла не на Елисейских Полях и не на Острове святого Людовика. Эта Мара
звалась Элианой. Жена человека, отбывавшего тюремное заключение за сбыт
фальшивых ассигнаций, она состояла в связи с моим другом Карлом, поначалу
воспылавшим к ней нежнейшей страстью, а к тому дню, о котором идет речь,
настолько пресытившимся ею, что ему была ненавистна сама мысль о том, чтобы
нанести интимный визит своей подруге.
Элиана была молода, стройна, привлекательна; придирчивому критику впору было
отметить лишь легкий пушок, росший у нее над верхней губой, да невероятное
множество родинок, усеивавших ее кожу в самых разных местах. Первое время мой
приятель был склонен считать, что эти дефекты лишь составляют выгодный
контрапункт ее красоте; однако по мере того, как Карл начинал тяготиться
367
Элианой, их наличие стало делаться для него источником раздражения, зачастую
оказываясь предлогом для язвительного подтрунивания, порой заставлявшего ее
болезненно кривить брови. Впрочем, как ни странно, в слезах Элиана казалась
прекраснее, чем когда-либо. В ее лице, когда оно было омыто слезами, проступала
уверенная зрелая женственность, какую трудно было заподозрить в субтильном
создании неопределенного пола, некогда воспламенившем воображение Карла.
Муж Элианы и Карл были давними друзьями. Познакомились они в Будапеште, где
первый сначала спас Карла от голодного прозябания, а затем снабдил деньгами для
переезда в Париж. Однако признательность, которую испытывал к нему Карл, тотчас
сменилась насмешливостью и презрением, стоило последнему убедиться в его
глупости и эмоциональной глухоте. Спустя десять лет они случайно столкнулись на
одной из парижских улиц. Последовало приглашение к обеду. Карл, разумеется, и не
помыслил бы ответить на него согласием, не помахай его давнишний знакомец в
воздухе фотографией своей молодой жены. Карл тут же воспылал. По его словам,
запечатленная на портрете женщина напомнила ему девушку по имени Марсьенн --
героиню рассказа, над которым Карл в то время работал.
Мне хорошо' запомнилось, что по мере того, как становились дольше и
продолжительнее тайные свидания Карла с Элианой, история Марсьенн шла по
восходящей, обогащалась, обрастала плотью новых подробностей. С Марсьенн он
виделся всего три-четыре раза, впервые повстречав ее в Марли, где та прогуливала
свою выхоленную борзую. Четвероногая спутница Марсьенн и впрямь заслуживает
упоминания, ибо на ранней стадии создания данной истории она -- по крайней мере,
для меня -- обладала гораздо большей степенью реальности, нежели та женщина, к
которой, как предлагалось заключить читателю, проникся страстью автор рассказа.
С появлением Элианы в существовании Карла образ Марсьенн обрел конкретность;
он даже не преминул наделить свою героиню родинкой внизу подбородка -- одной из
многих украшавших кожу Элианы и той самой, которая, по его заверениям, с каждым
поцелуем лишь умножала пыл его любовных желаний.
И вот уже несколько месяцев у Карла были практически неограниченные возможности
прикладываться губами к любой из бесчисленных родинок Элианы, включая и самую
интимную -- на левой ляжке, во взрывоопасном соседстве с пахом. Увы, эти родинки
утратили для него
368
былую неотразимость. История Марсьенн была дописана, а вместе с нею канула в
небытие и его страсть к Элиане.
Каплей, переполнившей чашу, явился арест и последовавшее тюремное заключение ее
мужа. Пока он был рядом, известную остроту в их связь привносил, по крайней
мере, волнующий фактор риска; когда же законный соперник оказался надежно
упрятан за решетку. Карл столкнулся с непривычной для себя ситуацией:
любовницей, обремененной двумя детьми и уже в силу одного этого склонной видеть
в нем защитника и кормильца. Нельзя сказать, чтобы Карл был вовсе чужд
великодушию; однако еще труднее было бы увидеть в нем идеал кормильца и
добытчика хлеба насущного. Равным образом нельзя было отказать моему приятелю и
в другой добродетели -- любви к детям; однако ему нисколько не импонировало
выступать в роли отца перед детьми человека, которого он глубоко и искренне
презирал. Максимум того, на что он был способен в сложившихся обстоятельствах,
-- это постараться устроить Элиану на работу, чем Карл без промедления и
занялся. Оказываясь без гроша, он столовался у нее в доме. Время от времени
сетовал на то, что ей приходится слишком много работать, принося в жертву
печальной необходимости свою красоту; последнее, впрочем, втайне импонировало
его эгоизму: от измотанной вконец Элианы не приходилось ждать чрезмерных
притязаний на его время.
В день, когда он уговорил меня составить ему компанию, Карл был не в настроении.
Утром он получил от Элианы телеграмму, где говорилось, что она взяла выходной и
ждет его у себя как можно раньше. Он предполагал появиться в ее краях около
четырех, намереваясь вскоре после обеда отбыть оттуда вместе со мной. Мне же
надлежало изобрести благовидный предлог, каковой обеспечил бы ему возможность
удалиться без скандала.
По прибытии я не без удивления обнаружил, что в доме обитают не двое, а трое
детей; оказывается, Карл упустил Из вида поставить меня в известность, что у
Элианы с мужем был еще один отпрыск -- младенческого возраста. Забыл по чистой
рассеянности, заверил меня он. Не могу сказать, чтобы царившая в доме атмосфера
вполне отвечала представлению о любовном гнездышке. Возле каменных ступеней у
подъезда, выходившего в грязный, унылый двор, стояла детская коляска; обитатель
ее заливался плачем во всю мочь своих легких. Внутри повсюду были развешены
детские пеленки. Окна широко распахнуты наружу; по квартире летало множество
мух. Старший из детей называл Карла папой, что вызывало у моего друга живейшее
раздражение. Он грубо приказал Элиане убрать детей с
369
глаз долой. При этих словах она чуть не разрыдалась. Тогда Карл обратил ко мне
один из своих излюбленных, исполненных беспомощности взглядов, как бы призывая
меня в свидетели: -- Ну, вот, началось... Сам понимаешь, надолго ли меня хватит?
Загнанный в угол, он попробовал испытать диаметрально противоположную тактику:
принялся изображать подчеркнутое благодушие, потребовал поставить на стол
выпивку, усадил детей к себе на колени, начал читать им стишки, то и дело,
буднично и без видимой заинтересованности похлопывая Элиану по мягким частям,
словно стремясь убедиться в сохранности купленного по случаю окорока. В своей
демонстрации наигранной веселости он зашел еще дальше: не выпуская из рук
стакана, знаком велел Элиане приблизиться, запечатлел сочный поцелуй на месте
его любимой родинки, а затем, заговорщически подмигнув мне, запустил свободную
руку в проем ее блузки и извлек на свет божий левую грудь своей сожительницы,
достоинства каковой тут же, не утрачивая прежнего хладнокровия, и предложил мне
объективно оценить.
Мне доводилось быть свидетелем подобных выходок моего приятеля и раньше:
объектами их становились другие женщины, в которых он влюблялся. Его чувства
неизменно развивались по замкнутому циклу: страсть, охлаждение, безразличие,
скука, язвительность, презрение, отвращение. Мне было искренне жаль Элиану.
Дети, нищета, унылая лямка работы изо для в день, унижения -- всему этому никак
не позавидуешь. Видя, что его экспансивный жест не принес желаемого эффекта,
Карл неожиданно устыдился. Поставив стакан на стол, он с видом побитого пса
заключил Элиану в объятия и поцеловал в лоб. Последнее, по его представлениям,
должно было продемонстрировать, что она -- ангел, пусть даже наделенный
соблазнительным задом и обворожительной левой грудью. Затем на его губах
появилась глуповатая усмешка, и он поудобнее устроился на диване, бурча сквозь
зубы: -- Ну, ну. -- В переводе на понятный мне язык это означало: -- Так-то вот
обстоят дела. Хуже некуда, но ничего не попишешь.
Почувствовав повисшее в комнате напряжение, я вызвался вывести детей, включая и
младенца в коляске, на свежий воздух. Карл тут же встрепенулся: похоже, мое
исчезновение со сцены (по крайней мере, в данный момент) не входило в его планы.
Из его гримас и жестов, обращаемых ко мне за спиной Элианы, я уловил лишь, что
необходимость немедленно приступить к исполнению лю-
370
бовных обязанностей его отнюдь не прельщает. Совсем напротив: громко рассуждая о
том, что сам не преминет повести детей на прогулку, Карл одновременно из-за
спины своей избранницы на языке глухонемых лихорадочно сигнализировал мне, что
будет вовсе не против, коль скоро в его отсутствие я предприму решительный штурм
твердынь Элианиной добродетели. Даже будь у меня в мыслях подобное желание, я
никогда не решился бы на такое. Совесть не позволила бы. К тому же мне гораздо
больше импонировало всласть помучить его в отместку за свинское обхождение с
бедняжкой. Тем временем дети, уловившие .течение разговора и ставшие свидетелями
нашей заговорщической мимики за спиной их родительницы, принялись вести себя
так, будто сам бес в них вселился: вмиг развеселились, затем захныкали, а потом
и вовсе разревелись, притоптывая ножками в бессильной ярости. Младенец в коляске
опять завопил благим матом, попугай в клетке зарядил свое, собака разразилась
визгливым лаем. Убедившись, что ветер дует не в их сторону, эти резвые создания
начали по-обезьяньи копировать нелепые ужимки Карла, за которыми следили со
смешанным любопытством и недоумением. Было в этом подражании нечто на редкость
непристойное, и бедная Элиана никак не могла взять в толк, что за муха их
укусила.
А Карл -- тот уже совсем вышел из себя. На удивление Элиане он в открытую
разразился целым каскадом клоунских гримас и неуклюжих телодвижений -- как бы
копируя паясничающих отпрысков возлюбленной. В конце концов роль невозмутимого
гостя оказалась не по плечу и мне: я расхохотался во весь рот, инициировав со
стороны последних очередной взрыв бурного восторга. Затем, игнорируя робкие
протесты Элианы, Карл повалил ее на диван, корча обезьяньи рожи и без умолку
тараторя на ненавистном ей австрийском диалекте. Дети гурьбой попадали на нее,
визжа, как недорезанные поросята, и проделывая невесть что всеми конечностями,
чему, разумеется, Элиана была бессильна воспрепятствовать, ибо Карл бесцеремонно
хватал, щипал, покусывал ее то за шею, то за грудь, то за руки, то за ноги. Так
она и лежала в платье, задранном по самые плечи, извиваясь, барахтаясь,
задыхаясь от смеха, с которым не могла совладать, и от подступившего к горлу
гнева, почти истерики. Когда ей, наконец, удалось оторваться от этого клубка,
она разразилась бурными рыданиями. Карл застыл рядом с ней на диване с усталым и
потерянным видом, бурча свое неизменное "ну-ну". А я молча взял маленьких за
руки и вывел их во двор, пре-
371
доставив любовникам выяснять свои отношения без свидетелей.
Возвратившись, я обнаружил, что они уединились в соседней комнате. Было так
тихо, что поначалу я заподозрил, что, вдосталь намиловавшись, оба заснули.
Однако внезапно дверь открылась и сквозь нее просунулась голова Карла с его
обычной издевательской ухмылкой, означавшей: "Все в порядке, я ее умиротворил".
Скоро показалась и Элиана, раскрасневшаяся и источающая тепло, как полыхающая
жаровня. Я растянулся на диване и увеселял детишек, пока взрослые выходили за
провиантом к ужину. Когда они вернулись, оба пребывали в отличном настроении. Я
подозревал, что Карл, весь расплывавшийся от удовольствия, едва речь заходила о
съестном, о секретах кухни, яствах и деликатесах, на гребне минутного
великодушия наобещал Элиане с три короба -- разумеется, и в мыслях не держа, что
когда-нибудь его призовут к исполнению обещанного. Надо сказать, Элиана вообще
была поразительно доверчива; и причиной тому, не исключено, были все те же
родинки, служившие постоянным напоминанием о том, Что красота ее не столь уж
безупречна. Сознание того, что она стала объектом любви не вопреки, а благодаря
этим родинкам (а именно такое ощущение поддерживал в ней умело выстроивший свою
линию Карл), делало ее редкостно беззащитной. Как бы то ни было, сейчас она все
больше и больше излучала радостное тепло. Мы опрокинули еще по бокалу (она,
похоже, перебрала лишку), а потом, вглядываясь в сгущавшиеся за окном сумерки,
разом запели.
В таком настроении мы всегда пели немецкие песни. Включалась и Элиана, хотя она
и презирала немецкий. Теперь Карл вел себя совсем по-иному. Ни следа прежней
суетливости. Судя по всему, недавний трах доставил удовольствие обоим, на дне
его желудка спорили друг с другом три или четыре аперитива, его воодушевляло
здоровое чувство голода. Не говоря уже о том, что все ближе подступала ночь, а с
ней -- конец его супружеской вахты. Иными словами, все обстояло как нельзя
лучше.
Подвыпив и подобрев, Карл делался поистине неотразим. Он с увлечением расписывал
достоинства добытого час тому назад вина -- очень дорогого и купленного, как он
любил добавлять в подобных случаях, исключительно в мою честь. Превознося его
вкусовые качества, мой приятель с энтузиазмом воздавал должное салату. Салат, в
свою очередь, пробудил в нем еще большую жажду. Элиана попыталась было умерить
его пыл, но теперь уже во всем мире не сыскалось бы силы, способной стать на
пути кипучей жизнерадостности Карла. Он вновь вытащил наружу
372
сиську своей благоверной -- на этот раз она не противилась -- и, оросив ее
вином, жадно припал к ней губами. Затем, разумеется, пришел черед коронного
номера -- демонстрации родинки на ее левом бедре, по соседству с лобком. Видя,
какой оборот принимают дела, я уже готов был предположить, что голубки вот-вот
опять уединятся в спальне, но оказался неправ. С той же внезапностью водрузив
сиську в исходное положение, Карл придвинулся к столу со словами: -- J'ai faim,
j'ai faim, cherie*. -- По тону, по голосовой модуляции это признание ничем не
отличалось от его излюбленного: -- Ну, скорее, крошка, скорее, я весь истомился!
В ходе ужина, оказавшегося прекрасным, мы перешли к вещам странным и
неординарным. Карл, с пиететом относившийся к собственному гурманству, имел
обыкновение сдабривать прием пищи, особенно когда она была ему по вкусу,
каким-нибудь ни к чему не обязывающим разговором. Стремясь избежать всего сколь
бы то ни было серьезного (и, следовательно, грозившего внести диссонанс в
процесс его пищеварения), мой приятель любил, готовясь проглотить очередной
кусок или сделать очередной глоток вина, предварить его отрывистой, никак не
связанной с предыдущим обменом мнениями репликой. Так и на сей раз: само собой
разумеющимся тоном он заявил, что недавно познакомился с девушкой -- шлюхой или
нет, он не имеет ни малейшего понятия, да и какое это имеет значение? -- которую
намерен мне представить. И, не дав мне открыть рта для дальнейших расспросов,
добавил: -- Она как раз твоего типа.
-- Знаю я, какие тебе нравятся, -- продолжал он, явно намекая на Мару с Острова
святого Людовика. -- Так вот:
эта -- гораздо лучше, -- заключил он. -- Не волнуйся, я обо всем позабочусь...
Чаще всего, изрекая нечто в этом роде, он не имел в виду никого конкретно. Ему
просто-напросто импонировала мысль представить себе меня в обществе едва
родившейся в его воображении мифической красавицы. Иногда причиной бывало и
другое: дело в том, что Карл в принципе не одобрял тех, кто подходил под его
определение "моего типа". Стремясь уколоть меня побольнее, он широковещательно
заявлял, что женщинами моего типа кишмя-кишат все страны центральной Европы и
что счесть такую женщину красивой может втемяшиться в голову только американцу.
А уж если хотел пригвоздить меня к позорному столбу, то награждал их
саркастическими репликами
__________
* Есть хочу, есть хочу, милая (фр.).
373
вроде: -- Ну, этой никак не меньше тридцати пяти, это я могу тебе гарантировать.
-- Когда же, как в тот вечер, о котором идет речь, я делал вид, что искренне
верю его россказням, и забрасывал его вопросами, он отвечал уклончиво и
неопределенно. Конечно, время от времени поддаваясь на мои провокации и уснащая
свои небылицы столь убедительными подробностями, что в конечном счете, судя по
всему, сам начинал верить в собственные домыслы. В такие минуты на его лице
появлялось поистине демоническое выражение, а его способность изобретать со
сверхъестественной быстротой облекала в плоть бесспорной конкретики самые
невероятные вещи и происшествия. Стремясь не потерять таинственную нить, он все
чаще прикладывался к бутылке, опрокидывая стакан за стаканом, будто перед ним
стояло не вино, а слабое пенящееся пиво; и с каждым глотком по его лицу шире и
шире расползался горячечный румянец, отчетливее проступали вены на лбу, суше и
непривычнее казался голос, импульсивнее движения рук, и все более острыми и
пронизывающими, как у сомнамбулы, делались его глаза. Внезапно умолкая, Карл
устремлял на вас рассеянный, непонимающий взгляд, резким, драматическим жестом
доставал часы, а потом ровным, спокойным, не допускающим и тени сомнения тоном
говорил: -- Через десять минут она будет стоять на перекрестке такой-то и
такой-то улиц. На ней будет швейцарское платье в горошек, а под мышкой сумочка
из крокодиловой кожи. Хочешь на нее взглянуть -- поди проверь. -- Вымолвив это,
он небрежно переводил ход разговора в другое русло. Большего и не требовалось:
ведь он только что явил присутствующим неопровержимое свидетельство верности
своих слов! Разумеется, никому и в голову не приходило попытаться подвергнуть их
нелицеприятной проверке. -- Ясно, не хочешь рисковать, -- говорил в таких
случаях Карл. -- В душе ты ведь не сомневаешься, что она будет там стоять... --
И тем же нейтральным тоном, как если бы речь шла о чем-то вполне обыденном,
присовокуплял к своему прогнозу, добытому путем общения с потусторонними силами,
еще одну исчерпывающую в своей красочной выразительности деталь.
Надо отдать Карлу должное: когда дело касалось вещей, проверка которых не
предусматривала каких-либо чрезвычайных действий: вроде того, чтобы встать из-за
стола в разгаре дружеского застолья или как-то еще нарушить привычный ритм
вечерних развлечений, -- его прогнозы так часто сбывались, что окружающим
невольно казалось, что по их спинам стекает холодный пот, когда на моего друга,
что называется "накатывало". То, что начиналось
374
как досужая причуда или подобие циркового розыгрыша, нередко оборачивалось
страшной, леденящей кровь стороной. Если, скажем, случалось новолуние (я не раз
замечал, что эти озарения Карла были таинственно связаны с теми или иными фазами
луны), тогда во всей атмосфере вечера ощущалось нечто зловещее. Карл, например,
совершенно не выносил, когда на него внезапно падал лунный свет. -- Вот он, вот
он! -- истерически взвизгивал он, будто завидев привидение. И долго бормотал
потом: -- Это не к добру, не к добру, -- машинально потирая руки и расхаживая
взад-вперед по комнате с опущенной головой и полуоткрытым ртом, из которого, как
кусок красной фланели, безжизненно свешивался его язык.
К счастью, в тот вечер, о котором я рассказываю, луны не было, а если и была, ее
неверное сияние еще не проникло внутрь маленького дворика, куда выходили окна
тесного приюта Элианы. И единственным итогом возбужденного состояния Карла стало
то, что он в энный раз принялся во всех подробностях рассказывать о грехопадении
недалекого супруга своей избранницы. Эта комическая история, как мне довелось
узнать впоследствии, вполне соответствовала истине. Источником его злоключений
явились две таксы, на которых с вожделением поглядывал муж Элианы. Увидев, как
они непринужденно разгуливают по округе -- без поводка и вне поля зрения
хозяина, -- он, не довольствуясь сбытом фальшивых банкнот, составлявшим
постоянный источник его благосостояния, решил приманить их к себе, чтобы потом
-- разумеется, за определенную мзду -- возвратить законному владельцу. И вот в
одно прекрасное утро, услышав звонок в дверь и обнаружив за ней французского
полицейского, он просто онемел от неожиданности. Надо же: как раз в этот момент
он кормил своих собачек. Нет необходимости добавлять, что к этому времени он
успел так к ним привязаться, что напрочь забыл о награде, каковую первоначально
вознамерился получить. Что за жестокий удар судьбы, размышлял он: подвергнуться
аресту за то, что проявил доброту к животным... История эта воскресила в памяти
Карла множество других происшествий, свидетелем которых он был, деля крышу в
Будапеште с будущим мужем Элианы: глупых, нелепых, какие могли приключиться
только с недоумком, как именовал его мой приятель.
К концу ужина Карл преисполнился такого благодушия, что ему вздумалось чуточку
подремать.. Видя, что он захрапел, я распрощался с Элианой и откланялся. Никаких
определенных намерений у меня не было. Я не спеша прошел несколько кварталов до
площади Этуаль, затем маши-
375
нально свернул на Елисейские Поля в сторону Тюильри, рассчитывая где-нибудь по
пути выпить чашку кофе. Наевшись и выпив, я основательно подобрел и чувствовал
себя примиренным со всем миром. Праздничный блеск и гомон Елисейских Полей
странным образом контрастировали с тишиной безлюдного дворика, где у входа в
жилище Элианы притулилась детская коляска. Меня не только напоили и накормили до
отвала; в виде исключения я был хорошо одет и обут. Помню, в тот день мне до
блеска начистили башмаки.
Мне вдруг вспомнилось, как пять или шесть лет назад я впервые появился на
Елисейских Полях. Тогда, посидев в кинематографе и выйдя наружу в прекрасном
настроении, я решил прогуляться и опрокинуть стаканчик прежде, чем отправиться
на боковую. В маленьком баре на одной из окрестных улочек в одиночестве выпил
несколько коктейлей. С бокалом в руке вспомнил своего старого бруклинского друга
и подумал, как здорово было бы, окажись он в этот момент рядом со мной. Вступил
с ним в мысленный диалог и, продолжая его, сам не заметил, как оказался на
асфальте Елисейских Полей. Слегка охмелев и не на шутку расчувствовавшись, я
озадаченно озирался по сторонам, обнаружив, что нахожусь среди деревьев.
Развернувшись на сто восемьдесят градусов, двинулся к путеводным огням кафе. На
подходе к Мариньяну рядом со мной возникла попутчица -- статная, энергичная, с
манерами знатной дамы шлюха; тараторя без умолку, она тут же без особых
проволочек вцепилась мне в локоть. В то время я знал не больше десятка слов
по-французски и, дезориентированный мигающими бликами уличных огней,
подступавшими отовсюду деревьями, одурманенный весенними ароматами, ощущая
внутри приятное тепло от выпитого, оказался совершенно беспомощен. Я понял: мне
крышка. Понял: теперь уж меня обдерут как липку.
Я сделал неуклюжую попытку замедлить шаг, добиться с нею хоть какого-то
понимания. Помню: мы вдвоем стояли на тротуаре, а напротив нас сияла, искрилась,
переливалась нарядным людом открытая площадка "Кафе Мариньян". Помню: она встала
между мною и толпой и, не переставая что-то тараторить, расстегнула на мне
пальто и решительно взяла быка за рога, зазывно шевеля уголками губ. И тут
окончательно пали последние бастионы робкого сопротивления, какое я вознамерился
было оказать. Несколько минут спустя мы были с ней в комнате безымянного отеля,
где, не успел я и слова вымолвить, она сосредоточенно и со знанием дела приникла
ртом к моему, уже не сопро-
376
тивлявшемуся естеству, предварительно очистив мои карманы ото всего, кроме
случайной мелочи.
Перебирая в памяти детали этого происшествия и последовавшие за ним смехотворные
походы в американский госпиталь в Нейи (где я поставил себе целью излечиться от
существовавшего лишь в моем воображении сифилиса), я внезапно заметил в
нескольких шагах девушку, стремившуюся обратить на себя мое внимание. Она
остановилась и молча ждала, пока я подойду к ней, словно ни секунды не
сомневалась в том, что я возьму ее под руку и как ни в чем не бывало продолжу
прогулку по проспекту. В точности это я и сделал. Даже не потрудившись замедлить
шаг, когда поравнялся с нею. Ведь, казалось, нет ничего более естественного под
луной, нежели на традиционное:
"Привет, куда вы направляетесь?" -- ответить: "Да в общем никуда, давайте зайдем
куда-нибудь и выпьем".
Моя готовность откликнуться, моя досужая беззаботность, моя подчеркнутая
небрежность вкупе с тем обстоятельством, что я был хорошо одет и обут, возможно,
создали у девушки впечатление, будто перед нею миллионер-американец. Приближаясь
к сияющему светом фасаду кафе, я понял, что это "Мариньян". Хотя был уже поздний
вечер, разноцветные зонты по-прежнему колыхались над столиками на открытой
площадке. Девушка была одета не по погоде легко; на шее ее красовалась
непременная для данного сословия меховая горжетка -- изрядно поношенная,
потертая и даже, как мне показалось, кое-где траченная молью. Впрочем, на все
это я почти не обратил внимания, завороженный ее глазами -- карими и на редкость
красивыми. Они напомнили мне кого-то... кого-то, в кого я был влюблен. Но
вспомнить, кто это был, в тот момент я не мог.
По какой-то неведомой мне причине Мару (так она назвала себя) снедало стремление
говорить, по-английски. Английский она выучила в Коста-Рике, где, по ее словам,
некогда ей принадлежал ночной клуб. Впервые за все годы, что я прожил в Париже,
случай свел меня со шлюхой, обнаружившей желание изъясняться по-английски.
Похоже, делала она это потому, что английская речь напоминала ей о тех
благословенных временах, когда, в Коста-Рике, у нее было иное, куда более
респектабельное ремесло, нежели ремесло шлюхи. Была, разумеется, и еще одна
причина: м-р Уинчелл. Великодушный, щедрый американец, м-р Уинчелл был обаяшка,
более того -- по ее убеждению, джентльмен; он возник на пути Мары, когда,
перебравшись из Коста-Рики в Европу без гроша в кармане и с разбитым сердцем,
она осела в Париже. М-р Уинчелл
377
заседал в правлении некоего клуба атлетов в Нью-Йорке и, несмотря на то, что
повсюду его сопровождала супруга, обходился с Марой по-королевски. Мало того:
истинный джентльмен, он представил Мару своей жене и все втроем они совершили
увеселительную поездку в Довиль. По крайней мере, такова была версия Мары. Не
исключаю, что именно так все и было: время от времени воочию сталкиваешься с
такими Уинчеллами, которые, облюбовав для себя шлюху, с пылу с жару начинают
воздавать ей почести как леди. (А порой никому не известная шлюха и впрямь
оказывается леди.) Как бы то ни было, по словам Мары, данный Уинчелл
действительно вел себя как аристократ, да и супруга мало в чем ему уступала.
Натурально, когда он выдвинул предложение всем троим разделить одну постель, это
не привело ее в восторг. Мара, впрочем, не склонна была корить ее за проявленную
неуступчивость. -- Elle avait raison*, -- заметила она.
И вот м-р Уинчелл растворился в безвозвратном прошлом; давно был проеден и чек,
который он подарил Маре, отплывая за океан. Проеден с поразительной быстротой,
ибо не успел м-р Уинчелл сесть на пароход, как на горизонте замаячил Рамон.
Мадридец, он намеревался открыть там свое кабаре, но разразилась революция и ему
пришлось взять ноги в руки; так удивительно ли, что в Париже он оказался гол как
сокол? Судя по отзыву Мары, Рамон тоже был свой в доску; она безраздельно
доверяла ему. Но скоро и он сгинул без следа. Не имея ни малейшего понятия в
том, в каком направлении "сгинул" Рамон, Мара, тем не менее, была убеждена, что
в один прекрасный день ее избранник даст о себе знать и они будут вместе. И
ничто не могло поколебать ее в этой уверенности, хотя вот уже больше года от
него не было вестей.
Все это выплеснулось наружу в краткий промежуток между приемом заказа и
появлением кофе на столе. Выплеснулось на диковинном английском моей
собеседницы, который в сочетании с низким, хрипловатым тембром голоса, наивной
серьезностью интонаций и ее нескрываемым стремлением непременно прийтись мне по
вкусу (чем черт не шутит, а вдруг перед нею очередной м-р Уинчелл?) не на шутку
растрогал меня. Последовала томительно долгая пауза, и в моей памяти всплыли
слова, сказанные Карлом за обедом. Что ни говори, эта женщина безошибочно
воплощала "мой тип" и, пусть на сей раз он и не сделал никакого пророчества,
несомненно вынимая часы, мог бы описать в мельчайших, подробностях, заключив
своим тра-
__________
* У нее были на то основания (фр.)
378
диционным: "Через десять минут она будет стоять на перекрестке такой-то и
такой-то улиц".
-- Что вы делаете в Париже? -- спросила она, переводя разговор в более привычное
русло. И тотчас, едва я открыл рот, перебила меня вопросом, не хочу ли я есть. Я
ответил, что лишь недавно отлично поужинал. Предложил ей рюмку ликера и еще
кофе. И вдруг поймал на себе ее ровный, неотрывный, до неловкости пристальный
взгляд. Мне подумалось, что в ее воображении вновь возник образ отзывчивого м-ра
Уинчелла, что она молчаливо сравнивает меня с ним, уподобляет меня ему и, быть
может, в душе благодарит Господа за то, что он послал ей еще одного
американского джентльмена, а не тупоголового француза. Коль скоро направленность
ее мыслей была именно такова, казалось нечестным позволить ей и дальше питать
иллюзии на мой счет. Поэтому со всей мягкостью, на какую я был способен, я
постарался дать ей понять, что между мною и гастролирующими миллионерами
дистанция огромного размера.
В этот момент, внезапно перегнувшись через стол, она поведала мне, что голодна,
страшно голодна. Я был ошарашен. Час ужина давно миновал; кроме того, при всей
моей твердолобости, в голову мне никак не укладывалось, что шлюху с Елисейских
Полей могут терзать голодные спазмы. Одновременно меня пронизало жгучее чувство
стыда: ничего себе, навязал свое общество девушке, даже не удосужившись
поинтересоваться, не хочет ли она есть. -- Давайте зайдем внутрь? -- предложил
я, нимало не сомневаясь, что она не устоит перед искушением отужинать в "Кафе
Мариньян". Подавляющее большинство женщин, будь они голодны (тем более страшно
голодны), согласились бы не раздумывая. Но не эта -- эта лишь покачала головой.
Нет, у нее и в мыслях не было ужинать в "Мариньяне": там чересчур дорого. Тщетно
уговаривал я ее выкинуть из головы сказанное мной минуту назад -- о том, что я
не миллионер и все прочее. Лучше зайти в простой маленький ресторанчик, в этой
округе их пруд пруди, сказала она. Я заметил, что едва ли не все рестораны уже
наверняка закрылись, но она стояла на своем. И затем, будто вмиг забыв о
собственном голоде, придвинулась, накрыла мою руку своей теплой ладонью и с
жаром принялась расписывать, до чего я прекрасный человек. За этими излияниями
последовал новый поток воспоминаний о ее жизни в Коста-Рике и других Богом
забытых местах Карибского бассейна, местах, где мне и вообразить было не под
силу девушку вроде нее. Суть ее сбивчивого рассказа сводилась к тому, что она
просто не родилась шлюхой и никогда не сможет ею стать. Судя по
379
ее заверениям, она уже по горло пресытилась этим ремеслом.
-- Вы -- первый, кто за долгое-долгое время обошелся со мной по-человечески, --
продолжала она. -- Я хочу, чтобы вы знали, какая для меня честь просто сидеть и
разговаривать с вами.
Ощутив голодный спазм и слегка задрожав, она поплотнее запахнула на шее свою
нелепую, обносившуюся горжетку. Ее предплечья покрылись гусиной кожей, а в
улыбке проступило что-то жалкое и в то же время отважно-небрежное. Не желая
дольше длить ее муки, я готов был тут же подняться с места, но она, казалось, не
может остановиться. И конвульсивный поток слов, лившихся из ее горла, безотчетно
соединился в моем сознании с мыслью о еде -- той, в которой она так отчаянно
нуждалась и которую, скорее всего, ей суждено тут же извергнуть на ресторанную
скатерть.
-- Человеку, которому достанусь я, очень повезет, -- внезапно донеслось до меня.
Моя собеседница замолчала, положив руки на стол ладонями вверх. И попросила меня
хорошенько вглядеться в них.
-- Вот что делает с тобой жизнь, -- вырвалось у нее.
-- Но вы красивы, -- искренне и горячо возразил я. -- И ваши руки меня ни в чем
не разубедят.
Она осталась при своем мнении, прибавив задумчиво:
-- Но была когда-то красива. Это теперь я такая: усталая, вымотанная... Господи,
сбежать бы от всего этого! Париж -- он такой соблазнительный, не правда ли? Но
поверьте моему слову: он смердит. Я всегда зарабатывала себе на жизнь...
Посмотрите, посмотрите еще раз на эти руки! Только здесь -- здесь вам не
позволят работать. Здесь из вас хотят высосать всю кровь. Je suis francaise,
moi, mais je n'aime pas mes compalriotes; ils sont durs, mechants, sans pitie
nous*.
Я мягко остановил ее, напомнив об ужине. Мы ведь собирались куда-нибудь пойти?
Она рассеянно кивнула, все еще полная негодования по поводу бездушных своих
соотечественников. И не сдвинулась с места. Вместо этого она обвела пытливым
взглядом площадку. Пока я терялся в догадках, что на нее нашло, она внезапно
поднялась на ноги и, с умоляющим видом склонившись надо мной, спросила, не
соглашусь ли я несколько минут подождать ее. Дело в том, торопливо объяснила
она, что в кафе напротив
____________
* Я ведь сама француженка, но, признаться, не выношу моих соотечественников; они
черствые, злые, им чуждо сострадание (фр.).
380
у нее назначено свидание с одним набитым деньгами старикашкой. Не исключено,
конечно, что он уже смылся, но проверить все же не мешает. Если он еще там,
можно чуточку подзаработать. Она обслужит его по-быстрому и как можно скорее
вернется. Я сказал, чтобы обо мне она не тревожилась.
-- Не торопись и вытяни из старого павиана все, что сможешь, -- напутствовал ее
я. -- Мне спешить некуда. Я подожду тебя здесь. Только не забудь: у нас с тобой
ужин на очереди.
Я смотрел, как, проплыв по улице, она нырнула под своды кафе. Маловероятно, что
она вернется. Набитый деньгами старикашка? Скорее уж она побежала умиротворять
своего maquereau*. Мне представилось, как он выговаривает ей за то, что она
сдуру приняла приглашение простофили-американца. Кончится тем, что, поставив
перед ней сэндвич и кружку пива, ее благоверный отправит ее обратно на промысел.
А заартачится -- тут же влепит ей звучную оплеуху.
К моему удивлению не прошло и десяти минут, как она вернулась. Разочарованная и
повеселевшая одновременно.
-- Мужики редко держат свое слово, -- заметила она. Само собой, за исключением
м-ра Уинчелла. М-р Уинчелл-- тот вел себя по-другому. -- Он всегда выполнял свои
обещания, -- сказала она. -- Пока не отбыл за океан.
Молчание м-ра Уинчелла не на шутку озадачивало ее. Договорились, что он будет
регулярно писать ей, но с момента отъезда прошло три месяца, а она не получила
от него ни строки. Она пошарила в сумочке, надеясь отыскать там его визитную
карточку. Может быть, если я, на моем английском, напишу за нее письмо, он
ответит? Но карточка так и не обнаружилась. Ей, правда, запомнилось, что живет
он в помещении какого-то клуба атлетов в Нью-Йорке. По ее словам, там же обитает
и его супруга. Подошел гарсон; она заказала еще чашку черного кофе. Было уже
одиннадцать, а, быть может, и больше, и я всерьез засомневался, что нам удастся
попасть в простой, недорогой ресторанчик из числа тех, что она имела в виду.
Я все еще терялся в размышлениях о м-ре Уинчелле и таинственном клубе атлетов,
где он предпочел обосноваться, когда откуда-то издали до меня донесся ее
голос:-- Послушай, я не хочу, чтобы ты на меня тратился. Надеюсь, ты не богат;
впрочем, мне нет дела до того, сколько у тебя денег. Для меня просто поговорить
с тобой -- уже праздник. Ты не можешь себе представить, что чувствуешь, ког-
__________
* Сутенера (фр.).
381
да с тобой обращаются как с человеком! -- И вновь забушевал вулкан воспоминаний
-- о Коста-Рике и других местах, о мужчинах, с которыми она спала, и о том, что
это не было ремеслом, ибо она их любила; и о том, что она должна была
запомниться им на всю жизнь, ибо, отдаваясь тому или иному мужчине, отдавалась
ему телом и душой. Она опять поглядела на свои руки, потерянно улыбнулась и
запахнула вокруг шеи свою потертую горжетку.
Вне зависимости от того, сколь многое в рассказе Мары было плодом фантазии, я
сознавал: чувства ее честны и неподдельны. Стремясь хоть как-то облегчить ее
положение, я предложил ей -- пожалуй, не слишком осмотрительно -- все деньги,
что у меня были с собой, намереваясь тут же встать и распрощаться. У меня не
было никаких задних мыслей: просто хотелось дать ей понять, что она не обязана
терпеть мое присутствие в благодарность за такую малость, как ужин. Даже
намекнул, что, быть может, ей стоит побыть одной: прогуляться по улицам,
напиться, выплакаться. Намекнул так деликатно и тактично, как только умел.
И все же она не обнаружила стремления расстаться со мной. В ней явно боролись
противоречивые импульсы. Она уже забыла, что голодна и замерзла. Несомненно, в
ее сознании я уже пополнил ряды тех, кого она любила, кому отдавалась телом и
душой, -- и тех, кому, по ее словам, суждено было запомнить ее навсегда.
Ситуация становилась столь щекотливой, что я вынужден был попросить ее перейти
на французский: не хотелось, чтобы все нежное, хрупкое, интимное, что, рождаясь
в ее душе, находило выход наружу, обезображивалось, облекаясь в ее чудовищный
костариканский английский.
-- Поверь, -- выпалила она, -- будь на твоем месте другой, я бы уже давно
перешла на французский. Вообще-то мне трудно говорить по-английски; я от этого
устаю. Но сейчас я чувствую себя иначе. Разве это не прекрасно -- говорить
по-английски с кем-то, кто тебя понимает? Бывает, ложишься с мужиком в постель,
а он с тобой ни слова. Я, Мара, его нисколько не интересую. Не интересует
ничего, кроме моего тела. Что я могу дать такому?.. Вот, потрогай, видишь, как я
разгорячилась... Я вся горю.
В такси, по пути к Авеню Ваграм, похоже, ее совсем развезло. -- Куда вы меня
везете? -- спросила она, будто нас занесло в какую-то неизвестную и нежилую
часть города. -- Всего-навсего въезжаем на Авеню Ваграм, -- отозвался я. -- Что
с тобой? -- Она озадаченно огляделась вокруг, словно для нее было новостью само
существование улицы с таким названием. Потом, уловив мой недоумеваю-
382
щий взгляд, рывком притянула меня к себе и впилась зубами в мой рот. Кусала она
крепко, как животное. Изо всех сил обняв ее, я погрузил язык в неизведанные
глубины ее горла. Моя рука лежала на ее колене; приподняв край платья, я
просунул ее выше, туда, где колыхалась горячая плоть. Она вновь принялась
покусывать меня -- в рот, в шею, в мочку уха. И вдруг высвободилась со словами:
-- Моn Dieu, attendez ип реи, attendez, je vous en prie*.
Мы уже проехали место, в которое я намеревался ее пригласить. Перегнувшись к
водителю, я попросил его развернуться. Когда мы вышли из машины, она глазам
своим не поверила. Мы стояли у входа в большое кафе на склоне Мариньяна. Из зала
доносились звуки оркестра. Чуть ли не силой я втолкнул ее внутрь.
Сделав заказ, Мара извинилась и вышла: ей надо привести себя в порядок. И только
когда она вернулась за стол, мне впервые бросилось в глаза, как плохо она одета.
Я устыдился, что заставил ее появиться в столь ярко освещенном месте. В ожидании
заказанных телячьих котлет она, вооружившись длинной пилочкой для ногтей,
занялась маникюром. На некоторых лак уже облупился, и оттого ее пальцы казались
еще некрасивее, чем были на самом деле. Но вот принесли первое, и она на время
отложила пилочку в сторону. Рядом с ней она выложила на стол гребенку. Намазав
маслом ломтик хлеба, я протянул его ей; она покраснела. Быстро покончила с
супом, затем с опущенной головой, как бы стыдясь, что проявляет на людях такой
зверский аппетит, в мгновение ока расправилась с хлебом. И вдруг подняла глаза
и, порывисто схватив меня за руку, проговорила:
-- Послушайте, Мара все помнит. То, как вы говорили со мной сегодня, мне этого
никогда не забыть. Для меня это дороже, чем если бы вы подарили мне тысячу
франков. Слушайте, мы этого еще не касались, но... словом, если у вас есть
желание... я хочу сказать...
-- Не будем говорить об этом сейчас, хорошо? -- попросил я. -- Дело не в том,
что я тебя не хочу. Просто...
-- Я понимаю, -- перебила она меня горячо. -- У меня и в мыслях не было
обесценивать ваш благородный поступок. Мне ясно, что вы имеете в виду. И
все-таки, если вдруг вам захочется навестить Мару, -- тут она принялась что-то
судорожно искать в сумочке, -- я хочу сказать, вы
______________
* Господи, подождите минутку, подождите, прошу вас (фр.). 383
не должны будете мне платить. Может быть, зайдете ко мне завтра? И я приглашу
вас поужинать?
Она долго шарила в поисках клочка, который я оторвал от бумажной салфетки;
отыскав, тупым огрызком карандаша написала на нем крупным почерком свое имя и
адрес. Имя было польское. Название улицы ничего мне не говорило. -- Это в
квартале Сен-Поль, -- пояснила она. -- Только, пожалуйста, не спрашивайте обо
мне в отеле, -- добавила она просительно. -- Я живу там всего несколько дней.
Я вновь всмотрелся в название улицы. А мне-то казалось, что я хорошо знаю этот
квартал... Чем пристальнее вглядывался я в крупные буквы на обрывке бумаги, тем
сильнее подозревал, что ни в этом, ни в любом ином квартале Парижа таковой не
существует. С другой стороны, разве удержишь в памяти имена всех улиц...
-- Так, значит, ты полька?
-- Нет, я еврейка. Просто я родом из Польши. Ну, неважно, на самом деле меня
зовут иначе.
На это я ничего не ответил, и затронутая тема иссякла так же быстро, как и
возникла.
По мере того, как наша трапеза набирала темп, мое внимание обратил на себя
мужчина, сидевший за столиком напротив. Это был пожилой француз, старательно
делавший вид, будто всецело погружен в развернутую перед ним газету; время от
времени, однако, мне удавалось перехватить его взгляд, брошенный поверх
газетного листа на Мару. Лицо у него было доброе и наружность человека вполне
благополучного. Я понял, что Мара уже сообразила, что к чему, и решила, что
овчинка стоит выделки.
Интересно, как она себя поведет, если я на пару минут исчезну? Движимый
любопытством, я заказал кофе, а затем, извинившись, отправился в клозет. Когда я
вернулся в зал, она с безмятежным спокойствием попыхивала сигаретой; стороны,
похоже, успели прийти к обоюдному соглашению. Мужчина с головой погрузился в
чтение своей газеты. Казалось, в условия заключенного между ними договора
входит, что он терпеливо выждет, пока Мара закончит все дела со мной.
Когда вновь подошел гарсон, я осведомился о времени. Без малого час, объявил он.
-- Уже поздно, Мара. Мне пора двигаться, -- сказал я. Положив руку на мою, она
понимающе улыбнулась. -- Вам нет нужды играть со мной в эти игры, -- отозвалась
она. -- Думаете, я не поняла, зачем вы выходили из зала? Вы так добры со мной,
прямо не знаю, как вас отблагодарить. Посидите еще немножко, прошу вас. Можете
не торопиться: он подождет. Я преду-
384
предила его... Послушайте, а может быть, мы чуть-чуть пройдемся? Хочется еще
поговорить, прежде чем мы расстанемся, можно?
Мы молча побрели по пустой улице. -- Вы ведь не сердитесь на меня, правда? --
спросила она, взяв меня за
руку.
-- Нет, Мара, не сержусь. Вовсе нет.
-- Вы, наверное, в кого-то влюблены? -- заговорила она, помолчав.
-- Да, Мара, я влюблен.
И вновь она умолкла. В молчании, каждая секунда которого таила в себе больше
смысла и понимания, нежели любой обмен репликами, мы прошли целый квартал, даже
больше; но едва поравнялись с особенно темной улочкой, как она, еще сильнее
вцепившись мне в руку, зашептала: -- Вот сюда, сюда. -- Я позволил ей увлечь
себя в темноту. Голос ее зазвучал еще более хрипло, а слова полились как из рога
изобилия. У меня начисто изгладилось из памяти все, что она говорила, да и сама
она, я уверен, не отдавала себе отчета, в какой момент прорвет плотину ее губ.
Она извергала слова безостановочно, яростно, словно освобождаясь от непосильной
тяжести. Как бы ее ни звали, у моей собеседницы больше не было имени. Передо
мною стояла просто женщина, затравленная, исстрадавшаяся, сломленная; раненая
птица, беспомощно хлопающая крыльями во тьме. Ее горькие жалобы не были обращены
ни к кому в отдельности (и уж во всяком случае не ко мне); в то же время из них
нельзя было заключить, что ее измученная душа взывает к самой себе или даже к
Господу Богу. Нет, передо мной была не женщина, а одна клокочущая рана,
неудержимо истекающая словами; рана, которая, казалось, до конца раскрылась во
тьме, где могла кровоточить без стеснения, без робости, без стыда. Все это время
она не выпускала мою руку, будто для нее жизненно важно было чувствовать, что я
существую, что я рядом;
сильными пальцами она впивалась в мое предплечье, словно стремясь облечь в
тактильную азбуку прикосновения то невыразимое, что были бессильны донести до
меня ее слова.
И вдруг, в самый разгар этого душераздирающего словоизвержения, смолкла. --
Обними меня покрепче, -- попросила она. -- И поцелуй -- поцелуй как тогда, в
машине. -- Мы стояли в подворотне огромного пустующего особняка. Прижав Мару к
стене, я стиснул ее как обезумевший. Ощутил, как сомкнулись на мочке моего уха
ее зубы. Обняв меня за пояс, она что было сил притянула меня к себе. -- Мара
умеет любить. Мара сделает для тебя
386
все что захочешь, -- шептала она страстно. -- Embrassezmoi!.. Plus fort, plus
fort, cheri...* -- Co стоном приникнув друг к другу, роняя обрывки слов, мы
стояли в подворотне. Кто-то приближался сзади тяжелым, зловещим шагом. Рывком мы
разорвали объятие; не говоря ни слова, я пожал ей руку, повернулся и двинулся
вперед. А пройдя несколько метров, остановился и обернулся, изумленный мертвым
безмолвием улицы. Она не сдвинулась с места. Несколько минут, застыв как статуи,
стояли мы, тщетно пытаясь разглядеть друг друга в темноте. Затем, повинуясь
внезапному импульсу, я подошел к ней вплотную.
-- Слушай, Мара, -- спросил я, -- а что если он тебя не дождется?
-- О, дождется, -- ответила она едва слышным голосом.
-- Знаешь, Мара, -- снова заговорил я, -- возьми-ка вот это... на всякий случай.
-- Вывернув наружу карманы, я сунул ей в руку их содержимое. Потом резко
повернулся и пошел прочь, бросив через плечо отрывистое "аи rеvoir"**. Ну,
хватит, подумал я про себя и усилием воли прибавил шагу. Секундой позже мне
послышалось, что кто-то за мной гонится. Я обернулся и чуть не упал: на бегу она
врезалась в меня всем корпусом, запыхавшись, с трудом переводя дыхание. Она
вновь обхватила меня руками, бормоча непрошеные благодарности. Внезапно я
почувствовал, что все тело ее обмякло: она сделала попытку опуститься на Колени.
Рывком подняв ее на ноги и удерживая за талию на расстоянии вытянутой руки, я
воскликнул: -- Господи, да что с тобой? Неужели никто ни разу не обошелся с
тобой по-человечески? -- Почти сердито выпалив эти слова, я в следующий же миг
готов был отрезать себе язык. Она стояла посреди темной улицы с опущенной
головой, закрыв лицо руками, и рыдала, рыдала навзрыд. Рыдала, дрожа с головы до
пят, как осиновый лист. Мне хотелось обнять ее за плечи, сказать ей что-нибудь
доброе, утешающее, но язык мне не повиновался. Я будто прирос к месту. И вдруг,
как испуганный конь, тряхнув гривой, я затрусил прочь. И чем поспешнее
ретировался, тем громче отдавались в ушах ее рыдания. Я шел и шел, быстрее и
быстрее, подобно напуганной антилопе, пока не очнулся в зареве ярких огней.
"Через десять минут она будет стоять на перекрестке такой-то и такой-то улиц; на
ней будет красное швейцарское платье в горошек, а под мышкой -- сумочка из
крокодиловой кожи..."
___________
* Обними меня!.. Крепче, крепче, дорогой... (фр.).
** До свидания (фр.).
387
Слова Карла вновь и вновь всплывали в моей памяти. Я поднял голову; в небе
повисла луна -- не голубовато-серебристая, а ядовито-ртутного цвета. Она
медленно плыла в океане замерзшего жира. Вокруг нее в пустоту разбегались
огромные, устрашающие кровавые круги. Как громом пораженный, я застыл на месте.
Задрожал всем телом. И вдруг без повода, без причины, без предупреждения, словно
кровь из лопнувшей артерии, из меня хлынул плач. Я разревелся как ребенок.
Спустя несколько дней я вынырнул в еврейском квартале. Разумеется, ни в
окрестностях Сен-Поль, ни в любом ином округе Парижа не отыскалось той улицы,
которую она указала на обрывке салфетки. Справившись по телефонной книге, я
убедился, что в городе не один, а несколько отелей носят названное ею имя;
однако все они помещались на значительном отдалении от квартала Сен-Поль. Меня
это не удивило, скорее озадачило. Честно говоря, с момента, когда я устремился в
бегство по темной безлюдной улице, я не часто вспоминал о ней.
Само собой разумеется, об этом происшествии я не преминул рассказать Карлу.
Выслушав меня, он изрек две вещи, прочно запечатлевшиеся в моей памяти.
-- Надеюсь, ты понял, кого она тебе напоминает? Когда я признался, что нет, он
рассмеялся. -- Пораскинь мозгами, -- напутствовал он меня, -- и поймешь.
Другое замечание как нельзя более точно характеризовало моего друга:
-- Я наверняка знал, что тебе кто-то встретится. Между прочим, в момент твоего
ухода я вовсе не спал: я только делал вид. Скажи я тебе наперед, что тебя
ожидает, ты бы просто выбрал другой маршрут. Всего лишь ради того, чтобы
доказать мне, что я неправ.
В еврейский квартал я попал в субботу после обеда. Направлялся-то я, собственно,
на Плас де Вож, каковую и ныне считаю одним из прекраснейших мест в Париже.
Однако в субботний день ее без остатка оккупировала детвора. Между тем Плас де
Вож создана для другого: это место, которое навещаешь в вечерний час, достигнув
полного примирения с самим собой, дабы насладиться безбрежным одиночеством. Плас
де Вож -- что угодно, только не детская площадка; это приют воспоминаний, тихая
обитель исцеления, где набираешься сил.
Напутствие Карла всплыло в моем сознании, когда я проходил под аркой в сторону
Фобург-Сент-Антуан. И в тот же миг меня осенило. Я вспомнил, кого мне неуловимо
напомнила Мара: конечно же, Мару с острова святого Людовика, вошедшую в мою
жизнь под именем Кристины.
388
Именно сюда в один прекрасный вечер мы заехали с нею на пролетке по пути на
вокзал. Она уезжала в Копенгаген, и мне не суждено было увидеть ее вновь. Между
прочим, это ей принадлежала идея нанести прощальный визит на Плас де Вож. Зная,
что я избрал это место Меккой своих одиноких ночных блужданий, Кристина хотела
напоследок подарить мне воспоминание о нашем прощальном объятии на этой
великолепной площади, на которой ей доводилось играть ребенком. Впрочем, раньше
она никогда не вспоминала о Плас де Вож в этой связи. Объектом наших совместных
паломничеств становился, как правило, остров святого Людовика: нередко,
возвращаясь с шумных сборищ по этой узенькой полоске суши, мы подходили к дому,
где она родилась, и всегда находили минутку, чтобы постоять перед фасадом
старинного дома, подняв головы к окну, из которого она смотрела на мир в свои
детские годы.
Поскольку до отхода поезда оставался час с лишним, мы отпустили пролетку и
присели на парапет возле арки. В тот вечер на Плас де Вож, помню, царило
необычайное оживление: парижане пели, дети кружились вокруг столиков, хлопая в
ладоши, опрокидывали стулья, случалось, падали наземь и тотчас же бодро
вскакивали на ноги. Неожиданно запела и Кристина -- запела какую-то простенькую
песенку, выученную еще в детстве. Окружающие узнали мелодию и принялись
подтягивать. Никогда еще она не была так красива. Казалось немыслимым, что через
час она сядет на поезд и навсегда пропадет из моей жизни. В тот вечер, покидая
площадь, мы источали вокруг себя ауру такого безоблачного веселья, что
непосвященному впору было заключить, будто нас ждет медовый месяц...
На рю де Розьер, что в еврейском квартале, я задержался у малюсенькой лавчонки
по соседству с синагогой, где торговали селедкой и солеными огурцами.
Девчонки-продавщицы, розовощекой толстушки, радостно улыбавшейся мне при каждом
появлении, в этот раз не было. А ведь не кто иной как она во время оно (помню, я
был тогда вместе с Кристиной) напророчила, что нам необходимо как можно скорее
пожениться; в противном случае, предостерегла толстушка, обоим придется здорово
пожалеть.
-- Она уже замужем, -- ответил я смеясь.
-- Но не за. вами же!
-- Ты думаешь, вместе мы будем счастливы?
-- Вы будете счастливы только друг с другом. Вы предназначены друг для друга;
что бы ни случилось, вам нельзя расставаться.
И вот я снова в том же квартале, прокручивая в памяти подробности странного
давнего разговора и теряясь в до-
389
гадках о том, что в конце концов сталось с Кристиной. Мне припомнилась Мара,
рыдающая посреди темной улицы, и в мозг на мгновение закралась страшная,
безумная мысль: что если в тот самый миг, когда я, скрепя сердце, вырывался из
объятий Мары, Кристина вот так же выплакивала глаза в неуютном номере
какой-нибудь захудалой гостиницы? Время от времени до меня долетали слухи, что
она рассталась с мужем и, снедаемая вечной охотой к перемене мест, одиноко
скитается по городам и странам. Мне она так и не написала ни строчки. Для нее
наш разрыв давно свершился. -- Навсегда, -- сказала она. И все же, вспоминая о
ней бессонными ночами, останавливаясь у фасада старинного дома на острове
святого Людовика, поднимая глаза к переплету "ее" окна, я не мог поверить, что
она окончательно вычеркнула меня из своего ума и сердца. Надо было, не мудрствуя
лукаво, последовать совету жизнерадостной толстушки и пожениться; вот в чем
заключалась невеселая истина. Знай я доподлинно, где она нашла себе прибежище, я
не раздумывая сел бы на поезд и на всех парах помчался к ней. Плач во тьме
по-прежнему разрывал мне уши. Как мог я быть уверен, что в тот самый миг
Кристина не рыдает столь же безутешно в каком-то дальнем уголке земного шара?
Ах, время, безвозвратно уходящее время? Мне начинали грезиться чужие города, в
которых уже была ночь или раннее утро, одинокие, богом забытые селенья, где
обездоленные и брошенные женщины проливают горькие слезы. Вынув записную книжку,
я не спеша вывел час, число, место... А Мара -- где сейчас Мара? Вот и она сошла
с моей орбиты, сошла навсегда. Не странно ли: подчас люди входят в твое
существование на мгновение-друтое, а исчезают -- на целую вечность. Навсегда. И
ведь даже в таких мимолетных встречах есть нечто предрешенное.
Быть может, Мара была ниспослана мне в напоминание, что мне не суждено быть
счастливым, пока я снова не обрету Кристину...
Неделей позже в доме танцовщицы-индуски меня познакомили с поразительно красивой
молодой датчанкой, только что прибывшей из Копенгагена. Женщина определенно не
"моего типа", она, тем не менее, была обворожительна, иначе не скажешь.'Этакая
ожившая дева-воительница из скандинавских легенд. Естественно, за ней увивались
все кому не лень. Не давая повода заключить, что обращаю на нее заинтересованное
внимание, я, однако, не выпускал ее из поля зрения, терпеливо выжидая
390
удобного случая. Наконец мы оказались бок о бок друг с другом в небольшой
комнатке, где смешивали коктейли. К этому времени все, исключая самое
танцовщицу, были порядком навеселе. Держа в руке бокал, датская красотка
расслабленно прислонилась к стене. В ее ледяном самообладании появилась
маленькая брешь. Судя по виду, она не стала бы возражать против некоторого
нарушения регламентов. Увидев, как я приближаюсь, она с соблазнительной
гримаской осведомилась: -- Так это вы тот писатель, который пишет ужасные книги?
-- Я не удостоил ее ответом. Отставил бокал и с ходу отрезал ей путь к
отступлению короткой очередью слепых, грубых, не допускающих возражений
поцелуев. С силой оттолкнув меня, она высвободилась. Но не рассердилась.
Напротив, интуиция подсказывала мне, что с моей стороны ожидается еще одна атака
на ее неприступную добродетель. -- Не здесь, -- проговорила она, не понижая
голоса.
Тем временем девушка-индуска начала свой танец; гости чин-чином расселись по
местам. Молодая датчанка, которую, как выяснилось, звали Кристина, вытащила меня
на кухню под пустяковым предлогом, что ей, дескать, нужно помочь с сэндвичами.
-- Знаете, я ведь замужем, -- сказала она, как только мы остались наедине. -- И
у меня двое детей. Двое прекрасных детей. Вы любите детей?
-- Я люблю вас, -- отозвался я, без лишних церемоний вновь давая волю рукам и
запечатлев на ее лице жадный поцелуй.
-- Скажите: женились бы вы на мне, -- перешла она в наступление, -- будь я
свободна?
Вот тебе на: взяла и открыла огонь, не сделав даже холостого залпа. Я был так
ошарашен, что ответил единственное, что может сказать мужчина в данной ситуаций.
Я ответил "да".
-- Да, -- повторил я. -- Хоть завтра... Хоть сейчас -- скажите только слово.
-- Не торопитесь, -- отпарировала она, -- неровен час, поймаю вас на слове. --
Это было сказано с такой прямолинейностью, что на мгновение я совершенно
протрезвел, чуть ли не запаниковал. -- Ну, не тревожьтесь, в мои планы не входит
призывать вас делать это немедленно, -- продолжала она, наслаждаясь моей
растерянностью. -- Мне просто любопытно было узнать, относитесь вы к типу
мужчин, склонных к женитьбе, или нет. Мой муж умер. Вот уже больше года как я
вдова.
391
Последние слова вызвали у меня прилив желания. Каким ветром, спрашивается, ее
занесло в Париж? Ясное дело: хочет пожить в свое удовольствие. В ее
привлекательности было что-то безошибочно нордическое, свойственное многим
женщинам из этих краев, в чьих натурах избыток целомудрия ведет постоянный спор
с неменьшей чувственностью. Я знал, чего она ждет от меня: любовного трепа.
Можно было нести что угодно, вытворять что только в голову взбредет, но на
одном-единственном условии: требовалось пустить в ход испытанный амурный
лексикон -- весь набор звонких, пустеньких, слезоточивых словечек, существующих
для того, чтобы навести нарядный камуфляж на хищную, неприкрыто грубую подоплеку
сексуальной агрессии.
Плотно прижав ладонь к ее влагалищу, от которого сквозь платье струился горячий
пар, как от свежей кучи навоза, я пустился во все тяжкие: -- Кристина. Какое
восхитительное имя! Его может носить только такая женщина, как вы: так оно
романтично. Оно наводит на мысль о льдистых фиордах, о столетних елях,
занесенных снегом. Будь вы деревом, я вырвал бы вас из земли с корнями. Я
вырезал бы на вашей коре свои инициалы... -- Продолжая нести околесицу, я, не
отпуская, держал ее цепкими пальцами, постепенно просовывая их в ее влажное
лоно. Неизвестно, как далеко бы все это зашло, не помешай хозяйка нашему
кухонному tete-a-tete*. Хозяйка -- та тоже была охотливая сучка. В результате
мне пришлось одновременно обхаживать их обеих. Из вежливости мы вынуждены были в
конце концов перейти в большую комнату, где еще плясала танцовщица-индуска. Мы
устроились в самом темном углу, за спинами других. Одной рукой я со страстью
ласкал Кристину; другой -- ублажал как мог вторую новообретенную партнершу.
Преждевременный конец вечеру положила кулачная драка, завязавшаяся между двумя
пьяными американцами. В разгар общего замешательства Кристина слиняла вместе с
понурого вида графом, в чьей компании и появилась. К счастью, я успел
заблаговременно обзавестись ее адресом.
Вернувшись домой, я во всех подробностях описал Карлу мою невинную эскападу. Он
тотчас загорелся. Надо непременно пригласить ее отужинать -- и чем скорее, тем
лучше. Заодно он приведет и свою подружку -- новенькую, с которой познакомился в
цирке Медрано. По словам Кар-
___________
*Разговор наедине (фр.)
392
ла, она была гимнасткой. Не поверив ничему из того, что он наговорил, я, тем не
менее, усмехнулся и заявил, что предложенный вариант считаю оптимальным.
И вот вожделенный вечер настал. Карл приготовил ужин и, по обыкновению, накупил
самых дорогих вин. Первой появилась гимнастка -- тоненькая, сообразительная,
живая, с небольшим остреньким личиком и кудряшками на затылке, делавшими ее чуть
похожей на шпица. Она воплощала собой одно из тех беззаботно-непоседливых
созданий, которые трахаются при первой встрече. Карл, правда, не рассыпал в ее
адрес неумеренных похвал, как бывало с предыдущими его избранницами. Однако
чувствовалось, что он испытывает неподдельное облегчение, обретя подобающую
замену нелюдимой Элиане.
-- Ну, как она тебе? -- спросил .он, отведя меня в сторону. -- Думаешь, сойдет?
Правда, неплоха? -- И, помолчав, добавил: -- Между прочим, Элиана, похоже,
совсем втюрилась в тебя. Может, наведаешься к ней как-нибудь? Не самое худшее
для траха, могу тебе поручиться. С ней нет необходимости тратить время на
ухаживание:
скажи пару добрых слов, а затем можешь валить ее на кровать. А уж как дойдет до
этого места, оно у нее срабатывает бесперебойно, как пожарный насос...
Произнеся столь многообещающее предварение, он сделал знак Коринне, своей
подружке-акробатке, приблизиться. -- Повернись, -- приказал он. -- Хочу, чтобы
он полюбовался твоим задом. -- Оценивающе похлопал ее по ягодицам. -- Ты только
пощупай их, Джо, -- подначивал он. -- Как бархатные.
Только я вознамерился убедиться в этом лично, как послышался стук в дверь. --
Ну, это, должно быть, твоя телка, -- заметил Карл. Открыв дверь и завидев
Кристину, он испустил восторженный вопль и, облапив ее обеими руками, буквально
втянул в комнату, без устали приговаривая: --Она же великолепна, великолепна!
Какого черты ты скрывал от меня, что она так хороша?
Я начал всерьез опасаться, как бы он совсем не свихнулся. Идиотски приплясывая и
хлопая в ладоши, как ребенок, он обежал комнату. -- Ну, Джо, ну, Джо, --
повторял он плотоядно. -- Она просто бесподобна. Более аппетитной телки тебе за
всю жизнь не встречалось!
Услышав слово "телка", Кристина насторожилась. -- Что это значит? -- спросила
она подозрительно.
-- Это значит: вы прекрасны, несравненны, ослепительны, -- заверил Карл,
воздевая руки в экстазе. Его
393
округлившиеся глаза, подернувшись влагой, стали совсем щенячьими.
Кристинин английский не простирался дальше начальных классов; что до Коринны, то
она разбиралась в нем еще хуже; так что в конце концов мы все перешли на
французский. Для затравки глотнули эльзасского. Кто-то завел граммофон, а потом
Карл, приняв на себя функции увеселителя, с лицом багровым, как свекла, горящим
взглядом и влажным ртом, запел громким, пронзительным голосом. В промежутках он
подкатывался к Коринне и смачно чмокал ее в губы, не раз испытанным способом
демонстрируя, что помнит о ее присутствии. Однако весь напыщенный вздор, который
сыпался из него, адресовался исключительно Кристине.
-- Кристина! -- разглагольствовал он, поглаживая ее как кошку. -- Кристина!
Какое магическое имя! -- В действительности он презирал его: помню, Карл не раз
говорил, что это нелепое имя под стать разве что корове или ломовой лошади. -- У
меня оно ассоциируется... дайте подумать... -- и бешено завращал глазами, будто
пытаясь приручить непокорную метафору, -- с тонким кружевом в лунном свете. Нет,
не так: в свете сумерек. Я хочу сказать, оно тонкое, хрупкое, совсем как ваша
душа... Налейте-ка мне, кто-нибудь. Авось, что-нибудь поизысканнее придет в
голову.
Кристина, которую не так-то легко было оторвать от земли, прервала его пылкие
излияния, рассудительно осведомившись о том, готов ли ужин. Карл тут же напустил
на себя оскорбленный вид. -- Как столь прекрасное создание, как вы, в такой
момент может думать о еде? -- изумился он громко.
Против ужина, однако, ничего не имела и Коринна. Мы уселись за стол, Карл --
по-прежнему со свекольно-красным лицом. Он переводил водянистый взгляд с одной
на другую и обратно, словно не мог решить, кого из них в следующий миг примется
облизывать с головы до ног. А уж в том, что он раньше ли, позже ли ухитрится
проделать это с обеими, сомневаться не приходилось. Не успев толком покончить с
содержимым своей тарелки, он поднялся с места и ни с того, ни с сего обслюнявил
Коринну. Затем походкой кота, нализавшегося валерьянки, приблизился к Кристине и
принялся как ни в чем не бывало обрабатывать ее. Эти пассы хоть и не были
отвергнуты с порога, но
394
привели наших дам в некоторое замешательство. Похоже, им было не совсем ясно, в
каком направлении будут развиваться дальше события.
А я -- я пока и пальцем не прикоснулся к Кристине. Мне любопытно было просто
наблюдать за ней: как она говорит, смеется, ест, пьет. Карл беспрерывно подливал
всем в стаканы, будто на столе громоздилась галерея бутылок не с вином, а с
лимонадом. Поначалу у меня сложилось впечатление, что Кристина держит себя
несколько скованно; однако действие алкоголя не замедлило проявиться. К тайному
моему удовлетворению вскоре я ощутил, как ее рука под столом сжала мне колено.
Недолго мешкая, я накрыл ее своей и потянул выше, к самой прорези в брюках.
Словно испугавшись, она отдернула руку.
Тем временем Карл бомбардировал ее вопросами о Копенгагене, о детях, о ее
семейной жизни. (У него напрочь выпало из головы, что супруг ее уже перешел в
мир иной.) И вдруг, ни к селу, ни к городу, поглядев на нее с похотливой
ухмылкой, выпалил: -- Ecoute, petite*, меня вот что интересует: в кровати-то он
часто задает тебе трепку?
Лицо Кристины вмиг стало пунцовым. Не отводя глаз, с каменным видом она
ответила: -- II est mort, mon man**.
Любой другой, получив такую отповедь, со стыда сквозь землю провалился бы.
Только не Карл. С несокрушимо доброжелательной миной он не спеша поднялся на
ноги, подошел к ней и наградил ее ритуально-отеческим поцелуем в лоб. -- Je
t'aime***, -- невозмутимо заключил он и проследовал обратно на свое место. А
минутой позже уже распинался о питательных свойствах шпината и о том, что сырой
он гораздо вкуснее.
Есть что-то в людях с Севера, что и поныне остается для меня непостижимым. Мне
не доводилось встретить ни одного из них -- неважно, мужчину ли, женщину ли, --
к кому я мог бы по-настоящему потеплеть душой. Этим я вовсе не хочу сказать, что
присутствие Кристины замораживающе действовало на окружающих. Совсем наоборот:
на нашей вечеринке все шло как по-писаному. Покончив с ужином, Карл уединился со
своей гимнасткой на диване. В другой комнате я улегся на ковер с Кристиной. В
первые минуты мне пришлось помучиться, но стоило лишь возникнуть небольшому
зазору между нижними ее
___________
* Послушай, крошка (фр.).
** Он умер, мой муж (фр.).
*** Я люблю тебя (фр.).
395
конечностями, как сердцевина ее айсберга начала оттаивать и упорное
сопротивление уступило место активному соучастию. И вдруг в разгар самых
неистовых телодвижений она разразилась слезами. По покойному мужу, призналась
мне Кристина. Моему удивлению не было пределов. "А он-то тут при чем?" --
подмывало меня спросить, наплевав на все правила хорошего тона. Отважившись
высказать свое недоумение вслух, я услышал нечто совсем уж несообразное: --
Представьте, что бы он обо мне подумал, если бы увидел меня вот так -- с вами на
полу? -- И из-за этого-то -- столь буйный всплеск эмоций? Ну, крошка, подумал я,
раз так, ты и впрямь заслуживаешь хорошей взбучки. Во мне зародилось гаденькое
желание спровоцировать ее на что-нибудь такое, после чего непритворный взрыв
раскаяния и стыда, коему я был свидетелем, не покажется столь уж зряшным и
неоправданным.
В этот момент, услышав, как встает, направляясь в ванную, Карл, я громко
спросил, не желает ли он выпить. -- Подожди минутку, -- отозвался он, -- из этой
сучки хлещет как из недорезанного поросенка. -- Когда он возник на пороге, я,
перейдя на английский, посоветовал ему попытать счастья с Кристиной. Вслед за
чем, извинившись, удалился в ванную. Когда я вернулся, она, в той же позе, что и
раньше, лежала на ковре и курила. Рядом пристроился Карл, делавший деликатные
попытки обеспечить себе проход в ее неприступную цитадель. А Кристина --
Кристина хранила полную невозмутимость, заложив ногу за ногу и с отсутствующим
выражением вперившись в потолок. Налив всем вина, я ретировался в соседнюю
комнату -- почесать языком с Коринной. Та тоже лежала на диване с сигаретой,
вполне готовая, как мне показалось, к очередному раунду, коль скоро рядом
появится кто-то склонный проявить инициативу. Присев с краю, я вовлек ее в
бесконечный разговор, дабы обеспечить Карлу оперативный простор для требуемого
маневра.
И вот когда я уже укрепился в убеждении, что все идет как нельзя лучше, в
комнату влетела Кристина. В темноте она наткнулась и рухнула на диван. Поймав в
объятия, я притянул ее к себе и уложил рядом с Коринной. Секундой позже за
Кристиной последовал Карл и тоже брякнулся на диван. Никто не проронил ни слова.
Оказавшись в неожиданной тесноте и стараясь устроиться поудобнее, все
зашевелились. Моя рука, шарившая вокруг в поисках опоры, наткнулась на
обнаженную грудь -- округлую, крепкую, с тугим соблазнительным соском. Сомкнув
вокруг
396
него губы, я уловил запах духов Кристины. Расставшись с вожделенной находкой,
вслепую потянулся лицом в направлении ее рта. И тут почувствовал, что в
отверстие моих брюк проскальзывает чья-то рука. Исследуя языком топографию ее
неба, я чуть заметно подвинулся, давая Коринне возможность извлечь мой член
наружу. И тотчас ощутил на нем ее горячее дыхание. Пока она нежно пощипывала
меня снизу, я страстно тискал Кристину, кусая ее шею, губы, язык. Последняя,
похоже, испытывала прилив небывалого желания: из ее горла вырывались странные,
неземные звуки, а все тело содрогалось в конвульсиях безостановочных спазм.
Обхватив руками за шею, она сдавила меня как в тисках; язык ее сделался плотным,
необъятным, словно набухнув взбунтовавшейся кровью. Я пробовал высвободить свой
член из пылающей печи рта Коринны, но безрезультатно: как я ни изворачивался,
она ухитрялась повторять все его зигзаги, для вящей надежности покалывая его
острыми краями зубов.
Тем временем Кристину все сильнее сотрясал тайфун неистового оргазма.
Изловчившись высвободить руку, зажатую между ее спиной и диваном, я провел
ладонью вниз по ее груди. Чуть ниже пояса рука столкнулась с чем-то жестким и
волосатым, во что я инстинктивно вцепился пальцами. -- Черт, это же я, --
запротестовал Карл, отодвигая голову в сторону. В тот же миг Кристина с
удвоенной энергией принялась отрывать меня от Коринны, но последняя и не
подумала капитулировать. Наконец Карл всем телом навалился на дошедшую до
полного самозабвения Кристину. Теперь я мог сколько душе угодно тискать и
пощипывать ее сзади, переложив на Карла заботу трудиться над нею спереди. Она
так вертелась, так исходила 'потом, издавала такие стоны, что мне подумалось:
бедняжка, у нее вот-вот крыша поедет.
Внезапно все кончилось. Кристина одним махом соскочила с дивана и устремилась в
ванную. На секунду или две в комнате воцарилось молчание. Затем, будто всем
троим в рот одновременно попала смешинка, мы разом расхохотались. Громче всех
Карл, чьему кудахчущему смешочку, казалось, не будет конца.
Мы еще ржали как одержимые, как вдруг дверь ванной широко распахнулась. На
пороге, в полосе яркого света, стояла нагая Кристина с пламенеющим лицом, в
негодовании вопрошавшая, куда подевалась ее одежда.
-- Вы мне отвратительны! -- заорала она. -- Выпустите меня отсюда!
397
Карл сделал попытку смягчить ее праведный гнев, но я резко оборвал его, отрезав:
-- Если хочет, пусть убирается. -- Я даже не потрудился встать помочь ей собрать
вещи. Только услышал издали, как Карл что-то говорит ей, понизив голос, и в,
ответ -- сердитый голос Кристины: -- Оставь меня в покое, ты, грязная свинья! --
Затем послышался стук захлопнувшейся двери, и она скрылась.
-- Ну, вот тебе скандинавская красавица, -- резюмировал я.
-- Ja, ja*, -- пробормотал Карл, раскачиваясь взад-вперед с опущенной головой.
-- Плохо, плохо.
-- Что плохо? -- переспросил я. -- Не будь идиотом! Она обязана нам высшим
кайфом своей жизни.
Он опять разразился своим кудахчущим смешком. -- А что если у нее триппер? --
проговорил он и ринулся в ванную, где начал шумно полоскать горло. -- Послушай,
Джо, -- прокричал он оттуда, -- выплевывая изо рта воду, -- как ты думаешь, с
чего это она так осердилась? За живое взяло, что мы хохочем?
-- Все они такие, -- заметила Коринна философично. -- La pudeur**.
-- Я проголодался, -- заявил Карл. -- Давайте-ка'еще поедим. Чем черт не шутит,
вдруг она передумает и вернется. -- Он пробормотал про себя еще что-то, потом,
как бы подводя итог, добавил: -- Ничего не понимаю.
Нью -Йорк-Сити, май 1940 года
Переработано в Биг-Суре, май 1956 года
______
* Да, да (нем.).
** Стыдливость (фр.).



МАДМУАЗЕЛЬ КЛОД
Mlle. Claude
РАССКАЗ
Прежде чем начать эту историю, должен сказать вам, что м-ль Клод была шлюхой.
Да, шлюхой, и я не собираюсь убеждать вас в обратном, но речь сейчас не о том --
уж коли м-ль Клод шлюха, то как прикажете называть всех прочих женщин, с
которыми мне доводилось встречаться? Сказать о ней "шлюха" значит не сказать
ничего. М-ль Клод -- больше, чем шлюха. Я не знаю, как ее назвать. Может быть,
просто -- мадемуазель Клод? Soit*.
У нее была тетка, которая не ложилась спать, каждый вечер ожидая ее возвращения.
По правде говоря, мне с трудом верилось в существование какой-то тетки. Какая к
черту тетка? Скорее всего, это был ее maquereau**. И в конце концов, какое мне
дело? Однако, признаюсь, меня раздражал этот некто, поджидающий ее, в любой
момент готовый отвесить ей оплеуху за то, что поздно явилась или мало
заработала. И какой бы нежной и любящей она ни была (а надо сказать, Клод знала
толк в любви), воображение рисовало передо мной образ низколобого
невежественного ублюдка, которому достанется лучшее из того, что она может
предложить. Никогда не питайте никаких иллюзий относительно шлюхи: пускай она
щедра и податлива, пускай ее одарят тысячефранковой бумажкой (хотя таких дураков
надо поискать) -- всегда найдется субъект, которому она будет по-своему верна, и
то, что удалось урвать вам -- не более, чем аромат того цветника, в котором
лучший букет сорвет этот более удачливый садовник. Будьте уверены, все сливки
достанутся ему.
Вскоре выяснилось, что мои терзания напрасны. Никакого maquereau у Клод не было.
Первый maquereau в ее жизни -- Я. Хотя мне это слово совсем не подходило.
Сутенер -- так будет точнее -- и этим все сказано. Отныне я ее сутенер. О'кей.
Я хорошо помню, как впервые привел ее к себе -- я вел себя, как последний идиот.
Когда дело касается женщин, я всегда веду себя, как идиот. Беда в том, что я их
________
* Пусть будет так! (фр.).
** Зд. любовник (фр.).
401
обожаю, а женщины не хотят, чтобы их обожали. Они хотят... ну да ладно, как бы
то ни было, в первую ночь, хотите верьте, хотите нет, я вел себя так, будто
никогда в жизни не спал с женщиной. До сих пор не понимаю почему. Но именно так
все и было.
Помню тот момент, когда она стояла, не раздеваясь, возле моей постели и смотрела
на меня, словно ожидая, что я что-нибудь предприму. Меня всего трясло. Меня
начало трясти, как только мы вышли из кафе. Едва касаясь, я поцеловал ее --
кажется, в губы, -- а может, попал в бровь -- я никогда не занимался... этим...
с незнакомыми женщинами. Почему-то мне казалось, что она делает мне величайшее
одолжение... И шлюха порой может пробудить в мужчине такое чувство. Но, как я
уже сказал, Клод не была шлюхой.
Не снимая шляпки, она подошла к окну, закрыла его, опустила шторы. Потом искоса
взглянула на меня, улыбнулась и произнесла что-то о том, что пора бы и
раздеться. Пока она возилась возле биде, я мучительно стягивал с себя одежду. Я
волновался, как школьник. Я не хотел смущать ее своим нетерпеливым взглядом,
поэтому тупо топтался возле письменного стола, перекладывал бумажки, сделал
несколько абсолютно бессмысленных записей, накрыл чехлом пишущую машинку. Когда
я обернулся, она стояла в одной сорочке возле умывальника и вытирала ноги.
-- Ложись скорей! -- сказала она, не прекращая своего занятия. -- Надо согреть
постель.
Все было так естественно, что моя неловкость и смущение стали потихоньку
проходить. Ее чулки были аккуратно сложены, на поясе висело нечто, напоминавшее
сбрую (впрочем, вскоре это нечто плавно опустилось на спинку стула).
В комнате было довольно прохладно. Уютно прижавшись, мы молча лежали, согревая
друг друга, молчание грозило затянуться. Одной рукой я обнимал ее за шею, другой
крепко прижимал к себе. В ее глазах стояло то самое ожидание, которое я заметил,
едва мы переступили порог комнаты. Меня опять затрясло. Из головы разом вылетели
все французские слова.
Не помню, говорил ли я, что люблю ее. Наверное, говорил. Даже если и говорил, то
она наверняка немедленно забыла об этом. Когда она собралась уходить, я протянул
ей экземпляр "Афродиты" -- она не читала ее -- и пару шелковых чулок, купленных
для кого-то другого. Я успел заметить, что она питает слабость к чулкам.
Когда мы встретились вновь, я уже переехал в другой отель. Она с любопытством
огляделась, и одного взгляда ей
402
оказалось достаточно, чтобы понять, что дела мои идут неважно. Она простодушно
осведомилась, хорошо ли я питаюсь.
-- Тебе нельзя тут оставаться надолго. Здесь слишком уныло. -- Может, она и не
произнесла слова "уныло", но я знал, что именно это она и имела в виду.
Здесь и вправду царило уныние. Мебель разваливалась, подоконник растрескался,
ковер истрепался и нуждался в чистке, в кране не было воды. Освещение было
слишком тусклым, тусклый желтый свет падал на покрывало, придавая ему несвежий,
слегка заплесневевший вид.
Ночью она вдруг решила сделать вид, будто ревнует меня.
-- У тебя есть еще кто-то, кого ты любишь.
-- Нет, больше никого.
-- Тогда поцелуй меня, -- попросила она и пылко прильнула ко мне, ее жаркое тело
вздрагивало и трепетало. Я погружался в горячее тепло ее плоти, купался в ней...
нет, не купался, а утопал в неге и блаженстве.
Потом мы немного поболтали о Пьере Лоти и о Стамбуле. Она призналась, что хотела
бы когда-нибудь попасть туда. Я согласился, сказав, что и сам не прочь побывать
там. Неожиданно она произнесла -- кажется, это прозвучало так: "у тебя есть
душа". Я не нашелся, что ответить -- наверное, я был слишком счастлив. Когда
шлюха говорит, что у вас есть душа, это кое-что значит. Не часто шлюхи пускаются
в рассуждения о душе.
Но на этом чудеса не кончились. Она отказалась взять у меня деньги.
-- Ты не должен думать о деньгах, -- заявила она. -- Мы же теперь друзья. К тому
же ты так беден...
Она не позволила мне встать, чтобы проводить ее домой. Достав из сумочки
несколько сигарет, она высыпала их на столик возле кровати. Одну сунула мне в
рот и поднесла к ней подаренную кем-то бронзовую зажигалку. Потом наклонилась
поцеловать меня на прощанье.
Я взял ее за руку.
-- Клод, vous etes presque un ange*.
-- Ah поп! -- поспешно ответила она, и в ее глазах промелькнула боль. А может,
страх.
Это presque, уверен, всегда и губило Клод. Я сразу ощутил это. Потом я написал
ей письмо, лучшее из когда-либо написанных мною, несмотря на отвратительный
французский. Мы прочли его вместе в том кафе, где обычно встречались. Я уже
сказал, что мой французский был чудовищным, за исключением тех строк, которые я
позаимствовал
__________
* Ты почти ангел (фр.).
403
у Поля Валери. Когда она дошла до них, то на мгновение задумалась. "Как
красиво!" -- воскликнула она. -- "Правда, очень здорово!" С этими словами она
лукаво посмотрела на меня и стала читать дальше. Дураку понятно, что вовсе не
Валери так растрогал ее. Он тут не при чем. Она расчувствовалась из-за той
сладкой чуши, которая была там написана. Я ведь разливался соловьем, неимоверно
разукрасив свое послание всеми утонченностями и изысками, какие только были
доступны моему перу. Правда, когда мы дочитали до конца, я ощутил некоторую
неловкость. Пошло и недостойно пытаться воздействовать на ближнего, прибегая к
таким дешевым приемам. Не то, чтобы, я был неискренен, но когда первый порыв
прошел, я понял, -- не знаю, как сказать лучше, -- что мой опус больше походил
на литературное упражнение, нежели на объяснение в любви. Сильнее прежнего
переживал я собственное ничтожество, когда, сидя со мной рядом на постели, Клод
вновь и вновь перечитывала письмо, на этот раз беззастенчиво пеняя мне за
грамматические ошибки. Я не скрывал своего раздражения, и она немного обиделась.
Но все равно она была счастлива. Она сказала, что навсегда сохранит письмо.
На рассвете она снова покинула меня. Опять эта тетка. Я уже почти смирился с ее
существованием. В конце концов, если тетя окажется кем-нибудь еще, вскоре я
узнаю об этом. Клод была никудышной притворщицей и не умела лгать -- и потом
весь этот сладкий бред... слишком уж глубоко он запал ей в душу...
Я лежал без сна, думая о ней. Какой кайф я ловил от этой женщины! Maquereau! Он
тоже занимал мои мысли, но скорее по инерции. Клод! Я думал только о ней и о
том, как сделать ее счастливой. Испания... Капри... Стамбул... Я представлял,
как она томно и лениво нежится на солнце, бросает хлебные крошки голубям,
смотрит, как они плескаются в лужах, или просто лежит в гамаке с книжкой в
руках, с книжкой, которую я посоветовал ей прочитать. Бедняжка, она наверняка не
была нигде дальше Версаля. Я представлял себе выражение ее лица, когда мы будем
садиться в поезд, и потом, когда окажемся возле какого-нибудь фонтана... в
Мадриде или Севилье. Я почти физически ощущал тепло от соприкосновения наших
тел, когда мы идем куда-нибудь, она совсем близко, она с каждым шагом теснее и
теснее прижимается ко мне, она всегда рядом, потому что не знает, что делать
одной, и пусть затея была бредовой, пусть она была заранее обречена, она мне
понравилась. Это во сто крат лучше, чем связаться с молоденькой чертовкой,
какой-нибудь легкомысленной сучкой, которая мечтает от тебя отделаться, даже
лежа с тобой в
404
постели. Нет, в Клод был уверен. Возможно когда-нибудь все это надоест и
наскучит -- но ведь это потом... потом. Хорошо все-таки, что мне посчастливилось
снять именно шлюху. Верную, преданную шлюху! Бог ты мой, если бы меня кто-нибудь
сейчас услышал, то решил бы, что я спятил.
Я все продумал самым тщательным образом: отели, где мы будем останавливаться,
платья, которые она будет носить, наши разговоры... все... абсолютно все... Она
наверняка католичка, но плевал я на это. По правде говоря, мне это даже
нравилось. Лучше ходить к мессе, чем притворно умиляться архитектуре и прочей
ерунде. Если она захочет, я обращусь в католичество... один черт! Я сделаю все,
о чем она попросит -- лишь бы доставить ей радость. Интересно, есть ли у нее
ребенок, -- как у большинства таких женщин. Подумать только, ребенок Клод!
Похоже, я уже любил его больше, чем если бы он был моим собственным. Ну конечно,
у нее должен быть ребенок -- надо будет все разузнать! Придет время, я знаю,
когда у нас будет большая комната с балконом, с которого открывается вид на
реку, и цветы на подоконнике, и будут петь птицы. Воображаю себя идущим по улице
с птичьей клеткой в руке! О'кей. Все равно, лишь бы она была счастлива! Но река
-- там должна быть река! Я обожаю реки! Помню, как-то в Роттердаме... Как
подумаешь об этих утренних пробуждениях, когда в окна льется солнечный свет, а
рядом с тобой лежит преданная тебе шлюха, которая любит тебя, любит до кончика
мизинца, до умопомрачения, и птички поют, и стол накрыт, а она умывается,
причесывается, и все мужчины, которые были с ней до тебя, а сейчас -- ты, только
-- ты, баржи, проплывающие мимо, их корпуса и мачты, этот чертов поток
человеческой жизни, текущий через тебя, через нее, через всех, бывших до тебя и
после тебя, цветы, птицы, солнце, и аромат, который душит, уничтожает. Господи!
Посылай мне шлюх всегда, ныне и во веки веков!
Я предложил Клод съехаться, но она ответила отказом. Для меня это было ударом. Я
знаю, что причина кроется не в моей бедности -- Клод в курсе моих финансовых
дел, она знает и о том, что я пишу книгу, и о многом другом. Нет, дело не в
этом, должна существовать более веская причина. Но она не собирается меня
посвящать в нее.
И потом вот еще что -- я стал вести слишком праведную жизнь. Подолгу гуляю один,
пишу то, что не имеет никакого отношения к моей книге. Мне кажется, что я один
во всей вселенной, что моя жизнь обрела законченную, завершенную форму, форму
статуи. Только я даже не помню имени создателя. И чувствую, что все мои действия
словно вдохновляются кем-то свыше, будто мое единст-
405
венное предназначение -- в том, чтобы творить добро. Я не ищу ничьего одобрения.
Я отверг всякую благотворительность со стороны Клод. Я веду строгий учет всего,
что задолжал ей. Ты очень погрустнела за эти дни, Клод. Иногда я вижу ее на
terrasse и, могу поклясться, в ее глазах стоят слезы. Она любит меня. Любит
безнадежно, до отчаяния, до безумия. Часами может сидеть на terrasse. Иногда я
веду ее куда-нибудь, потому что мне больно видеть ее такой несчастной, видеть,
как она ждет, ждет, ждет... Я даже рассказал о ней своим друзьям, попросту
подсунул ее им. Все лучше, чем смотреть, как она сидит и ждет, ждет... О чем она
думает, когда сидит вот так, одна-одинешенька?
Интересно, что произойдет, если в один прекрасный день я подойду к ней и вытащу
тысячефранковую банкноту? Просто возьму и подойду, когда она сидит, тоскливо
глядя перед собой, и скажу: "Voici quelque chose que j'ai oublie 1'autre jour*".
Порой, когда мы лежим вместе и возникает долгое, заполняющее собой все молчание,
она говорит: "Que pensez-vous maintenant?**" И я всегда отвечаю одинаково:
"Rien!***" Хотя на самом деле я думаю: "Voici quelque chose que... " Это одна из
прелестей -- или издержек l'amour a credit.
Когда она уходит, колокола разражаются неистовым звоном.
Она примиряет меня с самим собой, вносит в мою душу мир и покой. Я лежу,
откинувшись на подушках, и блаженно затягиваюсь легкой сигаретой, конечно тоже
оставленной ею. Мне не о чем беспокоиться. Если бы у меня была вставная челюсть,
я уверен, она бы не преминула опустить ее в стакан, что стоит на столике возле
кровати, рядом со спичками, будильником и прочей дребеденью. Мои брюки аккуратно
сложены, шляпа и пальто висят на вешалке у двери. Все на своем месте.
Восхитительно! Если вам в спутницы досталась шлюха, считайте себя обладателем
бесценного клада...
И наконец, самое прекрасное в том, что вам все это нравится. Поразительное,
мистическое ощущение, а мистика в том, что чувствуешь целостность, единство
бытия, чувствуешь себя частичкой этой жизни, сливаешься с ней, растворяешься...
Откровенно говоря, мне плевать, святой я или нет. Удел святых -- вечное
страдание, вечное преодоление. Я же источаю покой и безмятежность. Нахожу для
Клод все новых и новых клиентов, и теперь, проходя мимо нее, замечаю, что печаль
ушла из ее глаз. Мы вместе
________
* Совсем забыл, вот возьми, я тут заработал немного (фр.)
** О чем ты думаешь? (фр.)
*** Ни о чем (фр.)
406
обедаем чуть ли не каждый день. Она таскает меня по дорогим ресторанам, и я уже
не отказываюсь. Я наслаждаюсь каждым мгновением жизни -- дорогие места ничуть не
хуже дешевых. Если она этим счастлива...
Pourtant je pense a quelque chose*. Пустяк, но с недавних пор он стал занимать
меня все больше и больше. В первый раз я ничего не сказал, промолчал. Странное,
слегка болезненное ощущение, мелочь, сказал я себе. Но в то же время, приятно. В
другой раз -- была это болезненность или случайная неосторожность? Опять rien a
dire**. Наконец я нарушил ей верность. Очутился как-то ночью на Больших
бульварах в легком подпитии. На Площади Республики ко мне пристал мерзкий
здоровенный бугай с внешностью сутенера, -- будь я в здравом уме и твердой
памяти, то завидев такого, перешел бы на другую сторону улицы, -- так я до
самого здания "Матен" (редакция газеты) не мог от него отвязаться. Короче
говоря, он меня попросту снял. Веселенькая получилась ночка. Каждую минуту
кто-то ломился в дверь. Отставные пташки из Фоли-Бержер наперебой тянули к
доброму месье руки в надежде получить чаевые -- франков тридцать, не больше. За
что, спрашивается? Pour rein... pour le plaisir***. Странная и смешная ночь.
Спустя день или около того появилось легкое раздражение. Сплошная морока.
Торопливый визит в Американский госпиталь. Померещился Эрлих с его черными
сигарами. Поводов для беспокойства нет. Просто беспричинная тревога.
Когда я заикнулся об этом Клод, она воззрилась на меня в изумлении. "Я знаю, ты
всегда была откровенна со мной, Клод, но..." Она решительно отказалась обсуждать
этот вопрос. Мужчина, сознательно заразивший женщину, называется преступником.
Так считает Клод. "C'est vrai, n'est-ce pas?****" -- спросила она. Конечно,
vrai. Однако... Но вопрос был закрыт. Каждый, кто делает это -- преступник.
Отныне каждое утро, -- заедая керосин апельсином, -- я думаю о тех преступниках,
которые заражают женщин. Ложка от керосина становится очень липкой. Непременно
нужно ее хорошенько отмыть. Тщательно мою нож и ложку. Я все делаю тщательно --
такой у меня характер. Потом умываюсь и смотрю на полотенце. Патрон никогда не
дает больше трех полотенец на неделю; ко вторнику они уже все грязные. Вытираю
нож и ложку полотенцем, а лицо покрывалом. Краешком аккуратно промакиваю щеки.
Какая гадость эта Рю Ипполит Мандрон. Ненавижу все
____________
* Однако, я думаю о чем-то таком... (фр.).
** Нечего сказать (фр.).
*** Ни за что... Для удовольствия (фр.).
**** Правда, ничего? (фр.).
407
эти грязные, узкие, кривые улочки с романтическими названиями, что разбегаются в
разные стороны от моего дома. Париж представляется мне огромной уродливой язвой.
Улицы поражены гангреной. У каждого если не триппер, так сифилис. Вся-Европа
заражена, и заразила ее Франция. Вот чем обернулось восхищение Вольтером и
Рабле. Надо было мне вместо этого съездить в Москву, как я собирался. Что с
того, что в России нет воскресений! Воскресенье теперь, как две капли воды,
похоже на все остальные дни, только улицы кишат людьми, кишат жертвами, ищущими
друг друга в надежде поделиться своей заразой.
Заметьте, причина моего бешенства -- вовсе не в Клод. Клод это драгоценность, un
ange и никаких presque. За окном висит клетка с птицей, на подоконнике растут
цветочки, хотя тут вам не Мадрид и не Севилья, здесь нет ни фонтанов, ни
голубей. Каждый день ходим к врачу. Она в одну дверь, я в другую. Кончилось
время дорогих ресторанов. Каждый вечер отправляешься в кино и пытаешься не
ерзать от неприятного ощущения. От вида Dome или Coupole с души воротит. На
terrasse полно этих ублюдков чистеньких, пышущих здоровьем, покрытых загаром, в
накрахмаленных рубашечках, от которых за милю разит одеколоном. Нельзя во всем
обвинять только Клод. Сколько раз предостерегал я ее от этих обходительных
холеных ублюдков. Но она свято верила в спринцевания и тому подобную ахинею. А
теперь любой, кто... Да что теперь говорить, вот так все и получилось. Жизнь со
шлюхой -- даже самой лучшей на свете -- далеко не ложе, устланное лепестками
роз. И дело не в бессчетном количестве мужчин, хотя мысль о них порой, как
червь, подтачивает вас изнутри, дело в беспрерывной санитарии, бесконечных
предосторожностях, спринцеваниях, извечной тревоге, страхе, наконец. И вот,
вопреки всему... Говорил же я Клод, неустанно твердил: "Остерегайся, не
поддавайся на удочку этих красавчиков!"
Во всем, что случилось, я виню только самого себя. Сам не удовольствовавшись
сознанием собственной святости, решил доказать ее остальным. В тот момент, когда
осознаешь свою святость, надо остановиться. А корчить из себя праведника перед
маленькой шлюшкой -- все равно, что лезть в рай по черной лестнице. В ее
объятиях я кажусь себе червем, заползшим в ее душу. Даже живя с ангелом, прежде
всего надо уметь быть мужчиной, надо оставаться самим собой. Мы должны вылезти
из этой гнусной дыры и перебраться туда, где светит солнце, где нас ждет комната
с балконом, с которого открывается вид на реку, где поют птицы, цветут цветы,
где течет жизнь, где будем только мы двое, и ничего больше.
408



ДЬЕП - НЬЮ - ХЭВЕН
Via Dieppe Newhaven
РАССКАЗ
Итак, мне захотелось вновь, хотя бы ненадолго оказаться среди говорящих
по-английски людей. Ничего не имею против французов, напротив, в Клиши я
наконец-то обрел некое подобие своего дома, и все было бы чудесно, не дай моя
супружеская жизнь трещину. Жена обитала на Монпарнассе, а я перебрался к своему
другу Фреду, снимавшему квартиру в Клиши, неподалеку от Порте. Мы решили дать
друг другу свободу: она собиралась вернуться в Америку, как только появятся
деньги на пароходный билет.
Дальше -- больше. Мы распрощались, и я решил, что на том все и закончилось.
Как-то раз. я заскочил в бакалейную лавку, и там пожилая дама доверительно
сообщила мне, что недавно заходила моя жена с каким-то молодым человеком, и что
вышли они, солидно отоварившись, записав расходы на мой счет. Вид у дамы был
несколько растерянный и встревоженный. Я успокоил ее, уверив, что все о'кей. И
действительно все было в порядке, ибо я знал, что денег у моей жены не было
вовсе, а жену, даже бывшую, нельзя морить голодом. Ее спутник тоже нисколько не
заинтересовал меня: скорей всего, это какой-нибудь педик, который просто пожалел
ее, и, как я полагал, на время приютил у себя. В общем, о'кей, за исключением
того, что она все еще в Париже, и Бог знает, сколько могла еще здесь оставаться.
Еще через несколько дней она забежала к нам вечером пообедать. Ну а что в этом
такого? У нас всегда найдется что пожевать, тогда как на Монпарнассе среди
подонков, у которых ни гроша за душой, пожрать было попросту не у кого. После
обеда у нее началась истерика: она заявила, что мучается от дизентерии с того
момента, как мы расстались, и что виноват в этом я, что я пытался отравить ее. Я
проводил ее до метро к Порте, не проронив по дороге ни слова. Я обозлился
настолько, что от возмущения и обиды не мог ничего сказать в ответ. Она тоже,
главным образом, из-за того, что я отказался поддерживать этот разговор. На
обратном пути я решил, что это вожделенная последняя капля, и что теперь-то уж
она наверняка никогда больше
411
не появится. Надо же такое придумать! Я ее отравил! Ну что ж, если ей угодно так
думать, Бог с ней. Она сама поставила все точки над "i".
Шли дни. Вскоре я получил от нее письмо, в котором она просила немного денег,
чтобы заплатить за квартиру. Похоже, она рассталась со своим педиком и вернулась
в дешевый захудалый отель на задворках вокзала Монпарнас. Я не мог ей с ходу
выложить требуемую сумму, поскольку у меня самого ничего не было, поэтому решил
пару дней повременить и лишь после этого пошел к ней, чтобы все уладить со
счетами. Пока я шел, мне доставили пневматичку, где говорилось, что ей до зарезу
нужны деньги, иначе ее выставят на улицу. Будь у меня хоть какие-то деньги, ей
не пришлось бы так унижаться, но в том-то и загвоздка, что их не было. Но она не
поверила мне. Даже если это так, возразила она, разве не могу я у кого-нибудь
одолжить, чтобы вытащить ее из дыры? В общем-то она была права. Но я не умел
занимать большие суммы. Всю жизнь выпрашивал какие-то крохи, подачки, чувствуя
себя счастливым, если удавалось что-нибудь получить. Похоже, она напрочь забыла
об этом. И это естественно, ведь ей было горше, чем мне, уязвлена была ее
гордость. Надо отдать ей справедливость, случись нам вдруг поменяться местами,
деньги не замедлили бы появиться; она всегда умела их раздобыть для меня и
никогда для себя. Что правда, то правда.
Постепенно у меня в голове складывалась пренеприятнейшая картина. Я казался себе
вошью. И чем хуже себя чувствовал, тем больше у меня опускались руки. Предложил
ей даже вернуться ко мне, пока не сможет уехать. Она, естественно, даже слышать
об этом не захотела. Хотя почему естественно? Вконец запутавшись, я уже не знал,
что естественно, а что нет. Деньги. Деньги. Всю мою жизнь передо мной всегда
стоял вопрос денег. Видимо, я не способен разрешить эту проблему, да никогда и
не питал на это особых надежд.
Какое-то время я дергался, словно крыса в капкане, и тут меня осенила блестящая
идея: уехать самому. Легчайший путь к решению проблемы -- это просто уйти со
сцены. Не знаю, с чего мне это взбрело, но я решил двинуть в Лондон. Предложи
мне кто-нибудь замок в Touraine, я бы отказался. Непонятно, с чего мне так
приспичило в Лондон, но никакая сила уже не могла заставить меня переменить свое
решение. Объяснял я это тем, что ей никогда бы не пришло в голову искать меня в
Лондоне. Она знала, что я ненавижу этот город. Но истинная причина, понял я
позднее, крылась в том, что мне захотелось
412
побыть среди людей, говорящих по-английски; сутки напролет слушать английскую
речь и ничего, кроме английской речи. В моем плачевном положении это было все
равно, что спрятаться под крылышком у Господа. Я пошел по пути наименьшего
сопротивления и загорелся желанием окунуться в английскую среду. Видит Бог,
ситуация, в которой приходится либо самому говорить на чужом языке, либо слушать
других, -- ибо при всем желании не заткнешь же себе уши! -- что это, как не
разновидность утонченной, изощренной пытки?
Ничего не имею ни против французов, ни против их языка. До тех пор, пока не
появилась она, я жил как в раю. Но в один прекрасный день понял, что жизнь
прокисла, как прокисает забытое на столе молоко. Поймал себя на том, что злобно
бормочу себе под нос какие-то гадости про французов и особенно про их язык, что
в здравом рассудке было мне абсолютно не свойственно. Я знал, что виноват во
всем только я один, но от этого знания становилось только хуже. Итак, в Лондон!
Отдохну немного, и, быть может, когда вернусь, ее уже здесь не будет.
Не откладывая, я раздобыл себе визу, выложил деньги за обратный билет. Визу
приобрел сроком на год, решив, что если мое мнение об англичанах переменится, то
можно будет еще раз-друтой туда к ним съездить. Близилось Рождество, и старый,
славный Лондон, должно быть, недурное место на праздник. Возможно, мне
посчастливится увидеть его не таким, каким он запомнился мне однажды;
диккенсовский Лондон, мечта всех туристов. В моем кармане лежала виза, билет и
какая-то наличность, которая позволит мне провести там дней десять. Я возликовал
в сладостном предвкушении поездки.
В Клиши я вернулся к обеду. Заглянув на кухню, увидел свою жену, которая
помогала Фреду готовить. Когда я вошел, они смеялись и перешучивались. Я знал,
что Фред ни словом не обмолвится о моей предстоящей поездке, поэтому спокойно
сел за стол и принял участие в общем веселье. Должен сказать, еда была
восхитительной, и все было бы прекрасно, если бы после обеда Фред не уехал в
редакцию газеты. Меня несколько недель тому назад уволили, а он пока держался,
хотя и его со дня на день ожидала та же участь. Меня уволили, так как, несмотря
на мое американское происхождение, я не имел права работать в американской
газете корректором. Согласно французским представлениям, эту работу мог
выполнять любой француз, знающий английский. Я был удручен, и это лишь подлило
масла в огонь моих недобрых чувств к французам, возникших в последние недели. Но
что сделано, то сделано,
413
теперь с этим покончено, я опять свободный человек, скоро я буду в Лондоне, буду
говорить по-английски с утра до вечера и с вечера до утра, если захочу. Кроме
того, вскоре должна выйти моя книга, и жизнь коренным образом изменится. Все
обстояло совсем не так плохо, как несколько дней назад. Увлекшись приятными
мыслями о том, как хитро я придумал выкрутиться из этой ситуации, я потерял
бдительность и рванул в ближайший магазин за бутылкой ее любимого шартреза. Это
было роковой ошибкой. От шартреза она раскисла, с ней сделалась истерика,
кончилось все обвинениями и упреками в мой адрес. Сидя вдвоем за столом, мы,
казалось, пережевывали старую, давно потерявшую вкус, жвачку. В конце концов, я
дошел до черты, за которой кроме раскаяния и нежности ничего нет, я чувствовал
себя таким виноватым, что не заметил, как выложил все -- о поездке в Лондон, о
деньгах, которые занял, и т.д. и т.п. Плохо соображая, что делаю, я, можно
сказать, на блюдечке выложил ей все, что у меня было. Не знаю, сколько фунтов и
шиллингов, все в новеньких, хрустящих британских купюрах. Сказал, что очень
сожалею, что черт с ней, с поездкой, и что завтра я постараюсь вернуть деньги за
билеты и отдам ей все до последнего пенни.
И вновь надо отдать ей должное. Ей не хотелось брать эти деньги. Она морщилась
от одной только мысли об этом, я видел это собственными глазами, но в конце
концов, с неохотой приняла их и сунула в сумочку. Но, уходя, забыла ее на столе,
и мне пришлось нестись но ступенькам ей вдогонку. Забирая сумочку, она опять
сказала: "До свидания", и я знал, что это "до свидания" -- последнее. "До
свидания", -- сказала она, стоя на ступеньках и глядя на меня с горестной
улыбкой. Один неосторожный жест, и она швырнула бы деньги в окно, кинулась мне
на шею и осталась навсегда. Окинув ее долгим взглядом, я медленно вернулся к
двери и закрыл ее за собой. Зашел на кухню, постоял у стола, посидел немного,
глядя на пустые бокалы, потом силы покинули меня и, не выдержав, разрыдался, как
ребенок. Около трех ночи пришел Фред. Он сразу понял, что произошло что-то
неладное. Я все ему рассказал, мы перекусили, выпили недурственного алжирского
вина, потом добавили шартреза, потом переложили это коньяком. Фред заклеймил
меня .позором, сказав, что только круглый идиот мог выбросить на ветер все
деньги. Я не стал спорить, по правде говоря, этот вопрос волновал меня меньше
всего.
-- И что теперь с твоим Лондоном? Или ты передумал ехать?
-- Передумал. Я похоронил эту идею. Кроме того, те-
414
перь я и не могу никуда ехать. На какие шиши, спрашивается?
Фред не считал неожиданную потерю денег таким уж непреодолимым препятствием. Он
прикинул, что сможет перехватить где-нибудь пару сотен франков, к тому же со дня
на день ему должны были выдать зарплату, и выходило, что он мог одолжить мне
необходимую сумму. До рассвета мы обсуждали этот вопрос, само собой обильно
орошая его спиртным. Когда я добрался до постели, в ушах вовсю трезвонили
вестминстерские колокола и скрипучие бубенчики под окном. Мне снился грязный
Лондон, укутанный роскошным снежным одеялом, и каждый встречный радостно
приветствовал меня: "Счастливого Рождества!" -- разумеется, по -- английски.
В ту же ночь я пересек Ла-Манш. Эта была та еще ночь. Все попрятались по каютам
и там дрожали от холода. У меня с собой была стофранковая бумажка и какая-то
мелочь. И все. Мы решили, что, добравшись до места, я телеграфирую Фреду, а он
сразу высылает мне деньги. Я сидел в салоне за длинным столом, прислушиваясь к
разговорам. Я судорожно размышлял, каким образом растянуть эти сто франков на
подольше, ибо сомневался, что Фред сможет немедленно достать деньги. Обрывки
фраз, доносившихся до моего уха, подсказали мне, что все разговоры сегодня
вертятся вокруг денег. Деньги. Деньги. Всегда и везде одно и то же. Надо было
случиться, что именно в этот день Англия, морщась от нежелания, выплатила долг
Америке. Англия всегда держит слово. Это пережевывалось со всех сторон, я был
готов придушить всех за их распроклятую честность.
Я собирался менять стофранковую бумажку только в случае крайней необходимости,
но вся эта околесица, что Англия держит слово и то, что, как я заметил, во мне
узнали американца, достали меня с такой силой, что я приказал принести мне пива
и сэндвич с ветчиной. Это повлекло за собой неизбежное общение со стюардом. Он
хотел узнать мое мнение о сложившейся ситуации. Видно было, что он считал тяжким
преступлением то, что мы сделали с Англией. Больше всего я боялся, как бы он не
взвалил ответственность за происходящее на меня, раз уж меня угораздило родиться
в Америке. На всякий случай я сказал, что понятия ни о чем не имею, что меня все
это не касается и что мне абсолютно безразлично, заплатит Англия долг или нет.
Но он не успокоился. Нельзя безразлично относиться к тому, что происходит у вас
на родине, даже если эта родина и совершает ошибки, пытался донести до меня
стюард. Плевать мне и на Америку, и на американ-
415
цев, отозвался я... Я сказал, что во мне нет ни грамма патриотизма. Проходивший
мимо моего столика мужчина при этих словах остановился и стал прислушиваться. Я
решил, что это либо шпион, либо сыщик. Немедленно сбавил тон и повернулся к
мужчине, сидевшему возле меня, который тоже попросил пива и сэндвич.
Он с явным интересом воспринял мою тираду. Спросил, откуда я и что намереваюсь
делать в Англии. Я сказал, что хочу отметить здесь Рождество, и затем в порыве
откровенности поинтересовался, не знает ли он, где найти самую дешевую
гостиницу. Он объяснил, что долгое время отсутствовал и вообще не слишком хорошо
знает Лондон. Сказал, что последние годы жил в Австралии. На мою беду рядом
случился стюард, и молодой человек, оборвав себя на полуслове, начал
допытываться у него, не знает ли тот в Лондоне какого-нибудь приличного, но
недорогого отеля. Стюард подозвал официанта и задал ему тот же самый вопрос, и
тут-то подошел похожий на шпика человек и прислушался. По серьезности, с которой
обсуждался этот вопрос, я понял, что допустил серьезную ошибку. Подобные вещи
нельзя обсуждать со стюардами и официантами. Ощущая на себе подозрительные
взгляды, пронизывающие меня насквозь, как рентгеновские лучи, я залпом осушил
остатки пива и, словно желая доказать, что деньги волнуют меня меньше всего,
приказал принести еще. Повернувшись к молодому человеку, спросил, не могу ли
угостить его. Когда стюард вернулся с напитками, мы увлеченно обсуждали вельды
Австралии. Он заикнулся было насчет гостиницы, но я прервал его, сказав, чтобы
он выбросил это из головы. Это всего лишь праздное любопытство, добавил я. Мое
заявление поставило его в тупик. Несколько секунд он стоял, не Зная, что делать,
и неожиданно, в порыве дружеских чувств, заявил, что с удовольствием пригласит
меня к себе, в собственный дом в Нью-Хэвене, если я надумаю задержаться там на
ночь. Я от души поблагодарил его, попросив не волноваться за меня и пояснив, что
мне все равно нужно будет вернуться в Лондон. Это не имеет значения, добавил я.
И понял, что вновь ошибся, ибо непостижимым образом это стало важным абсолютно
для каждого из присутствующих.
Делать было нечего, поэтому я смиренно внимал молодому англичанину, который в
Австралии, вдали от родины вел довольно странную жизнь. Он пас баранов, и сейчас
захлебывался словами, вспоминая, как их что ни день кастрировали чуть ли не
тысячами. Не дай бог зазеваешься. Сложность заключалась в том, что в яйца барана
нужно было вцепиться зубами, мгновенно отхватить их ножом и
416
быстренько выплюнуть. Он пытался подсчитать, сколько дар яичек прошли через его
руки и зубы, пока он жил в Австралии. За этой сложной арифметикой он время от
времени машинально вытирал рот.
-- У вас, должно быть, до сих пор во рту престраннейший вкус, -- заметил я,
невольно коснувшись губ руками.
-- Это не так противно, как кажется, -- спокойно ответил он. -- Со временем ко
всему привыкаешь. Правда, совсем не противно... Сама по себе мысль гораздо более
отвратительна, чем действие. Да разве мог я представить, покидая уютный
английский дом, что мне придется отплевываться бараньими яйцами, чтобы
заработать на жизнь? Ко всему на свете привыкаешь, даже к мерзости.
Я сидел и думал о том же. Думал о том времени, когда выжигал кустарники в
апельсиновой роще в Чула Виста. По десять часов в день под палящим солнцем
носился от одного горящего куста к другому, нещадно кусаемый несметными
полчищами мух. И ради чего? Чтобы доказать самому себе, что меня ничем не
проймешь? Я набросился бы на любого, кто осмелился бы косо посмотреть на меня
тогда. Потом вкалывал могильщиком -- чтобы доказать, что я не гнушаюсь никакой
работы. Гробокопатель! С томиком Ницше под мышкой, заучивающий последнюю сцену
"Фауста", когда выдается свободная минутка. Верно подметил стюард, сказав, что
англичанам никогда не обойти нас. Показался причал. Последний глоток пива, чтобы
перебить вкус бараньих яичек, и щедрые чаевые официанту -- дабы доказать, что и
американцы порой платят свои долги. Неожиданно я с беспокойством обнаруживаю,
что рядом никого, кроме грузного англичанина в длинном свободном пальто,
перехваченном поясом, и клетчатой кепке. В любом другом месте клетчатая кепка
смотрелась бы нелепо, но у себя дома он волен делать все, что ему
заблагорассудится, больше того, меня даже восхитил его вид, такой внушительный и
независимый. Может, англичане не так уж и плохи, задумался я.
На палубе темно, моросит. В мой прошлый приезд в Англию мы поднимались по Темзе,
тоже было темно, моросил дождь, все вокруг были одеты в черное, с
пепельно-серыми лицами, а покрытые сажей, закопченные дома казались мрачными и
зловещими. Проходя каждое утро по Хай-Холборн-стрит, я видел самых
респектабельных, жалких оборванных нищих, каких только сотворил Господь. Серых,
бледнолицых ничтожеств в котелках, в визитках и с тем нелепым респектабельным
видом, который только англичане могут напускать на себя, попадая в разные пере-
417
дряги. Я опять втянулся в английский, и, должен сказать, он мне ни капельки не
нравится: он звучит елейно, льстиво, подобострастно, липко. Произношение -- это
та черта, которая делит людей на классы. Мужчина в клетчатой кепке и широком
пальто вылитый осел, напыщенный, чванливый; он и с грузчиками изъясняется на
каком-то птичьем наречии. Я все время слышу слово "сэр". Разрешите, сэр? Куда вы
сказали, сэр? Да, сэр. Нет, сэр. Черт подери, я уже вздрагиваю от этих "да,
сэр", "нет, сэр". Жопа ты, сэр, выругался я про себя.
Иммиграционная служба. Жду, пока до меня дойдет очередь. Как всегда, впереди
сволочи с толстой мошной. Очередь почти не движется. Счастливчики, прошедшие
контроль, ждут, пока осмотрят их багаж. Снуют грузчики, похожие на навьюченных
ишаков. Передо мной осталось только двое. В руках у меня паспорт, билет,
багажные квитанции. И вот я у цели, протягиваю паспорт. Он смотрит на большой
лист бумаги, находит в нем мое имя, что-то отмечает.
-- Как долго вы собираетесь пробыть в Англии, господин Миллер? -- спрашивает он,
держа паспорт наготове.
-- Неделю, может две.
-- Вы ведь направляетесь в Лондон, не так ли?
-- Совершенно верно.
-- В какой гостинице вы хотите остановиться, господин Миллер?
Меня начинают забавлять эти вопросы.
-- Я еще не решил, -- отвечаю я, улыбаясь. -- Может, вы мне что-нибудь
посоветуете?
-- У вас есть друзья в Лондоне, господин Миллер?
-- Нет.
-- Не сочтите за нескромность вопрос, что вы собираетесь делать в Лондоне?
-- Вообще-то я хотел немного отдохнуть. -- Я все еще улыбаюсь.
-- Надеюсь, у вас при себе достаточно денег, чтобы прожить в Англии?
-- Я тоже на это надеюсь, -- беспечно отвечаю я, улыбка не сходит с моего лица.
Меня начинает раздражать его придирчивость, такими вопросами только людей
запугивают.
-- Будьте добры, не будете ли вы столь любезны показать мне ваши деньги,
господин Миллер?
-- Бога ради, пожалуйста. -- Я лезу в карман джинсов и извлекаю то, что уцелело
от ста франков. Вокруг меня раздаются смешки. Я тоже делаю попытку рассмеяться,
но мне это не слишком удается. Мой мучитель издает слабый
418
звук, похожий на кудахтанье, и, буравя меня взглядом, произносит с сарказмом:
-- Вы ведь не собираетесь надолго задерживаться в Лондоне, господин Миллер, не
правда ли?
И при каждой фразе "господин Миллер"! Этот сукин сын, кажется испытывает мое
терпение. Мною начинает овладевать беспокойство.
-- Послушайте, -- дружелюбно говорю я, пытаясь сохранять беззаботный вид. --
Неужели вы думаете, что я собираюсь жить на э т о. Как только остановлюсь в
гостинице, я свяжусь с Парижем, мне пришлют деньги. Я уезжал второпях и...
Он нетерпеливо перебивает меня. Не затруднит ли меня назвать свой банк в Париже.
-- У меня нет счета в банке, -- вынужден признать я. Мой ответ производит очень
плохое впечатление на слушателя. Чувствую, как вокруг сгущается враждебность.
Стоящие в очереди люди поставили на пол свои чемоданы, словно в ожидании долгой
осады. Паспорт, который он держал в руках, как миниатюрную святыню, он же
кончиками пальцев кладет на стойку, будто это серьезная улика.
-- Откуда вы намереваетесь получить деньги? -- вкрадчиво, как никогда,
спрашивают меня.
-- От моего друга, мы живем вместе в Париже.
-- А у него есть банковский счет?
-- Нет, но у него есть работа. Он работает в "Чикаго Трибьюн".
-- И вы полагаете, что он вышлет вам деньги на отпуск?
-- Не полагаю, а знаю, -- резко отвечаю я. -- Какой смысл мне вам врать? Я же
сказал, что уезжал в спешке. Мы условились, что мне пришлют деньги, как только я
приеду в Лондон. Кроме того, это мои деньги, а не его.
-- Вы предпочли доверить-деньги ему вместо того, чтобы держать их в банке, я
правильно понял, господин Миллер?
Я начал потихоньку закипать.
-- Видите ли, там не такая уж большая сумма, и вообще я не очень хорошо понимаю,
о чем мы спорим. Если вы мне не верите, готов подождать прямо здесь. Пошлете
телеграмму и выясните все сами.
-- Одну минутку, господин Миллер. Вы упомянули, что проживаете вместе... в
гостинице или в квартире?
-- В квартире.
-- На чье имя она снята?
419
-- На его. Дело в том, что мы снимаем ее вместе, но на имя друга, так как он
француз, и так было проще уладить все формальности.
-- Вы храните у него ваши деньги?
-- Нет, не всегда. Понимаете, я покидал Париж при необычных обстоятельствах.
Я...
-- Минуточку, господин Миллер, -- мне делают знак выйти из очереди. Одновременно
он подзывает одного из своих помощников и отдает ему мой паспорт. Последний
забирает его и скрывается за ширмой неподалеку. Я стою, наблюдая за тем, как
проходят контроль остальные.
-- Вы пока можете пройти багажный досмотр, -- его голос выводит меня из транса.
Я подхожу к навесу и открываю чемодан. Поезд ждет. Он похож на упряжку лаек,
готовых в любой момент сорваться с места. Паровоз пыхтит и выпускает клубы пара.
Наконец я возвращаюсь обратно и оказываюсь напротив своего собеседника.
Оставшиеся пассажиры торопливо теснят друг друга, спеша поскорее закончить с
досмотром.
Из-за ширмы появляется длинный, тощий таможенник с моим паспортом в руке. Его
вид говорит о том, что он заранее уверен в моей неблагонадежности.
-- Господин Миллер, вы американский гражданин?
-- Как видите. -- Да, от этого пощады не дождешься. Чувство юмора у него
отсутствует начисто.
-- Сколько времени вы живете во Франции?
-- Года два, может три. Там же написано... А в чем собственно дело? При чем тут
это?
-- Вы ведь собирались провести в Англии несколько месяцев, не так ли?
-- Да нет. Я собирался провести неделю или дней десять, и все. Но теперь...
-- И вы приобрели визу сроком на год, собираясь провести здесь всего неделю?
-- Я и обратный билет купил, если вас интересует.
-- Обратный билет можно выбросить, -- отвечает он, злобно скривившись.
-- Если человек -- идиот, то конечно можно. Я до этого еще не дошел. Послушайте,
в конце концов, мне уже надоел весь этот бред. Я переночую в Нью-Хэвене и завтра
же сяду на пароход. Я передумал проводить отпуск в Англии.
-- Не стоит так торопиться, господин Миллер. Надо во всем разобраться.
В эту секунду раздался паровозный свисток. Пассажиры уже заняли свои места, и
поезд начал трогаться. Я подумал о чемодане, который отправил багажом в Лондон.
В нем почти все мои рукописи и пишущая машинка. Хоро-
420
шенькое дело, подумал я. И все из-за каких-то жалких грошей, брошенных на
стойку.
Теперь к нам присоединился толстяк-коротышка с непроницаемо-вежливой
физиономией. Судя по его виду, он собирался весело провести время.
Прислушиваясь к стуку колес отходящего состава, я приготовился к самому худшему.
Раз уж меня поимели, придется вытерпеть все до конца. Я потребовал, чтобы мне
вернули паспорт. Хотите учинить допрос с пристрастием -- валяйте. Делать все
равно нечего, до прибытия парохода успеем повеселиться.
К моему изумлению, длинный тощий чиновник отказался отдать обратно мой документ.
Это привело меня в неописуемую ярость. Я сказал, что немедленно обращусь к
американскому консулу.
-- Послушайте, вы можете подозревать меня в чем угодно, но это мой паспорт, и я
хочу получить его назад.
-- Зачем так волноваться, господин Миллер? Вы получите паспорт перед отъездом.
Но сначала я хотел бы задать вам несколько вопросов... Как я понял, вы женаты.
Ваша жена живет с вами -- и вашим другом? Или она в Америке?
-- По-моему, вас это не касается. Но раз уж вы сами завели этот разговор, то я
вам кое-что расскажу. Я уехал с такой мизерной суммой из-за того, что все
отпускные деньги отдал жене. Мы разводимся, на днях она уезжает в Америку. Я
отдал ей деньги, поскольку у нее нет ни гроша.
-- Могу я узнать, сколько вы ей дали?
-- Вы мне задали уже столько вопросов, которых не имеете права задавать, так что
почему бы мне не ответить вам и на этот. Если вам так интересно, я дал ей
шестьдесят фунтов. Это легко проверить. В моем бумажнике наверняка завалялась
квитанция. -- Я потянулся за бумажником посмотреть, нет ли там квитанции
обменного пункта.
-- Но ведь это очень глупо -- отдать все жене и прибыть в Англию без единого
пенни, или почти без единого пенни за душой?
Я кисло улыбнулся.
-- Дорогой мой, я тщетно пытаюсь вам объяснить, что я приехал в Англию не за
милостыней. Если вы меня наконец отпустите, то в Лондоне я получу деньги, и все
будет о'кей. Мы понапрасну теряем время на разговоры, но попытайтесь меня
понять. Я -- писатель. Я работаю по вдохновению. У меня нет счета в банке, и я
не планирую ничего на год вперед. Когда мне чего-то хочется, я беру и делаю. Вы
почему-то считаете, что я приехал в Англию, чтобы... по правде говоря, не знаю,
что вам втемяшилось.
421
Мне просто захотелось увидеть Англию, услышать английскую речь, можете вы в это
поверить? -- и, отчасти, отделаться от жены. Улавливаете смысл?
-- Кажется, улавливаю. Вы намерены сбежать от жены и предоставить государству
заботиться о ней. А вы уверены, что она не последует за вами в Англию? И как вы
собираетесь содержать ее в Англии -- если у вас нет денег?
Разговаривать с ним было все равно, что биться лбом о каменную стену. Не
начинать же все с начала?
-- Послушайте, меня совершенно не волнует ее дальнейшая судьба. Если она
захочет, чтобы о ней заботилось государство, право же, это ее личное дело.
-- Вы упомянули, что работаете в "Чикаго Трибьюн"?
-- Я не говорил ничего подобного. Я сказал, что мой друг, тот, который должен
прислать мне деньги, что он работает в "Чикаго Трибьюн".
-- Значит, вы никогда не работали в этой газете?
-- Работал, но больше не работаю. На днях меня уволили.
Он резко перебил меня.
-- Так значит вы выполняли работу в газете в Париже?
-- Ну да, я так и сказал. А в чем дело? Почему вы спрашиваете?
-- Господин Миллер, я прошу вас показать мне ваше удостоверение личности. Раз вы
живете в Париже, у вас должна быть carte d'identite...
Я выудил из кармана carte. Вдвоем они принялись изучать ее.
-- Но это вид на жительство неработающего человека -- а вы утверждаете, что
работали для "Чикаго Трибьюн" корректором. Как вы это объясните, господин
Миллер?
-- Извините, но, боюсь, что никак. Мне кажется бессмысленным доказывать вам, что
я американский гражданин, что "Чикаго Трибьюн" -- это американская газета, и
что...
-- Простите, но почему вас уволили?
-- Как раз об этом я и хочу сказать. Дело в том, что французские чиновники, -- я
хочу сказать, те, кто ведает этой волокитой, относятся к таким вещам примерно
так же, как и вы. Я бы до сих пор спокойно сидел в "Чикаго Трибьюн", если бы не
зарекомендовал себя плохим корректором. Потому меня и уволили.
-- Кажется, вы даже гордитесь этим.
422
-- Горжусь. Я считаю, что это свидетельствует о наличии интеллекта.
-- Таким образом, оставшись без работы, вы решили немного отдохнуть в Англии.
Оформили себе визу на год, запаслись обратным билетом.
-- Да, чтобы послушать английскую речь и сбежать от жены, -- добавил я.
Тут подал голос круглолицый коротышка. Длинный же, как мне показалось, готов уже
был сдаться.
-- Вы писатель, господин Миллер?
-- Да.
-- То есть, вы хотите сказать, что пишете книги, рассказы?
-- Да.
-- Вы пишете для американских журналов?
--Да.
-- Для каких, если не секрет? Можете назвать какие-нибудь?
-- Конечно. "Америкен Меркьюри", "Харпер", "Атлан-тик Мансли", "Скрибнер",
"Вирджиния Куотерли", "Йейл Ревью"...
-- Одну минутку. -- Он подошел к стойке, нагнулся и достал откуда-то огромный
толстенный справочник. -- Америкен Меркьюри... Америкен Меркьюри... -- бормотал
он, листая страницы. -- Генри В. Миллер, да? Генри В. Миллер... Генри В.
Миллер... В этом году или в прошлом, мистер Миллер?
-- Года три назад -- для "Меркьюри", -- бесцветно отозвался я.
Такого древнего справочника у него, понятно, под рукой не оказалось. А за
последние года два писал ли я для каких-нибудь журналов? Нет, потому что все это
время был слишком занят своей книгой.
-- А книга вышла? Как зовут американского издателя? Я сказал, что книгу
опубликовал англичанин.
-- Название издательства?
-- "Обелиск Пресс".
Он почесал в затылке. -- Английский издатель? -- Он не мог вспомнить
издательства с таким названием. Подозвал коллегу, успевшего скрыться за ширмой
вместе с моим паспортом.
-- Вам что-нибудь говорит название "Обелиск Пресс"? -- спросил он.
Я понял, что настал момент сообщить им, что английское издательство выпускает
книги в Париже. Как они
423
взвились! Оба чуть не взвились до потолка. Английское издательство в Париже! Это
же нарушение законов природы! И какие же книги в нем выходят?
-- Я написал только одну. Она называется "Тропик Рака".
Тут я перепугался не на шутку, решив, что его сейчас хватит удар. С ним
творилось что-то странное. Кое-как он взял себя в руки и голосом, в котором
боролись сарказм и учтивость, произнес:
-- Ах вот как, господин Миллер, уж не хотите ли вы меня уверить, что пишете еще
и книги по медицине?
Я остолбенело уставился на него. Они надоели мне до чертиков, эти двое,
сверлившие меня своими маленькими глазками-буравчиками.
-- "Тропик Рака", -- замогильным тоном медленно ответил я, -- это не медицинская
книга.
-- А какая? -- хором спросили они.
-- Название, -- стал я занудно объяснять, -- символично. Тропиком Рака в
учебниках называют температурный пояс, который лежит к северу от экватора. Южнее
экватора находится Тропик Козерога, это южный температурный пояс. Книга,
разумеется, не имеет никакого отношения к климатическим условиям, разве что к
ментальному климату, отражающему состояние души. Меня всю жизнь интриговало это
название, Тропик Рака, оно часто встречается в астрологии... Этимологически оно
происходит от слова "шанкр", означающего "краб". В китайской символике трудно
переоценить значение этого зодиакального знака. Краб -- единственное живое
существо, способное с одинаковой легкостью двигаться взад, вперед и вбок. Само
собой, в своей книге я не вдаюсь в эти подробности. Я сочинил роман, точнее,
автобиографический документ. Будь у меня с собой мой чемодан, я показал бы вам
экземпляр. Думаю, он заинтересовал бы вас. Между прочим, причина, по которой он
издается в Париже, в том, что в Англии и Америке его считают чересчур
неприличным. Там слишком много рака, надеюсь, вы понимаете...
Эти слова положили конец дискуссии. Длинный сложил бумаги в портфель, надел
шляпу, пальто и, нетерпеливо переминаясь, стал дожидаться своего низкорослого
напарника. Я опять напомнил им о паспорте. Длинный нырнул за ширму и вернулся с
моим документом. Раскрыв его, я увидел, что моя виза перечеркнута жирным черным
крестом.
424
Я пришел в неописуемую ярость. Как будто на моем добром имени поставили черную
метку.
-- В этом городишке есть гостиница, где можно переночевать приличному человеку?
-- желчно осведомился я, вложив в свой вопрос все презрение, на которое был
способен.
_ Констебль позаботится об этом, -- криво улыбнувшись, на ходу бросил
долговязый. Я ошарашенно смотрел, как из дальнего неосвещенного угла комнаты ко
мне приближался невероятно высокий человек в черном, в большом шлеме на голове,
с мертвенно бледным лицом.
-- Что все это значит? -- не выдержав, завопил я. -- Я, что, арестован?
-- Не волнуйтесь, господин Миллер. Констебль позаботится о вашем ночлеге и утром
проводит вас на корабль, идущий в Дьепп. -- С этими словами он вновь собрался
уходить.
-- О'кей. Но имейте в виду, что я скоро вернусь, может быть, даже на следующей
неделе.
В этот момент моего локтя коснулась рука констебля. Я побелел от бешенства, но
железная хватка убедила меня в бесполезности дальнейших препирательств. До меня
словно дотронулась рука Смерти.
В сопровождении констебля я направился к двери, по дороге вежливо и мирно
объясняя, что мой чемодан сейчас находится на пути в Лондон, а в нем остались
все мои рукописи и вещи.
-- Мы позаботимся об этом, господин Миллер, -- ответил он низким, ровным
голосом. -- Следуйте за мной.
Мы пошли в комнату, где сидел телеграфист. Я дал ему всю необходимую информацию,
он же спокойным, дружелюбным тоном успокоил меня, что первое, что он сделает
утром, это проследит, чтобы мне были доставлены мои вещи. По тону, которым были
произнесены эти слова, я понял, что имею дело с человеком слова. Во мне даже
зашевелилось смутное уважение к этому господину. Правда, в тот момент я мечтал
только о том, чтобы он наконец отпустил мою руку. Черт подери, не преступник же
я в конце концов, и если бы я даже хотел сбежать, то, спрашивается, куда? Не в
море же прыгать! Но затевать склоку было явно бессмысленно. Этот человек
беспрекословно повиновался приказам свыше, и одного взгляда на него было
достаточно, чтобы понять, что вышколенности могла бы позавидовать любая
служебная собака. Мягко, но решительно он повел меня к месту моего заключения.
Чтобы
425
добраться до него, нам пришлось идти через пустые, еле освещенные комнаты и
залы. Каждый раз, перед тем, как открыть очередную дверь, мой конвоир вытаскивал
связку ключей и запирал предыдущую. Впечатляюще, ничего не скажешь. Меня начала
бить нервная дрожь. И смех, и грех. Одному Богу известно, как повел бы себя
констебль, окажись я и вправду опасным преступником. Скорей всего, первым делом
надел бы на меня наручники. Наконец мы дошли до моей темницы, которая
представляла из себя обычную тусклую залу ожидания. Вокруг не было ни души, в
темноте я смог разглядеть лишь несколько длинных пустых скамеек.
-- Здесь мы и заночуем, -- сообщил констебль тем же ровным спокойным голосом.
Голос у него был и вправду приятный. Этот человек начинал мне нравиться.
-- Ванная комната там, -- добавил он, показывая пальцем на дверь у меня за
спиной.
-- Умываться я не собираюсь. Но с удовольствием бы сходил в сортир.
-- Там есть все необходимое, --' заверил он меня, открывая дверь и зажигая свет.
Я зашел внутрь, снял верхнюю одежду и уселся. Случайно подняв глаза, я в
изумлении увидел констебля, примостившегося на маленьком стульчике возле двери.
Не то чтобы он пялился на меня в упор, но одним глазком все же приглядывал. Мои
внутренности разом свело судорогой. Ну уж это слишком! Надо об этом написать!
Застегиваясь, я высказал некоторое недоумение по поводу такой бдительности.
Констебль добродушно отреагировал на мои слова, пояснив, что это входит в его
обязанности.
-- Я должен не спускать с вас глаз до утра, пока не передам вас капитану. Таков
порядок.
-- А что, бывает, бегут?
-- Не часто. Но сейчас сложилась такая неблагоприятная ситуация, толпы
иностранцев пытаются незаконно проникнуть в Англию. Работу ищут, знаете ли.
-- Понимаю, -- отозвался я. -- Все идет вверх дном. Я медленно мерил шагами
комнату. И вдруг понял, что дрожу от холода. Взяв со скамейки пальто, я накинул
его на плечи.
-- Хотите, сэр, я разведу огонь? -- неожиданно предложил констебль.
Чертовски мило проявлять подобную заботу об арестанте.
426
-- Даже не знаю. А вы? Вы сами-то хотите?
-- Дело не во мне, сэр. Для вас по закону должен быть разведен огонь, если вы
пожелаете.
-- Плевать на закон! Если вас не затруднит, давайте разведем. Я могу вам помочь.
-- Не беспокойтесь, это входит в мои обязанности, если вы пожелаете. Мне все
равно нечего делать, кроме как приглядывать за вами.
-- Ну раз так, разожгите, -- согласился я. Сев на скамью, я стал наблюдать, как
он занялся приготовлениями. Мило, ничего не скажешь, думал я. Значит, законом
камин не возбраняется. Ну и дела, черт меня побери! Закон!
Когда огонь разгорелся, констебль предложил мне растянуться на скамейке и
устроиться поудобней. Он приволок откуда-то подушку и одеяло. Я лег, не сводя
глаз с огня и размышляя о том, как странно устроен мир. То на вас набрасываются
чуть ли не с кулаками, то нянчатся, как с младенцем. Все сходится в одном и том
же гроссбухе, точно дебит с кредитом. Правительство выступает в роли незримого
бухгалтера, который заполняет страницы все новыми и новыми записями, а констебль
-- лишь разновидность живой промокашки, которой осушают чернила. Случись вам
получить пинок под зад или пару зуботычин, -- это понимается как бесплатное
приложение, и ни в одной книге об этом не говорится ни слова.
Констебль сидел на маленьком стульчике у камина, уткнувшись в вечернюю газету.
Он сказал, что почитает, пока я не усну. Это было произнесено вполне
по-добрососедски, без тени злобы или сарказма, что разительно отличало его от
тех двух ублюдков, от которых я только что отделался.
Понаблюдав за ним некоторое время, я завел с ним разговор о том о сем, стараясь
забыть о том, что он тюремщик, а я узник, просто захотелось немного поболтать
по-человечески. Его нельзя было обвинить ни в невежестве, ни в глупости, ему
нельзя было отказать в восприимчивости. Он поразил мое воображение своим
сходством с породистой борзой благородных кровей, получившей и родословную, и
воспитание, тогда как те олухи, точно так же находящиеся на государственной
службе, были лишь парочкой мелких злобных шавок, подлых лизоблюдов, упивающихся
своей грязной работой. Если долг прикажет констеблю убить человека, он, не
рассуждая, сделает это, но его можно будет простить. Но эти выродки! Тьфу! Я с
отвращением сплюнул в огонь.
427
Я полюбопытствовал, читал ли констебль каких-нибудь серьезных писателей. С
удивлением услышал, что он прочел Шоу, Беллока, Честертона и даже Моэма. "Бремя
страстей человеческих" он назвал великой книгой. Я был полностью согласен с
такой оценкой, поэтому засчитал еще одно очко в его пользу.
-- А вы тоже писатель? -- осторожно, чуть ли не с испугом спросил он.
-- Так, сочиняю понемногу, -- скромно ответил я. И тут меня словно прорвало.
Запинаясь и спотыкаясь на каждом слове, я повел его по... "Тропику Рака". Я
рассказывал ему об улочках и забегаловках. Говорил о том, как пытался втиснуть,
уместить все это в книгу, делился своими сомнениями, получилось или нет.
-- Но это человечная книга, -- заключил я, поднимаясь со скамейки и вплотную
приблизившись к нему. -- Должен сказать вам, констебль, вы также произвели на
меня человечное впечатление. Я получил истинное наслаждение от вашего общества
сегодня вечером и хочу, чтобы вы знали, что я полон уважения и восхищения вами.
Надеюсь, вы не сочтете меня нескромным, если, по возвращении в Париж, я пришлю
вам экземпляр моей книги.
Он собственноручно вписал в мою записную книжку свое имя и адрес, явно
польщенный моими словами.
-- Вы очень интересный человек, -- сказал он. -- Жаль, что нам довелось
встретиться при столь плачевных обстоятельствах.
-- Не будем об этом. Давайте лучше укладываться. Как вы насчет этого?
-- Неплохая идея. Вы устраивайтесь на этой скамейке, а я тут вздремну немного.
Кстати, если хотите, я скажу, чтобы утром вам принесли завтрак.
До чего милый, достойный человек, подумал я. С этой мыслью я закрыл глаза и
уснул.
Утром констебль проводил меня на судно и сдал на руки капитану. На борту еще не
было ни одного пассажира. Помахав констеблю на прощанье, я стоял на носу корабля
и долгим нежным взглядом прощался с Англией. Были те редкие тихие утренние часы,
когда над головой чистое небо, в вышине парят чайки. Каждый раз, глядя на Англию
с моря, я проникаюсь неброской, мирной, дремотной прелестью ландшафта. Англия с
такой трогательной робостью спускается к морю, что внутри все замирает в
428
умилении. Все кажется тихим, умиротворенным, цивилизованным. Я стоял, смотрел на
Нью-Хэвен, на глазах у меня выступили слезы. Пытался представить себе, где живет
стюард, гадал, чем он сейчас занимается, наверное уже проснулся и завтракает или
возится в саду. В Англии у каждого должен быть свой сад: таков заведенный
порядок, это сразу чувствуется. Никогда я не видел Англию столь прелестной,
столь гостеприимной. Мои мысли вновь перенеслись к констеблю: как славно, как
гармонично вписывается он в этот пейзаж. Если ему когда-нибудь попадется в руки
эта книга, то я хочу, чтобы он знал, что я безгранично сожалею о том, что в
присутствии такого тонкого, благородного человека справлял свои естественные
надобности. Если бы я мог представить, что ему придется сидеть и наблюдать за
мной, то уж как-нибудь бы дотерпел, пока пароход не отчалит от берега. Я хочу,
чтобы он знал это. А тех двух подонков -- их я предупреждаю, что попадись они
мне когда-нибудь, я плюну им в глаза. Да падет проклятие Иова на их головы, и
пусть терзаются они до конца дней своих. И сгинут в муках на чужбине!
Самое волшебное утро в моей жизни. Крохотная деревушка Нью-Хэвен, угнездившаяся
среди белых меловых утесов. Край земли, с которого цивилизация плавно
соскальзывает в море. Я долго стоял, погрузившись в мечты, и на меня снизошли
покой и благодать. В такие минуты кажется, что все, что с тобой происходит,
происходит к лучшему. Объятый сонным покоем, я вспоминал другой Нью-Хэвен -- в
штате Коннектикут, где я однажды навещал в тюрьме одного человека. В свое время
он работал у меня курьером, и мы незаметно подружились. В один прекрасный день в
припадке ревности он выстрелил в свою жену, а потом в себя. К счастью, обоих
удалось спасти. Когда его перевели из больницы в тюрьму, я навестил его. Мы
долго проговорили, разделенные стальной сеткой. Когда я вышел на улицу, меня
внезапно пронзило острое ощущение прелести свободы. Повинуясь неожиданному
порыву, я спустился на берег к океану и, глубоко вдохнув, нырнул в воду. Это был
один из самых удивительных дней, проведенных мною у океана. Когда я летел с
трамплина вниз, мне казалось, что я навсегда покидаю эту землю. Я не собирался
расставаться с жизнью, но в тот момент мне было плевать, утону я или нет.
Невозможно передать словами ощущение, которое испытываешь, когда бросаешься
429
с земли, оставляя за собой всю эту помойку рукотворной мерзости, которую люди
хвастливо именуют цивилизацией. Когда я вынырнул и поплыл, я увидел мир
совершенно новыми глазами. Все изменилось. Вышедшие посидеть у моря люди
казались до странности разобщенными; они валялись на берегу, словно морские
котики, грея на солнце свои бока. Они были начисто лишены элементарных признаков
индивидуальности. Были такой же частью пейзажа, как скалы, деревья, коровы на
лугу. Для меня остается загадкой, как этим ничтожным существам удалось
возвыситься над всеми остальными, стать царями природы. Я воспринимал их как
неотъемлемую часть природы, как животных, как растения, не больше. В тот день я
почувствовал, что с чистой совестью могу пойти на самое гнусное преступление,
прекрасно осознавая его гнусность. Преступление без причины. Да, я чувствовал,
что могу запросто убить кого-нибудь, ни в чем не повинного.
Судно взяло курс на Дьепп, и мои мысли потекли по новому руслу. Я никогда прежде
не выезжал из Франции и вот возвращаюсь с позорной черной меткой, перечеркнувшей
мою визу, мое имя. Что подумают французы? Вдруг они тоже устроят мне
перекрестный допрос? Что я делаю во Франции? Как зарабатываю на жизнь? Не
отнимаю ли кусок хлеба у французских рабочих? Не собираюсь ли повиснуть на шее у
государства?
Тут меня обуяла паника. Что, если меня не впустят обратно во Францию. Не дай
бог, посадят на корабль и отправят в Америку. Я до смерти перепугался. Америка!
Быть отправленным в Нью-Йорк и выброшенным на помойку, словно мешок гнилых
яблок. Ну нет, если они вздумают выкинуть такой фокус, я выброшусь за борт. Мне
ненавистна мысль о возвращении в Америку. Я стремился только в Париж. Никогда в
жизни не стану больше жаловаться на судьбу. И пусть остаток дней моих буду там
нищенствовать. Лучше быть нищим в Париже, чем миллионером в Нью-Йорке!
Я сочинил грандиозную речь на французском, -- собираясь произнести ее перед
французскими чиновниками. Я так старался, так увлекся возвышенными оборотами,
что не заметил, как мы пересекли Ла-Манш. Как раз пытался проспрягать глагол в
сослагательном наклонении, когда впереди неожиданно показалась земля, и
пассажиры обле-
430
пили перила. Начинается, мелькнуло у меня в мозгу. Не робей, приятель, выше
голову, к черту сослагательное наклонение!
Бессознательно я держался в сторонке от всех, будто боялся запятнать кого-нибудь
своим позором. Я не знал, что меня ожидает, когда я сойду на берег -- будет ли
меня ждать agent*, или просто скрутят руки, как только я спущусь по сходням. Все
оказалось куда проще, чем представлялось моему разгоряченному воображению. Когда
судно причалило, ко мне подошел капитан и, взяв за руку, -- совсем как констебль
-- подвел меня к перилам, откуда моим глазам открылся берег, где стояли
встречающие. Обменявшись взглядом с кем-то на набережной, капитан поднял вверх
левую руку, выставив вперед указательный палец, и направился ко мне. Он словно
говорил этим жестом:
"Один ест ь!" Один кочан капусты! Одна голова скота! Я был скорее поражен, чем
пристыжен. Все оказалось предельно ясно и логично, не придерешься. Как ни крути,
я на судне, судно причаливает, меня ищут, спрашивается, к чему возиться с
телеграммами или утруждать себя ненужными телефонными звонками, если достаточно
одного взмаха руки? Так и проще, и дешевле.
Когда я увидел того, кому предстояло решать мою дальнейшую участь, у меня упало
сердце. Им оказался детина устрашающего вида с черными, лихо закрученными усами,
в огромном котелке, наполовину прикрывавшем его внушительных размеров уши. Даже
издали его руки наводили на мысль об окороках. Излишне говорить, что одет он был
во все черное. Все было против меня.
Спускаясь по сходням, я лихорадочно пытался восстановить хотя бы крохотный
отрывок своей отрепетированной только что речи. И не мог вспомнить ни одной
фразы. Только повторял про себя: "Oui, monsieur, je suis un Ame-ricain -- mais
je ne suis pas un mendiant. Je vous jure, monsieur, je ne suis pas un mendiant".
-- Votre passeport, s'il vous plait.
-- Oui, monsieur!**
_________
* Полицейский (фр.).
** -- Да. мсье, я американец, но не нищий, клянусь, мсье, я не нищий.
-- Ваш паспорт, пожалуйста.
-- Да, мсье (фр.).
431
Я знал, что обречен снова и снова повторять "Oui, monsieur". Каждый раз, когда
эти слова слетали с моих губ, я проклинал себя. Но что я мог поделать? Это
основа основ, которую вдалбливают вам в мозги, как только вы попадаете во
Францию. Oui, monsieur! Non, monsieur! Поначалу чувствуешь себя тараканом. Потом
незаметно привыкаешь и сам произносишь эти слова, совершенно не вдумываясь в их
смысл, подозрительно косясь на каждого, кто обходится без них. Когда попадаешь в
затруднительное положение, это первое, что срывается с языка. "Oui, monsieur!" И
как заведенный, как старый козел, блеешь одно и то же.
В действительности, я произнес эти слова только раз или два, потому что этот
парень был столь же неразговорчив, как и констебль. Я с радостью понял, что его
обязанности состояли лишь в том, чтобы сопроводить меня к другому чиновнику, где
у меня опять будут требовать паспорт и carte d'identite. Мне вежливо предложили
сесть. Я уселся с громадным чувством облегчения, бросив прощальный взгляд на
моего провожатого -- где я мог видеть его прежде?
Какой контраст по сравнению с мучениями прошлой ночи! Бросилась в глаза
громадная разница: уважение к личности. Мне подумалось: посади они меня сейчас
на американское судно, я безропотно воспринял бы свою судьбу. Его речь была
внутренне организованна. Он не сказал ничего непонятного, ничего
оскорбительного, недоброжелательного или непристойного. Он говорил на своем
родном языке, и в нем чувствовалась форма, внутренняя форма, вытекающая из
глубокого знания жизни. Такая ясность было тем более поразительна, что вокруг
царил хаос. Этот внешний бардак, окружавший его, казался нелепым. Но в то же
время он не был нелеп, потому что то, что порождало этот бардак, исходило от
человека, от человеческих слабостей, человеческих ошибок. В этом кавардаке
чувствуешь себя легко и свободно, ибо это настоящий французский кавардак. После
нескольких беглых, формальных вопросов я окончательно успокоился. До сих пор не
имея ни малейшего представления о своей дальнейшей судьбе, я был уверен, что
каким бы ни был приговор, он не будет ни взбалмошным, ни злобным. Я молча сидел,
наблюдая, как он работает. Казалось, здесь не было ничего, что функционировало
бы нормально: ручка, промокательная бумага, чернила, линейка. Казалось, он толь-
432
ко-только открыл свой офис, и я у него -- первый клиент. В действительности же
через него прошли тысячи таких, как я, тысячи, поэтому он не слишком
беспокоился, когда дела шли не совсем гладко. Он четко усвоил, что главное --
.правильно все записать в соответствующую книгу. В нужных местах поставить
соответствующие печати и штампы, необходимые для того, чтобы придать делу
законность, и выполнить прочие общепринятые формальности. Кто я такой? Чем
занимаюсь? Cane me re -qarde рas! Я буквально слышал, как он проговаривает все
это про себя. Он задал мне всего три вопроса. Где родился? Где проживаю в
Париже? Давно ли живу во Франции? Из моих ответов он составил прекрасное
небольшое досье имени меня, в конце которого поставил в меру витиеватую подпись
с положенным количеством завитушек, затем скрепил это прозаическим штампом с
нужной печатью. Такова была его работа, и он добросовестно исполнял ее.
Надо признать, он довольно долго провозился с моим делом. Но на этот раз время
работало на меня. Я мог торчать тут хоть до самого утра, если это было
необходимо. Я чувствовал, что он трудится на мое благо, на благо французов, что
наши интересы совпадают, потому что мы оба -- разумные интеллигентные люди, и к
чему нам доставлять другу другу неприятности. Таких людей французы называют
quelconque*, что совсем не то же самое, что Никто в Англии, потому что мистер
Любой или мистер Каждый во Франции совсем не то, что мистер Никто в Англии или
Америке. Ouelconque -- не Никто во Франции. Он -- такой же, как и все, просто
его история, его традиции, его жизненный путь делают его чем-то большим, чем
Некто в других странах. Как и этот терпеливый маленький человечек, эти люди
зачастую так себе одеты, у них потертый вид... и подчас... что греха таить... от
них дурно пахнет. Они не блещут чистотой, зато знают свое дело, а это,
согласитесь, не так уж и мало.
Как я уже сказал, ему потребовалось немало времени, прежде чем он занес в свои
книги все данные. Нужно было подложить копирку, оторвать бланки квитанций,
наклеить наклейки и так далее. Чтобы не точить новый карандаш, в корпус ручки
вставлялся очередной карандаш-
__________
* Некто, какой-нибудь (фр.).
433
ной огрызок, затем куда-то запропастились ножницы, завалившиеся, как оказалось,
в корзину для бумаг, налить свежих чернил, достать новую промокашку, нужно было
сделать массу вещей... В довершение всего в последний момент обнаружилось, что
моя французская виза просрочена. Мне деликатно предложили возобновить ее -- на
случай, если я когда-нибудь надумаю опять попутешествовать. Я не стал спорить,
зная наверняка, что пройдет много времени, прежде чем мне взбредет в голову
мысль покинуть Францию. Согласился скорее из вежливости и уважения к героическим
усилиям, затраченным на меня.
Когда с формальностями было покончено, когда мой паспорт и удостоверение
личности благополучно перекочевали ко мне в карман, я с подобающей
почтительностью предложил ему посидеть в баре напротив. Он любезно принял мое
приглашение, и мы не спеша отправились в бистро у вокзала. Он поинтересовался,
нравится ли мне жить в Париже. Интересней, небось, чем в этой дыре, добавил он.
Нам почти не удалось поговорить, поскольку поезд отправлялся через несколько
минут. Я думал, что на прощанье он не удержится от того, чтобы спросить меня:
"Как же вас угораздило так вляпаться?", -- но нет, ни малейшего намека.
Мы вернулись на набережную, раздался свисток, мы сердечно пожали друг другу
руки, и он пожелал мне счастливого пути. Он помахал рукой и повторил:
-- Au revoir, monsieur Miller, et bon voyage!* На этот раз обращение "месье
Миллер" прозвучало для меня музыкой, прозвучало абсолютно естественно. Настолько
приятно и естественно, что у меня выступили слезы. Да, когда поезд отходил от
станции, две слезы, скатившись по щекам, упали мне на руки. Я был спасен, я был
среди людей. Во мне все пело "Bon voyage!" Bon voyage! Bon voyage!
Над Пикардией моросил мелкий дождик. Почерневшие соломенные крыши звали и манили
к себе, сочная зеленая трава дрожала на ветру. Иногда передо мной начинал
маячить океан, чтобы быть тут же проглоченным колышащимися песчаными дюнами,
передо мной мелькали фермы, луга, ручьи. Мирный сельский пейзаж, каждый
занимается своим делом.
___________
* До свидания, господин Миллер, счастливого пути (фр.).
434
Меня вдруг окатило волной такого счастья, что мне захотелось вскочить и
закричать или запеть. "Bon voyage!" Какие слова! Мы всю жизнь проводим в
странствиях, постоянно бормоча слова, подаренные нам французами, но разве
когда-нибудь у нас бывает этот "воn voyage"? Разве мы осознаем, что, даже
спускаясь в бистро или в бакалейную лавку на углу, мы отправляемся в путь, из
которого можем не вернуться? Если бы мы осознавали, что каждый раз, выходя из
дома, мы отправляемся в путешествие, то, возможно, наша жизнь складывалась бы
немножко иначе. Когда мы пускаемся в путешествие до ближайшего магазина, в Дьепп
или Нью-Хэвен, или куда-нибудь еще, наша планета тоже пускается в небольшое
путешествие, о котором никто ничего не знает, даже астрономы. Но куда бы мы ни
отправились, в угловой магазинчик или в Китай, мы путешествуем вместе с матерью
нашей Землей, Земля движется вместе с Солнцем, и вместе с Солнцем отправляются в
путь другие планеты... Марс, Меркурий, Венера, Нептун, Юпитер, Сатурн, Уран.
Весь небосвод совершает путешествие, и, если хорошенько прислушаться, можно
услышать "Bon voyage! Bon voyage!" А если замереть и не задавать дурацких
вопросов, то поймешь, что главное -- отправиться в путешествие, что вся наша
жизнь -- путешествие, путешествие в путешествии, что смерть -- не последнее
путешествие, а лишь начало нового, и никто не знает, куда и зачем, но все равно
-- "bon voyage"! Мне хотелось вскочить и пропеть это в тональности ля-минор.
Вселенная представлялась мне опутанной паутиной дорог, порой труднопроходимых и
почти невидимых, как пути, по которым движутся планеты солнечной системы, и в
этом огромном мглистом скольжении туда и обратно, в призрачных-переходах из
реальности в реальность, я видел, как все живое и неживое машет друг другу,
тараканы тараканам, звезды звездам, человек человеку, Бог Богу. Закончена
посадка Для отправляющихся в Никуда, Bon voyage! От осмоса к катаклизму, все
пребывает в безмолвном вечном движении. Сделать остановку, замереть посреди этой
сумасшедшей, безумной круговерти, идти в ногу с вселенной, как бы ее ни кидало
из стороны в сторону, стать одним целым с тараканами, звездами, богами и людьми,
-- вот что такое путешествие. И в этом пространстве, в котором мы совершаем свое
движение, где оставляем свои невидимые следы, в нем и только в нем можно
услышать еле слышное на-
435
смешливое эхо, елейный, противный, слабый, безжизненный английский голос,
недоверчиво вопрошающий: "Полноте, мистер Миллер, уж не хотите ли вы сказать,
что пишете еще и книги по медицине?" Да, черт подери, теперь я могу утверждать
это с полной уверенностью. Да, мистер Никто из Нью-Хэвена, я действительно пишу
книги по медицине, прекрасные книги по медицине, которые исцеляют от всех
недугов во времени и пространстве. Вот и сейчас, в эту самую минуту я создаю
грандиозное слабительное для человеческого сознания: оно называется ощущение
путешествия!
Я представил себе того недоумка из Нью-Хэвена, насторожившего уши, чтобы лучше
меня слышать; перед ним возникла огромная неясная тень и поглотила его. Только я
хотел спросить сам себя: "Где же я видел эту рожу?", как меня вдруг словно
озарило вспышкой молнии. Усатый человек из Дьеппа, чье лицо было мне до боли
знакомо, теперь я узнал его! -- это же Мак Суэйн*! Большой Злой Волк, и Чарли
играл Самсона-Борца! Вот и все! Я только хотел привести в порядок свои мысли. Et
bon voyage. Bon voyage a tout le monde!*
________
* Мак Суэйн -- американский актер, исполнявший роль Большого Джима Макки,
главного противника Чарли в фильме Ч. Чаплина "Золотая лихорадка" (1925).



АСТРОЛОГИЧЕСКОЕ ФРИКАСЕ
Astrological Fricasse
РАССКАЗ
Я познакомился с Джеральдом в фойе театра в антракте. Не успели нас представить
друг другу, как он поинтересовался датой моего рождения.
-- Двадцать шестого декабря 1891 года.. днем, в половине первого... В Нью-Йорк
Сити... При стечении Марса, Урана и Луны в восьмой фазе. Устраивает?
Он просиял.
-- Вы разбираетесь в астрологии, -- обрадовался он, растроганно глядя на меня,
словно я был его лучшим учеником.
Наша беседа была прервана появлением очаровательной молодой особы, радостно
приветствовавшей Джеральда. Он торопливо познакомил нас.
-- 26 декабря и 4 апреля... Козерог с Овном.. Вы прекрасно подходите друг другу.
Я так и не узнал, как зовут очаровательную даму, впрочем, она также не знала
моего имени. Для Джеральда это не имело никакого значения. Люди существовали для
него лишь постольку, поскольку они подтверждали его астрологические выкладки. Он
заранее знал, кто есть кто, -- на лету схватывая самую суть. В каком-то смысле
он был сродни врачу-рентгенологу. Моментально высвечивал ваш астральный скелет.
Там, где непосвященным виделся Млечный путь, Джеральд наблюдал созвездия,
планеты, астероиды, падающие звезды и туманности.
-- Не затевайте ничего серьезного в ближайшие дни, -- мог сказать он. -- Лягте
на дно. Ваш Марс сходится с Меркурием. Воздержитесь от принятия решений.
Дождитесь полнолуния... Вы человек импульсивный, склонный к необдуманным
поступкам, я правильно угадал? -- Испытующе лукаво он поглядывал на свою жертву,
словно предупреждая: "Меня не проведешь, я вижу тебя насквозь".
В антракте все высыпали в фойе, дружно пожимая друг другу руки. Каждого
представляли по имени его знака Зодиака. Среди присутствующих в большинстве
оказались Рыбы -- прохладные, слегка замороженные, в меру доброжелательные,
безликие создания, все как на подбор с гла-
439
зами навыкате, вялые и флегматичные, у которых, казалось, в жилах вместо крови
течет вода. Меня больше тянуло к Скорпионам и Львам, особенно это касалось
представительниц прекрасного пола. Водолеев я старался избегать.
Когда в тот же вечер мы с Джеральдом сидели в ресторане, я уяснил для себя одну
важную вещь. Хоть убей, не вспомню, был он Близнецом или Девой, но с
уверенностью могу сказать -- увертливости и апломба ему было не занимать. Было в
нем что-то андрогинное. Присутствие Весов, Львов и Стрельцов вызывало в нем
нездоровый ажиотаж. Он то и дело, словно мимоходом, ронял какие-то
двусмысленности о Козерогах, -- осторожно, словно исподтишка сыпал соль на
птичий хвост.
Он без умолку говорил о различных органах человеческого тела, суставах,
мускулах, слизистой оболочке и прочих жизненно важных частях организма. Он
посоветовал хозяину, которого недавно сбил грузовик, быть поосторожней со своей
коленной чашечкой в следующем месяце. Молодой даме слева от меня следовало
поберечь почки -- из одного из близлежащих домов исходит какое-то пагубное
влияние, которое действует на почки и железы внутренней секреции. Интересно,
каким астральным сложением обладал он сам -- с нездоровым цветом лица,
свидетельствующим о плохой печени, и почему бы ему самому не посоветоваться хотя
бы с местным фармацевтом.
Я уже проглотил три коктейля с шампанским и соображал довольно туго. То ли он
говорил, что следующая неделя обещает быть удачной в финансовых отношениях, то
ли что надо опасаться переломанных костей. Но надо сказать, меня это и не
особенно интересовало. Любые влияния Сатурна, обнаруженные в моем гороскопе,
значат для меня больше, чем все вместе взятые милости великодушного благодетеля
Юпитера. Я заметил, что о Венере не было сказано ни единого слова. Похоже, сферу
личных отношений он ни в грош не ставил. Он был мастак по части несчастных
случаев, прибавок к жалованью, путешествий. Разговор принял вкус давно остывшей
яичницы в клинике для ревматиков. Я пытался было завести разговор о Плутоне,
потому что эта планета и ее тайны более остальных занимали меня, но он не
поддержал меня, напротив, как-то сразу помрачнел и замкнулся. Больше всего он
оживлялся, когда ему задавали сугубо земные вопросы, например:
-- Как вы считаете, мне не повредит немного спагетти?
-- Можно мне заниматься гимнастикой в данное время суток?
440
-- Как насчет этой вакансии в Сан-Франциско? Не пора ли подсуетиться?
На подобные вопросы у него всегда был готов ответ. Его самонадеянность не знала
границ. Время от времени, желая придать своим словам больший вес и драматизм, он
закрывал глаза, словно окидывая мысленным взором астральную карту звездного
неба. Он мог предсказывать будущее, правда, довольно неохотно, но странное дело:
пока мы разговаривали, ему, как и простому смертному, пришлось купить утреннюю
газету, чтобы узнать, что творится на русском фронте. Спроси я его о положении
дел на бирже (не упал ли, допустим, уровень цен), вряд ли он проявил бы большую
осведомленность, нежели я. Спустя несколько недель ожидалось затмение Луны, и он
зорко следил за всевозможными землетрясениями и колебаниями почвы; к счастью,
какая-то богом забытая сейсмографическая станция зафиксировала колебания почвы в
пяти-шести тысячах миль от берега в Тихом Океане. Никто не пострадал, разве что
какие-нибудь глубоководные чудища...
Где-то через неделю Джеральд позвонил мне и пригласил на новоселье. Он пообещал
мне встречу с восхитительной Стрельчихой с грудью, как налитые яблоки, и губами
цвета спелой малины.
-- Вы очень скоро вступите в фазу повышенной активности, -- выпустил Джеральд на
прощанье стрелу. В его устах это прозвучало весьма многообещающе. Однако,
поразмыслив, я пришел к выводу, что активность сама по себе вещь крайне
бессмысленная. Муравьи с пчелами тоже активны, причем, постоянно и что с того? К
тому же меня раздражала сама идея активности. Я жил в мире с самим собой и
хотел, чтобы все оставалось, как есть, по крайней мере, пока.
Ближе к вечеру мы подъехали к дому Джеральда. Я прихватил с собой двух друзей,
Весы и Стрельца. По обеим сторонам улицы вдоль всего квартала тянулась вереница
авто, -- преимущественно лимузинов -- глянцево сверкающих в лучах заходящего
солнца. Между холеными, "ливрейными" шоферами уже установились вполне
панибратские отношения. Когда мы вылезли из двухместного "фордика", нас
удостоили критическими взглядами, смерив с головы до ног.
Новое обиталище Джеральда находилось в милом, небольшом особнячке. Я бы сказал,
приятно никаком. Здесь мог жить и состоятельный хиромант, и преуспевающий
виолончелист. Гостиная кишела людьми, они сидели, стояли, разговаривали, пили
чай, жевали пирожные. Когда мы вошли, Джеральд устремился нам навстречу и стал
пооче-
441
редно представлять своим гостям: Весы -- Близнецы, Стрелец -- Водолей, Лев --
Козерог и так далее. Мы чувствовали почти то же самое, что и Алиса, когда она
попала в Страну Чудес, а Джеральд при ближайшем рассмотрении был как две капли
воды похож на Даму Червей.
Когда все перезнакомились, я пристроился в уголке у окна и огляделся. Интересно,
кто пристанет первым. Долго ждать не пришлось.
-- Вы увлекаетесь астрологией? -- поинтересовалась бледная личность с запавшими
глазами и впалыми щеками, безуспешно пытаясь подняться с дивана, где была зажата
между двумя дамами с одутловатыми расплывшимися лицами, одетыми так, словно они
долго рылись в бабушкиных сундуках.
-- Весьма относительно, -- ответил я, пожимая его вялую руку.
-- Мы все просто без ума от Джеральда. Он настоящий волшебник! Не представляю,
что бы мы без него делали. Я промолчал, повисла неловкая пауза. Он продолжал:
-- Вы живете в Голливуде, мистер... Простите, запамятовал ваше имя. Меня зовут
Хелблингер, Джулиус Хелблингер.
Я еще раз пожал ему руку.
-- Рад познакомиться, мистер Хелблингер. Нет, я живу не здесь. Я пришел в гости.
-- Вы адвокат, да?
-- Нет, я писатель.
-- Писатель! Ах, как интересно! В самом деле? Если не секрет, о чем вы пишете?
Тут как нельзя более кстати подоспел Джеральд -- он подслушивал разговор и
торопливо порхнул к нам, весь трепеща от возбуждения.
-- Ни в коем случае не читайте его книги, -- начал он, протягивая безвольно
болтавшуюся кисть, с которой, будто переломанные, свисали пальцы. -- У него
извращенный склад ума, не правда ли, Двадцать Шестое Декабря?
Одна из каракатиц пыталась подняться с дивана, опираясь на тонкую трость с
золотым набалдашником. Увидев, что она плюхнулась, словно снулая рыба, на
мягкое, я поспешил ей на помощь. Случайно мой взгляд упал на ее ноги, похожие на
две щепки. Судя по всему, она никогда не ходила дальше, чем от машины до
подъезда. На одутловатом белом лице выделялись маленькие птичьи глазки. Проблеск
сознания в них отсутствовал, разве что иногда вспыхивал алчный огонек обжорства.
Она могла быть сестрой-близнецом Кэрри Нейшн кисти Гранта Вуда, создавшего ее в
момент сатанинского просветления. Я без труда
442
представлял ее на лужайке возле собственного дома в Пасадене, поливающую цветы
из дырявой лейки. Наверное она проводит день, посещая парикмахера, потом
астролога, от астролога направляется к хироманту, потом идет в чайную, где после
второй чашки чая начинает ощущать легкое брожение в кишечнике, и поздравляет
себя с тем, что ей больше не нужно принимать ежедневно слабительное. Высшее
счастье для нее, -- это, без сомнения, хороший стул. Я несильно сдернул ее с
дивана, поставил на ноги, слыша, как стучит ее грязное сердце, подражая ржавому
хрипу неисправного движка.
-- Вы так любезны, -- поблагодарила она, тщетно пытаясь изобразить на высеченном
из чугуна лице очаровательную улыбку. -- Увы, мой дорогой, мои бедные ножки
совсем меня не слушаются. Джеральд говорит, что у меня Марс противостоит
Сатурну. Приходится нести свой крест. А вы кто. Овен? Хотя нет, дайте
подумать... вы Близнец, угадала?
-- Совершенно верно, я Близнец, а также моя мать и сестра. Забавно, не правда
ли?
-- Действительно, -- из ее груди рвался хриплый свист, она безуспешно пыталась
справиться с головокружением. Кровь хлюпала в ее жилах, словно слизь
просачивалась через промокашку.
-- Джеральд говорит, что я принимаю все слишком близко к сердцу... А что мне
остается, когда правительство сжирает весь доход. Я ни секунды не сомневаюсь,
что мы выиграем войну, но, голубчик, с чем мы останемся, когда она закончится?
Я, знаете ли, не становлюсь моложе. У меня осталась только одна машина, и
неизвестно еще, не придется ли расстаться и с ней. А каково ваше мнение об этой
войне, молодой человек? Эта нескончаемая бойня просто ужасна. Одному богу
известно, уцелеем ли мы. Не удивлюсь, если эти япошки вторгнутся в Калифорнию и
уведут побережье прямо у нас из-под носа. Что скажете? Вы так терпеливо
слушаете... Простите мою болтливость. Старость, дорогой мой! Что вы сказали?
Я не произнес ни слова. Я только улыбался ей, может быть, немного грустно.
-- Вы иностранец? -- вдруг спохватилась она, на ее лице отразилась паника.
-- Американец всего-навсего.
-- Откуда вы? Средний Запад?
-- Нет, Нью-Йорк. Я там родился.
-- Вы уехали оттуда, да? Я не осуждаю вас, там невозможно жить... все эти
иностранцы. Я уехала отсюда
443
тридцать лет назад. И никогда не вернулась бы... Oh, леди Эстенброк... Как я
рада снова видеть вас. Вы давно приехали?. Я не знала, что вы в Калифорнии.
Я стоял, как дурак, с тростью в руках. Старая сука, казалось, забыла обо мне,
хотя я был совсем рядом, готовый в любую минуту подхватить ее трясущуюся бренную
оболочку, если она споткнется или грохнется наземь. Наконец, заметив, что леди
Эстенброк бросает на меня явно недоуменные взгляды, она слегка шевельнула
проржавевшими суставами и легким движением, почти незаметным, дала мне понять,
что я не забыт.
-- Леди Эстенброк, позвольте представить вам мистера... Прошу прощения, не
скажете ли вы еще раз, как вас зовут?
-- А я и не говорил вам, -- бесцветно ответил я. И выдержав приличествующую
паузу, добавил:
-- Химмельвейс... Август Химмельвейс.
Леди Эстенброк скривилась, заслышав это жуткое тевтонское имя. Она протянула мне
два ледяных пальца, которые я радостно стиснул в непристойно крепком и бодром
пожатии. Но не моя экспансивность обеспокоила леди Эстенброк, а та дерзость, с
которой мои глаза изучали три вишенки, свисавшие с ее немыслимой шляпки. Только
безумная из высшего английского общества могла напялить на себя такое. Она была
похожа на даму с портрета подвыпившего Гейнсборо, последние мазки на котором
сделал Марк Шагал. Для пущего присутствия имперского духа не хватало лишь
букетика спаржи, воткнутого между обвисших пустых грудей. Ее грудь! Мои глаза
машинально блуждали по тому месту, где должна быть грудь. Я подозревал, что в
последний момент она подложила туда немного эксельсиора (амер. -- мягкая
упаковочная стружка), возможно, тогда, когда выжимала последнюю каплю духов из
пульверизатора. Готов ручаться, она ни разу в жизни никогда не видела своих
гениталий. Омерзительное, должно быть, зрелище. Всегда было омерзительным...
Если бы не приходилось иногда писать, то про них вообще можно было бы забыть...
-- Леди Эстенброк -- автор книг о Уинни Уимпл, -- поторопилась сообщить
пасаденовская рептилия. Я понимал, что меня просто хотели ввести в курс дела,
так сказать, au courant, но мне было абсолютно начхать, что из себя представляет
эта дама, будь она известной писательницей или чемпионом по крокету. Я
равнодушно и спокойно ответил:
-- Прошу прощения, но я первый раз в жизни слышу о Уинни Уимпл.
444
Это прозвучало как гром среди ясного неба.
-- Позвольте, мистер...
-- Химмельвейс, -- пробубнил я.
-- Позвольте, мистер Химмельвейс, не хотите же вы сказать, что никогда не
слышали о Уинни Уимпл. Этого не может быть, все читали про Уинни Уимпл. Где же
вы были все это время? Вы что, с луны свалились? Дорогуша, это неслыханно!
Леди Эстенброк снисходительно произнесла:
-- Мистер Химмельвейс вероятно читает Томаса Манна, Кроче, Унамуно. Ничего
обидного в этом нет. Я ведь сама пишу лишь для того, чтобы не умереть от скуки.
И вряд ли когда-нибудь удосужусь прочитать свою писанину. Это же примитив.
-- Что вы, дорогая леди Эстенброк, как вы можете говорить такие вещи! Ваши книги
восхитительны! Я перечитываю каждую из них по нескольку раз! Каждую! Какая
прихотливость! Столько очарования! Не представляю, что бы мы делали без вашей
Уинни Уимпл, я серьезно. Барон Хафнейджел! Я должна поздороваться с ним! Прошу
прощения, леди Эстенброк!
Она заковыляла в другой конец комнаты, истошно вереща:
-- Барон Хафнейджел! Барон Хафнейджел! Леди Эстенброк с осторожностью, словно у
нее была хрустальная задница, опустилась на софу. Я предложил ей чаю с
пирожными, но она не слышала меня. Стеклянными глазами она уставилась на стоящую
на столике фотографию страстной, полураздетой блондинки. Я слегка отодвинулся и
тут же уперся в округлые прелести увядающей актрисы. Я хотел было извиниться, но
услышал сухой надтреснутый смешок, напоминавший хруст слюды.
-- Это всего лишь я... Не стоит извинений, -- прожурчала она. -- Эскимосы,
знаете ли, трутся носами... -- Очередной короткий взрыв смеха, словно вызванный
падением с лестницы Галли Курчи. Дальше последовало неизбежное:
-- Я -- Двенадцатое Ноября, а вы?
-- Двадцать Шестое Декабря, -- ответил я. -- Самый настоящий козел с парой
рогов.
-- Как мило! А я не знаю, кто я, то ли змея, то ли сороконожка. Во мне есть
что-то дьявольское и страшно сексуальное.
Она похотливо прищурила фарфоровые глазки.
-- Вам не кажется, -- она теснее прижалась ко мне, -- что надо найти что-нибудь
выпить, а? Я все ждала, что вон тот гусь, -- жест в сторону Джеральда, --
соизволит
445
поухаживать за мной, но, похоже, не дождусь. А что здесь творится? Намечается
скандал, или что? Кстати, меня зовут Пегги. А вас?
Я назвался своим именем.
-- Официально меня здесь знают как Химмельвейса. -- В моем сознании возник образ
подмигивающей лошади.
-- Официально, -- эхом откликнулась она. -- Не понимаю. Официально что?
-- Бредятина, полный бред. -- Я постучал себя по голове.
-- Понятно. Я попала на сборище мудаков. Я сразу так и подумала. Послушайте, а
из-за чего сыр-бор? Зачем он их собрал? Хочет вытрясти из них монету? Пусть
начнет с меня, я устрою ему небольшой сюрприз.
-- Вряд ли он станет приставать к вам. Во всяком случае таким образом. -- Снова
образ подмигивающей лошади.
-- Ах, даже так! Все ясно! -- Она холодным взглядом окинула собравшихся. --
Выбор невелик. Слепцы' -- Она смерила презрительным взглядом, явно желая
поддразнить, столпившихся вокруг ведьм.
-- А вы чем занимаетесь? -- неожиданно поинтересовалась она.
-- Чем занимаюсь? Пишу...
-- А дальше? В самом деле? А что вы пишете? История? Биология?..
-- Непристойные книжки. -- Я постарался изобразить на лице смущение.
-- В каком смысле непристойные? Непристойные-непристойные или просто
неприличные?
-- Мне кажется просто неприличные.
-- Вроде истории леди Чаттерби или Чаттерсли, как там ее звали? Надеюсь, не
такое дерьмо? Я засмеялся.
-- Нет, нет, совсем другое... Просто порнокнижки. Вы же знаете все эти вещи:
душки-крошки-страсти-мордасти...
-- Тише! Не забывайте, где находитесь! -- она оглянулась украдкой.
-- А почему бы нам не найти уголок, где можно спокойно посидеть и поговорить. А
что еще вы знаете? Начало прозвучало многообещающе. Как вы сказали, вы -- козел,
да? Ну, в смысле Стрелец?
-- Козерог.
-- Козерог. Отлично, пошли! Я забыла, когда вы родились? Я хочу запомнить... Все
Козероги такие, как вы? Боже правый, я-то думала, что я невероятно сексуальна,
446
но, похоже, мне предстоит многому научиться. Пошли туда, где нас никто не
услышит. Итак, все сначала. Что вы пишете? Неприкрытые что?
-- Душки-крошки-чмок-трах...
Она взглянула на меня, словно собираясь благословить. Потом протянула мне руку.
-- Дайте вашу пять, дружище! Мы говорим на одном языке. А теперь попробуйте это
немного приукрасить, с того места, где вы остановились. Хорошо было сказано,
чистая монета. Расскажите-ка мне о каких-нибудь любовных штучках. Давайте!
Смелее! У меня уже намокли штанишки! Придумайте что-нибудь! Немного фантазии!
Мать вашу, встретить такого человека! И где! Здесь! Надо выпить! Только не
приносите эту прокисшую ослиную мочу! Лучше бурбон, если, конечно, найдете.
Подождите, не убегайте. Скажите что-нибудь перед уходом. Начните с крошек, --
как в прошлый раз. Только прибавьте что-нибудь этакое. Мы с вами еще прогремим
сегодня. Только не говорите таких слов, хорошо? Это слишком грубо. Подойдите, я
хочу шепнуть вам кое-что на ухо.
Наклоняясь к ней, я заметил Джеральда, направляющегося прямо к нам.
-- Прогоните его, -- прошептала моя спутница, -- он похож на кусок триппера.
-- О чем это вы шепчетесь? -- игриво осведомился Джеральд, сияя, как близнецы
ХеХе*.
-- Э, братец мой, никогда не догадаетесь... Не догадаетесь ведь? -- она развязно
рассмеялась. По выражению лица Джеральда я понял, что смех получился слишком
громким.
Джеральд низко навис над нами и спросил sotto:
-- Надеюсь, не о сексе?
Женщина изумленно воззрилась на него, в ее взгляде сквозил притворный ужас.
-- Вы ясновидящий! Как вы догадались? Прочитали по губам?
-- По вашим губам я могу читать даже в темноте. -- Джеральд смерил ее
испепеляющим взором.
-- Надеюсь, вы не опуститесь до оскорблений. Я и сама немного разбираюсь в этих
фокусах. Пусть я и не сильна в астрологии, но вас я раскусила. Ваш номер не
пройдет.
-- Ш-ш-ш, тише, -- Джеральд прижал палец к губам. -- Умоляю, только не здесь. Вы
ведь не станете меня разоблачать перед всеми!
-- Не стану, если вы раздобудете что-нибудь выпить.
-- В Китае -- символ счастья
447
Где ваши запасы? Я принесу. Скажите только, где взять. А то от вас только
лимонада и можно дождаться.
Джеральд начал было опять что-то нашептывать ей на ухо, но в этот момент его
ухватила за полы пиджака только что впорхнувшее очаровательное создание.
-- Диана! Вы? Вот радость-то! Я и мечтать не мог о вашем приходе! -- Он,
вальсируя, увлек ее в дальний угол комнаты, не потрудившись даже представить нам
гостью. И наверное поздравляя себя с нежданным избавлением.
-- Грязный, дешевый потаскун, -- процедила сквозь зубы блондинка. -- Так и не
сказал, где хранится выпивка. Голову, видите ли, потерял от этой Дианы... Ха! Да
он грохнется в обморок при виде ... -- этой, ну понимаете, о чем я, --
мохнатенькой...
В таких местах не дадут спокойно посидеть, обязательно кто-нибудь привяжется.
Пока Пегги шарила в буфете в поисках ликера, норвежка с лицом старой девы,
разливавшая чай в соседней комнате, решительно направилась ко мне, таща за собой
известного психоаналитика -- Водолея, явно обойденного вниманием Венеры. Он был
похож на дантиста, превратившегося в одинокую крысу. Вставные зубы голубовато
поблескивали из-под налипшей жевательной резинки. Рот был растянут в приклеенной
улыбке, попеременно выражавшей удовлетворение, подозрение, восторг и омерзение.
Норвежка, бывшая медиумом, взирала на него с благоговейным трепетом, ловя каждый
вздох, каждый звук, срывавшийся с его губ. Она была классической Рыбой, в ее
жилах текло молоко сострадания ближнему. Ей хотелось, чтобы все исстрадавшиеся
души приходили излечиваться к доктору Бландербассу. "Это -- уникум", --
захлебываясь от восторга, рассказывала она, когда доктор откланялся. Она
сравнивала его с Парацельсом, с Пифагором и даже с Гермесом Трисмегистом. Слово
за слово мы незаметно затронули тему реинкарнации. Она помнила три своих
перевоплощения, в одном из которых ей довелось быть мужчиной. Это было во
времена фараонов, задолго до того, как церковники извратили древнюю мудрость.
Она не спеша плела свою карму, свято веря, что лет так через миллион ей удастся
вырваться из колеса жизни и смерти.
-- Время -- ничто, -- полуприкрыв глаза, бормотала она. -- Столько нужно
сделать... столько дел... Почему вы не пробуете пирожные? Сама пекла.
Она взяла меня под руку и повела в соседнюю комнату, где разливала чай
престарелая дама, чей возраст вполне позволял ей быть Дочерью Революции.
-- Миссис фарквар, -- сказала моя спутница, продол-
448
жая держать меня за руку, -- этот джентльмен хочет попробовать наши пирожные. Мы
только что имели грандиозную беседу с доктором Бландербассом, не правда ли? --
она заискивающе посмотрела мне в глаза взглядом дрессированного пуделя.
-- Миссис Фарквар -- настоящая ясновидица, -- продолжала она, протягивая мне
восхитительное пирожное и чашку чая. -- Она дружила с самой мадам Блаватской.
Вы, конечно, читали "Тайную доктрину"? Да что я спрашиваю... вы же наш.
Я заметил, что миссис фарквар как-то странно поглядывает на меня. Она смотрела
не в глаза, а куда-то поверх, откуда у меня начинали расти волосы на голове. Я
решил, что сзади стоит леди Эстенброк, и над моей головой раскачиваются три
вишенки.
Тут миссис Фарквар раскрыла рот.
-- Какая изумительная аура! Лиловая с цикламеновым оттенком! Только взгляните!
-- с этими словами она бесцеремонно дернула норвежку за руку, буквально силой
заставив ее упасть на колени и тыкая пальцем в пятно на стене, дюйма на три
повыше моих сильно поредевших волос.
-- Норма, видишь? Сощурь один глаз. Теперь видишь?.. Да вот же она!
Норма скрючилась в три погибели, изо всех сил прищурившись, но была вынуждена
признаться, что ничего не видит.
-- Это же видно невооруженным взглядом. Ее просто нельзя не увидеть.
Смотри-смотри. Сейчас и ты увидишь.
Теперь вокруг меня столпилось уже несколько женщин, квохтая, как наседки, и
извиваясь, силились разглядеть сияние, окутавшее мой череп. Одна из них клялась
и божилась, что видит его вполне отчетливо, но оказалось, что в зеленых и черных
тонах -- вместо лилового с цикламеном. Это окончательно вывело миссис Фарквар из
равновесия. Она принялась столь яростно разливать чай, что опрокинула полную до
краев чашку с горячей жидкостью на свое лавандовое платье. Норма страшно
переполошилась. Она бестолково суетилась вокруг миссис Фарквар, ну вылитая
мокрая курица.
Когда миссис фарквар выпрямилась, все увидели ужасное пятно. Можно было
подумать, что миссис Фарквар, закрутившись с делами, совсем забылась... Я стоял,
не сводя глаз с пятна, и непроизвольно провел рукой над головой, словно желая
окунуть ее в лиловое сияние собственной ауры.
Откуда ни возьмись появился гладковыбритый, пред-
449
ставительный декоратор интерьеров, типичный "голубой" понимающе улыбнулся мне и
вкрадчивым бархатным голосом сказал, что у меня просто сногосшибательная аура.
-- Я не видел ничего подобного уже целую вечность! -- воскликнул он, небрежным
жестом набирая полную горсть домашних пирожных. -- Моя собственная настолько
безобразна, что о ней даже говорить не хочется... Во всяком случае, мне так
говорили. У вас, должно быть, прекрасный характер. От остальных я отличаюсь лишь
тем, что я яснослышащий. Моя мечта -- иметь дар ясновидения, а вы? или вы им
обладаете? Мне кажется, что вы... ах, как глупо с моей стороны спрашивать. С
такой аурой, как ваша... -- Он слегка придвинулся и игриво вильнул бедрами. Я
подумал, что он сейчас взмахнет рукой и закричит "Йо-хо-хо!" Но этого не
произошло.
-- Вы художник? -- отважился спросить я, когда прекратились заигрывания.
-- Пожалуй, можно сказать и так, -- ответил он, скромно потупившись. -- Я люблю
прекрасное. И ненавижу точные науки, цифры... Разумеется, большую часть жизни я
провел за границей, -- это развивает вкус, согласны? Вы бывали во Флоренции? А в
Равенне? Флоренция -- очаровательное местечко? Зачем мы воюем? Просто голова
кругом идет! Кровь! Грязь! Хоть бы англичане пощадили Равенну. Эти ужасные
бомбы! Тьфу!..
К нашей беседе присоединилась стоявшая рядом женщина. Удача, пожаловалась она,
отвернулась от нее семь лет назад, когда ей гадали по руке на Майорке. К
счастью, она отложила кругленькую сумму на черный день -- миллион -- не моргнув
глазом, уточнила она. С тех пор, как она занялась посреднической деятельностью,
дела заметно улучшились. Именно благодаря деньгам она смогла заработать себе
репутацию. Она только что провернула одно дельце, подыскала кому-то хорошее
место за три тысячи в неделю. Еще так будет продолжаться, то голодная смерть ей
не грозит. Работой она довольна. Каждый должен найти себе какое-нибудь занятие,
чтобы мозги не сохли. Все лучше, чем торчать дома и мучаться вопросом, что еще
придумает правительство с твоими денежками.
Я поинтересовался, не связана ли она с Адвентистами Седьмого Дня. Она широко
улыбнулась, обнажив золотые зубы.
-- Нет, уже не имею. Верую сама по себе.
-- А откуда вы знаете Джеральда? -- спросил я.
-- Ах, Джеральд... -- от ее жуткого смеха у меня зашевелились волосы; -- Мы
познакомились на матче по боксу. Он сидел с каким-то человеком, похожим на
индийского
450
набоба, я попросила дать мне прикурить. Он спросил, не Весы ли я. Я не поняла, о
чем он спрашивает. Тогда он
сказал:
-- Вы родились между первым и пятым октября? Я ответила, что родилась первого
октября. -- Значит, вы родились под знаком Весов. Я была настолько ошарашена что
позволила ему составить мой гороскоп. С тех пор дела пошли в гору. Я была как во
сне. До сих пор не могу понять... Что? Невероятно! Просите у кого-то прикурить,
а вам в ответ называют дату вашего рождения. Этот Джеральд, он неподражаем. Я
шагу не ступлю, не посоветовавшись с ним.
-- А вы не можете устроить меня в кино? -- полюбопытствовал я. -- Джеральд
сказал, что у меня сейчас удачное время.
-- Разве вы актер? -- она выглядела заметно удивленной.
-- Нет, писатель. Из меня мог выйти неплохой сценарист, добротный киношный
писака, если бы мне представился счастливый случай.
-- Как у вас с диалогами?
-- Вроде ничего. Хотите послушать? Ну скажем... Идут двое по улице. Они поспешно
удаляются подальше с места происшествия. Стемнело, они заблудились. Один из них
взвинчен до предела... Диалог...
"Взволнованный человек:
-- Не знаешь, куда я мог засунуть эти бумаги? Спокойный человек:
-- Строить предположения зачастую то же самое, что изучать траекторию
биллиардного шара, катящегося по столу без сукна.
Взволнованный:
-- Что? Ах, если они попадут в чужие руки, я пропал. Спокойный:
-- Ты и так пропал. Твоя песенка уже спета... Взволнованный:
-- Думаешь, меня обчистили, пока мы там стояли? Но почему тогда не взяли мой
часы с цепочкой? Как это объяснить?
Спокойный:
-- Никак. Я ничего не предполагаю и ничего не объясняю. Я всего лишь
наблюдатель. Взволнованный:
-- Может, позвонить в полицию? Господи, нельзя же сидеть сложа руки. Спокойный:
-- Ты хочешь сказать, что ты должен что-то пред-
451
принять. Лично я собираюсь домой спать. Ну вот, здесь мы и разойдемся. Спокойной
ночи, приятных сновидений. Пока!
Взволнованный:
-- Ты не можешь бросить меня вот так! Ты хотел сказать, что пойдешь со мной
дальше... Ведь так? Спокойный:
-- Я всегда говорю только то, что хочу сказать. Спокойной ночи и приятных
сновидений."
-- Я могу продолжать в таком же духе еще полчаса. Ну как? Очень плохо? Это
экспромт, без подготовки. Если это записать на бумаге, то получится немножко
иначе. Если не возражаете, я попробую еще раз. На этот раз, две женщины. Ждут
автобуса. Идет дождь, у них нет зонтиков...
-- Прошу прощения, -- перебила меня мадам Весы, -- но мне пора. Рада была
познакомиться. Я уверена, что вы без труда найдете себе работу в Голливуде.
Меня оставили, словно забытый мокрый зонтик. Интересно, моя аура еще светится
или уже погасла. Никто не обращал на меня ни малейшего внимания.
Старые перечницы, прополоскав свои кишки тепловатым чаем, засобирались по домам,
чтобы успеть к обеду. По очереди они осторожно отрывали свои задницы с
насиженных мест и ковыляли к двери, опираясь, кто на трости, кто на костыли, кто
на зонтики, а кто на клюшки для гольфа. В конце концов, осталась одна леди
Эстенброк. Она о чем-то увлеченно беседовала с толстой кубинкой, одетой в
мутоновую шубку от Батрика. Они говорили сразу на нескольких языках. Их леди
Эстенброк знала в совершенстве. Я стоял за каучуковым деревом в двух футах
позади них, пытаясь разобрать эту белиберду. Когда гости подходили прощаться,
леди Эстенброк кренилась вперед, словно у нее были сломаны суставы:,
поворачивалась, словно механическая кукла, и протягивала свою холодную липкую и
влажную лапку, на которой, переливаясь, сверкали кольца с драгоценными камнями.
Шоферы полукругом стояли у дверей, готовые в любой момент подхватить своих
престарелых подопечных. Джеральд каждого своего клиента доводил до автомобиля.
Его можно было принять за маститого костоправа, только что положившего в карман
солидный гонорар. Когда последние гости ушли, он встал у двери, потирая бровь,
вытащил из кармана брюк серебрянный портсигар, зажег сигарету и выпустил из
ноздрей тоненькую струйку дыма. Серп полумесяца низко висел над линией
горизонта. Джеральд несколько мгновений смотрел на него, сделал еще пару
затяжек, отбросил сигарету в сторону. Перед тем, как зайти в дом, он ищущим
452
взглядом обвел опустевшую улицу. На его лице мелькнула тень разочарования;
интересующая его особа так и не появилась. Он рассеянно пожевал губами пустоту,
причмокнул.
-- Проклятье! Совсем забыл! -- чуть не вырвалось у него, и он ринулся на кухню,
где наверняка припас что-нибудь для "внутреннего употребления".
Леди Эстенброк все еще говорила с кубинкой, на этот раз по-французски. Из нее
лились потоки слов о Жан ле Пин, Каннах, По, других известных курортах. Да, она
повидала мир, долгое время жила на юге Франции, исколесила Италию, Турцию,
Югославию, Северную Африку. Лицо кубинки ничего не выражало, она поигрывала
миниатюрным веером с ручкой, выточенной из слоновой кости, скорей всего
украденным из какого-то музея. Пот крупными каплями падал на ее гигантский бюст.
Она то и дело вытирала гигантскую щель между туго стиснутыми грудями крошечным
шелковым платочком. Причем проделывала она это как бы между прочим, ни разу не
опустив глаз. Леди Эстенброк делала вид, что не замечает этих неподобающих
жестов. Задумайся она хоть на секунду, она бы пришла в ужас. Леди Эстенброк,
судя по всему, потеряла интерес к собственной груди в тот момент, когда та
высохла и потеряла свою актуальность.
Кубинка была невероятно толста, и стул ей был явно мал. Ей было безумно
неудобно. Ее задняя часть свешивалась с сиденья, словно кусок размороженной
печени. Когда леди Эстенброк отводила глаза, кубинка украдкой почесывала задницу
ручкой крохотного веера. В какой-то момент, не подозревая о моем присутствии,
она с остервенением стала чесаться чуть ли не от шеи до того места, где
кончалась спина. Ей явно было не до бессвязных высказываний леди Эстенброк. Ее
единственным желанием было как можно скорей добраться до дома, содрать корсет и
скрестись, скрестись, словно шелудивая собака.
Представьте мое изумление, когда я услышал, что подошедшего к ней невысокого,
энергичного, щегольски одетого человека она представила как своего мужа. Мне и в
голову не могло прийти, что она может быть замужем, но он стоял передо мной, из
плоти и крови, с моноклем в глазу, держа в руках палевые перчатки. Со слов
кубинки я понял, что ее муж -- итальянский граф, архитектор. В его облике мирно
соседствовали упрямство и настороженность, в нем было что-то от хищной птицы и
от денди одновременно. Он без сомнения обладал поэтической натурой, из тех, кто
в порыве вдохновения сочиняя очередную фразу или интонацию, переворачивает дом
вверх дном,
453
прыгает с потолка, раскачивается на люстре. Его легко можно было представить в
средневековом камзоле с огромным алым сердцем поперек груди и облегающих икры
чулках.
С ангельским терпением, в котором, однако, сквозила злость, он стоял за спинкой
стула, на котором сидела его жена, и ждал, пока она завершит seance с леди
Эстенброк. Непередаваемая словами мрачная резкость придавала ему сходство с
итальянским цирюльником, выжидающим удобный момент, чтобы перерезать горло своей
супруге. Я был уверен, что не успеют они усесться в машину, как он схватит ее за
горло и не ослабит железной хватки до тех пор, пока она не посинеет и из груди
не вырвется хрип.
В комнате осталось человек десять, не больше. В основном Девы и Близнецы. Они
пребывали в легком оцепенении, вялой апатии, вызванной изнуряющим, душным зноем
и несмолкаемым гудением насекомых. Джеральд был у себя в спальне, на стенах
которой горделиво красовались фотографии его любимых кинозвезд -- само собой из
числа его клиентов. Рядом с ним за письменным столом сидела довольно симпатичная
особа. Они были поглощены изучением гороскопа. Я вспомнил, что она пришла с
красивым молодым человеком, то ли любовником, то ли мужем, и что они разбежались
в разные стороны, едва переступив порог дома.
Молодой человек оказался актером; он снимался в вестернах студии "Юниверсал" и
обладал особой привлекательностью человека, находящегося на грани безумия. Он
нервно слонялся из угла в угол, метался от одной кучки гостей к другой, ни к
кому не приближаясь слишком близко, пристраивался где-то с краю, некоторое время
прислушивался и неожиданно шарахался в сторону, как резвый жеребенок. Я видел,
что ему смертельно хочется хоть с кем-нибудь поговорить. Но никто не давал ему
такой возможности. Наконец он обессиленно рухнул на диван, рядом с уродливой
низкорослой дамой, на которую он даже не обратил внимания. Он безутешно озирался
вокруг, готовый взорваться в ответ на любую провокацию.
В дверях появилась женщина с огненно-рыжими, пламенеющими волосами и фиалковыми
глазами; ее сопровождал высокий молодой авиатор, с плечами Атланта, резко
очерченным лицом и хищным носом, словом, самый настоящий летчик. "Всем привет!"
-- сказала она, предполагая, как само разумеющееся, что все присутствующие
узнали ее. -- "Как видите, я пришла... Не ждали?.. Не верите своим глазам, да?
Не слышу комплиментов... Я вся обратилась в слух", -- казалось, говорила она,
усаживаясь
454
на расшатанном стуле, у нее была неестественно прямая спина, можно было
подумать, что она проглотила аршин, ее глаза метали искры, носком туфельки она
отбивала нетерпеливую дробь. Чопорная безупречность английского произношения
резко контрастировала с ее подвижным лицом. Она могла быть Кончитой Монтенегро
или Лулу Негоробору. Все, что угодно, но только не цветком Британской империи. Я
тихонько поинтересовался, кто она такая. Мне объяснили, что она танцовщица из
Бразилии, делающая карьеру на поприще кино.
Бразильский павлин -- вот самое подходящее определение для нее. Суета сует!
Тщеславие -- и только оно! -- было написано на ее лице. Она выдвинула стул на
середину комнаты -- чтобы внимание оцепенелого собрания было всецело отдано ей и
никому больше.
-- Мы прилетели из Рио, -- рассказывала она. -- Я всегда путешествую самолетом.
Конечно, это экстравагантно, но мне всегда не терпится!.. Собаку пришлось
оставить горничной. Я ненавижу эти глупые церемонии... Я...
Я... Я... Я... Я... Похоже, мысль о существовании второго или третьего лица
никогда не приходила ей в голову. Даже о погоде она говорила, постоянно вставляя
бесчисленные "Я". Она была подобна сверкающему айсбергу, "Я" затопляло собой все
вокруг, подчиняло себе все, было необходимо ей, как Иона киту. Мыски ее туфелек
пританцовывали в такт ее словам. Элегантные мыски лаковых туфелек, способные
выписывать любые замысловатые фигуры. От этих мысков можно было свалиться
замертво.
Меня удивила некоторая скованность ее тела. Только пальцы ног и голова жили
своей жизнью, -- остальное словно было под анестезией. Из глубин этого
неподвижного торса шел удивительный голос, обольстительный и отталкивающий
одновременно, он очаровывал и вместе с тем нестерпимо резал слух. Каждое слово
было заранее отрепетировано и произнесено сотни, а то и тысячи раз. Ее можно
было сравнить с крысоловом, насвистывающим одну и ту же мелодию, в цепких, живых
глазах читалась смертельная -- до слез -- скука, она задыхалась от скуки. Она
ничего из себя не представляла, никого, кроме себя, не слышала, ее не
замутненное мыслью сознание напоминало нержавеющую сталь.
-- Само собой, я Близнец, -- доносились до меня ее слова, произнесенные тоном,
не оставляющим сомнений в том, что, пролетая над грешной землей, именно ее
Господь отметил своим поцелуем. -- Да-да, я весьма двойственная натура. -- Я...
Я... Я... Даже свою двойственность она преподносила с заглавной буквы.
455
В комнату вошел Джеральд.
-- Лолита! -- воскликнул он, придавая своему фальцету дополнительную визгливую
восторженность. -- Как мило с твоей стороны! Ты грандиозна! -- Он открыл свои
объятия, едва касаясь ее кончиками пальцев, как партнер по танцу, восхищенный
взгляд жадно обшаривал ее с головы до пят. Джеральд буквально пожирал ее
глазами.
Мне надоел этот фарс, мой взгляд остановился на женщине, сидевшей за письменным
столом в спальне. Она достала из сумочки носовой платок и поднесла его к глазам.
Потом, стиснув руки, вознесла очи. Казалось, она обезумела от горя.
-- Дорогая Лолита, как славно, что ты приехала! Ты самолетом? Это прелестно! Ах,
душечка, ты такая сумасбродка! Какая восхитительная шляпка... откуда? Конечно из
Рио! Надеюсь, ты не торопишься нас покинуть! Мне столько нужно рассказать тебе!
Твоя Венера сегодня просто обворожительна!
Лолита без тени смущения внимала потоку комплиментов, который обрушил на нее
хозяин дома. Уж она-то знала о положении своей Венеры побольше, чем Джеральд и
все магистры черной и белой магии вместе взятые. Ее Венера скрывалась у нее
между ног, и самое главное, всегда была в узде. Затмение любовной жизни Лолиты
наступало разве что при месячных. Хотя даже они не служили помехой, ибо порой
можно обойтись и не раздвигая ног, а изобретательность Лолиты не знала границ.
Когда она встала, ее тело несколько ожило. От ее бедер, казалось, исходило
сияние, незаметное в сидячей позе. Она играла ими так же, как кокетка бровями,
-- с лукавством изгибая то одно, то другое. Это была скрытая под маской легкого
флирта мастурбация, сродни тем штучкам, к которым прибегали благонравные
пансионерки, когда их руки были заняты.
С живостью подтаявшей сосульки она продефилировала в спальню. Ее голос зазвучал
по-иному. Он шел, казалось, из самого пояса Венеры; он был сочный и жирный,
точно редиска в сметане.
-- Когда вы освободитесь, -- произнесла она, бросив взгляд через плечо на фигуру
в спальню, -- я бы хотела немного поболтать с вами.
Это прозвучало как: "Побыстрей отделайся от этой сопли в сахаре и я расскажу
тебе о своих сногсшибательных похождениях".
-- Мы сейчас закончим, -- пообещал Джеральд, напряженно поворачивая голову в
сторону спальни.
-- Поторопись! -- предупредила Лолита, -- а то я скоро
456
ухожу. -- Неуловимое движение левого бедра подстегивало: -- Пошевеливайся. Я не
собираюсь тут рассиживаться!
В этот момент вошел бразильский воздухоплаватель, нагруженный подносом с
сэндвичами и шерри. Лолита с жадностью набросилась на еду. Ковбой с безумным
взглядом маньяка вскочил на ноги и без разбора стал хватать руками все, что
лежало на подносе. Леди Эстенброк сидела, забившись в свой угол, презрительно
ожидая, пока ей передадут блюдо. Все вдруг насторожились. Смолкло гудение
насекомых, спала жара. От всеобщей апатии не осталось и следа.
Минута, о которой так долго мечтал ковбой, наконец-то настала. Минута его
коронного выхода, которой он немедленно воспользовался. Его глубокий голос,
несмотря на истеричные нотки, был тем не менее не лишен обаяния. Он принадлежал
к той породе хи-менов, созданных на киностудиях, которые более всего страдают от
собственной благоприобретенной мужественности. Ему хотелось поделиться
одолевающими его страхами. Было заметно, что он не знает, с чего начать, но он
был полон решимости заставить всех себя слушать чего бы ему это не стоило. И
вот, словно все весь день только это и обсуждали, он заговорил о шрапнельных
ранах. Он хотел заставить всех почувствовать, каково это -- быть разорванным в
клочья, истекать кровью, -- особенно под чужим небом, -- без надежды на
спасение. Ему до чертиков надоели эти сумасшедшие скачки на диких лошадях,
надоело продираться сквозь непролазные заросли колючей чапарелли за сто
пятьдесят баксов в неделю. Когда-то он лицедействовал на Востоке, причем был
неплохим актером, и хотя звезд с неба он не хватал, тем не менее, он был больше,
чем просто ковбой, объезжающий перед камерой лошадей. Он мечтал ринуться очертя
голову в ситуацию, в которой раскрылись бы его истинные таланты. Он был голоден,
и не исключено, что возможная причина, по которой его жена уединилась с
Джеральдом в спальне, крылась в том, что там можно было поесть. Судя по всему,
сто пятьдесят долларов в неделю случались раз в месяц, а то и реже, а остальное
время им приходилось грызть лошадиную шкуру. Вполне возможно и то, что его жена
уединилась с Джеральдом, чтобы выяснить причины импотенции мужа. Множество
вопросов висело в воздухе, вне и внутри жестоких описаний шрапнельных ран, от
которых застывала кровь.
Это был на редкость решительный дикоглазый молодой человек -- настоящий
Скорпион. Казалось, будь ему дозволено упасть в корчах на ковер, вцепиться
зубами Лолите
457
в лодыжку, запустить бокалом шерри в открытое окно, он так и сделает. Что-то,
имеющее весьма смутное отношение к актерской профессии, снедало его изнутри. То
ли его незавидное положение в кино. То ли тот факт, что его жена слишком скоро
забеременела. То ли масса проблем, связанных с мировой катастрофой. Как бы то ни
было, он по всем статьям оказался в мертвой точке, и чем больше он метался, тем
сильнее запутывался, тем сильнее затуманивался его рассудок... Если бы хоть
кто-нибудь поговорил с ним, если бы хоть кто-нибудь возмутился его дикими,
бессвязными высказываниями... Но нет, никто и рта не раскрыл. Все сидели как
послушное стадо баранов и наблюдали, как он постепенно увязает в непроходимых
дебрях своих кошмаров.
К слову сказать, было довольно трудно уследить, как он сам ориентируется --
среди свистящих над головой пуль. Он упомянул как минимум девять различных стран
-- и все на одном дыхании. Родом он из Варшавы, его бомбили под Роттердамом,
морем он добрался до Дюнкерка, его сбили под Фермопилами, он улетел на Крит, где
его подобрали рыбаки, и наконец сейчас он бороздил дебри Австралии, подъедая
объедки с тарелок каннибалов. То ли он в самом деле участвовал во всех этих
кровавых бедствиях, то ли просто репетировал роль для новой радиопередачи,
понять было нельзя. Он использовал все до единого местоимения -- личные,
возвратные, притяжательные -- все без разбора. То он управлял самолетом, то был
солдатом, потерявшим свою часть, то флибустьером, идущим по следам побежденной
армии. То он жил, питаясь мышами и селедкой, то хлестал шампанское словно Эрик
фон Штрохейм. Но всегда и везде, при любом стечении обстоятельств, он был жалок
и несчастен. Нет таких слов, чтобы выразить всю полноту его ничтожества и
страданий, словами нельзя описать, насколько жалким он хотел предстать в наших
глазах, как хотел, чтобы мы поверили и прониклись его мучениями.
Не выдержав эту лихорадочную агонию, я решил побродить по саду вокруг дома. На
дорожке, ведущей в сад, я встретил уже знакомого Стрельца Умберто, который
только что выскользнул из объятий горбуньи, обезображенной экземой. Мы пошли в
сад, где обнаружили столик для пинг-понга. Юная пара, представившаяся братом и
сестрой, предложила нам сыграть партию, разделившись на пары. Только мы начали,
как на заднем крыльце возник злополучный ковбой; некоторое время он молча и
угрюмо изучал нас, потом скрылся в доме. Тут выскочила невероятно загорелая
дама, из которой ключом била энергия, и
458
жадно уставилась на нас. Она напоминала быка в юбке -- из ноздрей вырывалось
пламя, груди колыхались, как зрелые канталупы*. Первый шарик от ее удара
раскололся пополам, второй улетел за изгородь, третий попал моему другу Умберто
в глаз. После этого она презрительно удалилась, бросив на прощание, что
предпочитает бадминтон.
Через несколько секунд вышел Джеральд и попросил остаться на обед. "Оформитель
интерьеров самолично готовит для нас спагетти", -- сказал Джеральд.
-- Не вздумайте сбежать, -- предупредил он, притворно грозя нам пальцем.
Мы хором отказались от его приглашения. (Неужели он не видит, что мы умираем от
скуки?)
-- Вы, что, не любите спагетти? Они не достаточно хороши для вас, да? --
Джеральд стал похож на избалованного ребенка, у которого отняли любимую игрушку.
-- Может, выпьем немного вина? -- предложил я в надежде, что он поймет намек и
скажет, что уже готовят коктейли.
-- Не волнуйтесь. Вы, Козероги, чертовски практичны. Конечно, у нас найдется
что-нибудь для вас выпить.
-- А что именно? -- поинтересовался Умберто, у которого за весь день изрядно
пересохло в горле.
-- Ш-ш-ш, тише! Играйте в пинг-понг. Где ваши манеры? -- ужаснулся Джеральд.
-- Но я умираю от жажды, -- продолжал настаивать Умберто.
-- Зайдите в дом, я дам вам стакан холодной воды. Вам станет гораздо лучше. Вы
слишком взволнованы. Кроме того, вам следует беречь свою печень. Вино для вас
яд.
-- Тогда предложите мне что-нибудь взамен вина, -- потребовал Умберто, твердо
вознамеревшись выдавить из хозяина хоть каплю алкоголя.
-- Опомнитесь, Стрелец! Извольте вести себя, как джентльмен. Здесь вам не
ночлежка какого-нибудь Бэрримора. Идите проветритесь и продолжайте вашу игру. Я
пришлю вам очаровательную девушку, она сыграет с вами пару партий. -- С этими
словами он развернулся и просочился в дверь.
-- Как вам это нравится? -- взорвался Умберто, отшвыривая ракетку в сторону и
натягивая пиджак. -- В таком случае я сам найду себе что-нибудь выпить. -- Он
осмотрелся по сторонам, надеясь, что кто-нибудь составит ему компанию. Брат
восхитительной Лео согласился сопровождать его.
_________
* Сорт дыни.
459
-- Только не долго! -- произнесла жена Умберто. Умберто внезапно вспомнил, что
забыл что-то важное. Он подошел к жене и спросил, где ее сумочка.
-- Мне нужно немного мелочи. -- Порывшись, он выудил оттуда пару чеков.
-- Значит, мы не увидим его несколько часов, -- заметила его жена.
Не успели они отойти, как появилась обещанная "очаровашка" лет шестнадцати,
застенчивая, неуклюжая, усыпанная юношескими прыщами, с морковно-рыжими
волосами. Джеральд высунул голову и ободряюще кивнул. Но оказалось, что у всех
одновременно пропало желание продолжать игру. Девочка чуть не плакала. Но в этот
момент вновь появился бык в юбке; рванувшись к столу, она схватила ракетку.
-- Я сыграю с тобой, -- сказала она прыщавой красотке, и над головой последней
со свистом пронесся шарик.
-- Круто... -- пробормотал бык в юбке, в нетерпении хлопая себя ракеткой по
бедрам, пока юная разиня ползала на карачках среди розовых кустов в поисках
шарика.
Мы сели на крыльцо, наблюдая за этой парой. Сестра Лео с золотыми искорками в
глазах с увлечением делилась впечатлениями от австралийских дюн. Она призналась,
что приехала в Калифорнию, чтобы быть поближе к брату, чья воинская часть
базируется неподалеку. Она устроилась на работу в магазин, в кондитерский отдел,
где продает сладости.
-- Только бы Родни не напился, -- пробормотала она. -- Ему много не надо.
Умберто не станет спаивать его, как вы думаете?
Мы уверили ее, что ее брат в хороших руках.
-- А то влипнет в какую-нибудь историю. Пьяный, он готов приставать к кому
угодно. А вокруг столько всякой заразы, вы понимаете, о чем я говорю. Это одна
из причин, по которой я стараюсь не оставлять его одного. Ладно, если бы он
нашел себе приличную девушку из хорошей семьи, а то все эти женщины... Конечно,
все мальчишки иногда цепляют какую-нибудь гадость... Родни не очень любил сидеть
дома. Но мы с ним всегда отлично ладили... -- Тут она посмотрела на меня и
воскликнула:
-- Вы улыбаетесь... Я глупости говорю, глупости?
-- Что вы, напротив. Меня очень тронула ваша история.
-- Тронула? Что вы хотите сказать? Думаете, Родни неженка?
-- Я ничего не думаю о Родни.
460
-- Вы думаете, что что-то не в порядке со мной.
-- Я вообще не думаю, что что-то не в порядке...
-- Вы, наверное, решили, что я влюблена в него, да? -- Это предположение
развеселило ее. -- Что ж, если хотите знать правду, я действительно влюблена в
него. Не будь он моим братом, я вышла бы за него замуж. А вы?
-- Не знаю, -- отозвался я. -- Мне никогда не доводилось быть сестрой.
На заднем крыльце показалась женщина. Она выбросила мусор в помойное ведро.
Странно, она была не похожа на кухарку -- у ее был слишком одухотворенный
вид.
-- Не простудитесь, -- предупредила она. -- Здесь очень коварные ночи. Обед
скоро будет готов. -- Она одарила нас материнской улыбкой, постояла минутку,
придерживая руками опущенную матку, и скрылась в доме.
-- Кто это? -- удивился я.
-- Моя мама, -- ответила мисс Лео. -- Правда, милая?
-- В самом деле, -- меня удивило, что ее мать прислуживает Джеральду, выполняя
грязную работу.
-- Она квакерша. Кстати, можете звать меня просто Кэрол. Это мое имя. Мама не
верит в астрологию, но она любит Джеральда. Она считает его беспомощным.
-- А вы тоже квакерша?
-- Нет, я неверующая. Я простая провинциалка. Весьма недалекая.
-- Вы мне не кажетесь недалекой.
-- Ну может быть, не так уж чтобы совсем... Но все равно...
-- С чего вы взяли?
-- Я прислушиваюсь к разговорам других. Я знаю, какое впечатление производят мои
слова, когда я открываю рот. Видите ли, у меня простые, банальные мысли.
Большинство людей так сложны для меня. Я слушаю их, но не понимаю, о чем они
говорят.
-- Это звучит в высшей степени разумно, -- признал я. -- Скажите, вы часто
видите сны? Вопрос ошарашил ее.
-- Почему вы спросили? Откуда вы знаете?
-- Все люди видят сны, разве вам это неизвестно?
-- Да, я слышала об этом... но вы ведь не это имели в виду. Большинство забывает
свои сны, не так ли? Я кивнул.
-- А я нет, -- неожиданно просияла Кэрол. -- Я помню все до мельчайших
подробностей. Мне снятся чудесные сны. Может быть, именно поэтому я больше никак
не развиваю свой ум. Я вижу сны дни напролет, так же, как и
461
ночью. Это проще, мне кажется. Я предпочитаю видеть сны, нежели размышлять...
понимаете, о чем я? Я притворился озадаченным.
-- Конечно, вы понимаете, -- продолжала она. -- Можно долго-долго думать о
чем-нибудь и ни до чего не додуматься. Но когда вы спите, у вас есть все -- все,
что душе угодно, все происходит так, как вам хочется. Наверное, это отупляет, но
мне все равно. Я бы не стала ничего менять, даже если бы и могла...
-- Послушайте, Кэрол, -- перебил я ее, -- а вы не могли бы мне рассказать свои
сны. Вы можете вспомнить, например, тот, что вы видели вчера? Или позавчера?
Кэрол милостиво улыбнулась.
-- Конечно, могу. Я расскажу вам тот, который мне снится постоянно... Хотя слова
только портят. Я не могу описать великолепные краски, которые я вижу, или
музыку, которую слышу. Даже если бы я была писателем, вряд ли я смогла бы
передать их. Во всяком случае, в книжках я не смогла найти ничего похожего на
мои сны. Конечно, писателей не очень интересуют сны. Они описывают жизнь или то,
о чем люди думают. Наверное, они просто не видят сны, как я. Мне снится то, что
никогда не произойдет... не может произойти, мне так кажется... хотя я не
понимаю, почему бы и нет. Во сне все происходит так, как нам бы хотелось, чтобы
это происходило. Я живу в своем воображении, поэтому со мной ничего не
происходит. Я ничего по-настоящему не хочу -- просто жить... жить вечно.
Возможно, это звучит глупо, но это именно так. Я не понимаю, почему мы должны
умирать. Люди умирают, потому что сами этого хотят, так я думаю. Я где-то
читала, что жизнь -- это лишь сон. Эта мысль крепко засела в моей голове. И чем
больше я наблюдаю жизнь, тем более справедливым кажется мне это утверждение. Мы
все живем выдуманной нами жизнью... в выдуманном нами мире.
Она умолкла и серьезно посмотрела на. меня.
-- Вам не кажутся бессмыслицей мои слова? Я бы не хотела продолжать разговор,
пока не почувствую, что вы меня-понимаете.
Я заверил ее, что слушаю очень внимательно, и что все, что она говорит, мне
глубоко симпатично. От этих слов она расцвела и несказанно похорошела. Радужная,
с поволокой, оболочка глаз вспыхнула золотистыми искорками. Она не сказала
ничего, что могло показаться глупым, подумал я, ожидая продолжения.
-- Я не рассказала вам об этом, о моих снах, но может быть, вы уже и сами
догадались... Я часто заранее знаю,
462
что со мной произойдет. Например, прошлой ночью мне снилось, что я собираюсь на
праздник, праздник в лунном свете, там я должна встретить человека, который
расскажет мне странные вещи обо мне самой. Над его головой сияние. Он приехал из
чужой страны, но он не иностранец. У него мягкий, успокаивающий голос;
протяжная, неспешная речь -- совсем, как у вас.
-- Что вы ожидаете услышать о себе, Кэрол? -- я опять перебил ее. -- Какие
странные вещи?
Она замолчала, словно подыскивая нужные слова. Потом произнесла с неподдельной
искренностью и наивностью:
-- Я расскажу вам, что я имею в виду. Нет, не про мою любовь к брату -- это же
так естественно. Только люди с грязными мыслями считают дикостью любовь между
родственниками... Я сейчас не об этом хочу рассказать. А о музыке, которую
слышу, и о красках, которые вижу. В моих снах мне слышится не земная музыка, и
цвета совсем не те, которые мы видим на небе или на полях. Это Изначальная
Музыка, она дала начало всей той музыке, которая существует сейчас, и все
теперешние цвета произошли из того, который мне снится. Когда-то они все были
одним, говорил тот человек из сна. Но это было миллионы лет назад, сказал он. И
когда он сказал это, мне стало ясно, что он тоже понимает. Будто мы были знакомы
в другой жизни. Но из его речей мне стало ясно, что о таких вещах очень опасно
распространяться на публике. Внезапно я испугалась, что если я не буду соблюдать
осторожность, меня сочтут сумасшедшей и упрячут туда, где я никогда больше не
увижу снов. Меня страшило не то, что я сойду с ума -- а то, что, упрятав меня,
они уничтожат мои сновидения, мою жизнь. Тогда этот человек сказал то, что
всерьез испугало меня. Он сказал: "Ты уже безумна, милая. Тебе нечего бояться".
И исчез. В следующее мгновенье я все увидела в обычных красках, только они были
все перепутаны. Трава стала не зеленой, а лиловой; лошади -- голубыми; мужчины и
женщины -- серыми, пепельно-серыми, словно духи дьявола; солнце стало черным,
луна -- зеленой. Тогда я поняла, что действительно сошла с ума. Я стала искать
своего брата и нашла его, разглядывающим себя в зеркале. Я заглянула ему через
плечо и не узнала его. Из зеркала на меня смотрел незнакомец. Я позвала его по
имени, начала трясти, но он продолжал смотреть на свое отражение. Наконец до
меня дошло, что он сам себя не узнает. Боже, подумала я, мы оба безумны. Хуже
всего было то, что я больше не любила его. Мне
464
хотелось убежать, но я не могла, меня парализовал страх... И я проснулась.
-- Едва ли можно назвать это хорошим сном, не правда, ли?
-- Нет, -- ответила Кэрол, -- иногда так здорово увидеть все перевернутым вверх
ногами. Мне никогда не забыть ни того, как прекрасна была трава, ни того, как
меня поразило черное солнце... Теперь я вспоминаю, что звезды светили ярко-ярко.
Они были почти над головой. Все сверкало и переливалось гораздо ярче, чем на
желтом солнце. Вы замечали когда-нибудь, как прекрасно все вокруг после дождя,
особенно ближе к вечеру, когда солнце садится? Представьте, звезды у вас над
головой сделались в двадцать раз больше, чем мы обычно привыкли их видеть. Вы
понимаете меня? Может быть, в один прекрасный день, когда Земля сойдет со своей
орбиты, все станет именно так. Кто знает? Миллион лет назад земля выглядела
совсем по-другому, правда? Зеленый цвет был зеленее, красный -- краснее. Все
было увеличено в тысячи раз -- по крайней мере, мне так кажется. Некоторые
говорят, что мы не видим солнце по-настоящему, только его отблеск. А настоящее
солнце, оно такое яркое, что слабый человеческий глаз просто не может вынести
его свет. Наши глаза мало что могут увидеть. Забавно, когда закрываешь глаза и
засыпаешь, то видишь все гораздо лучше, ярче, чище, прекрасней. Что же это за
глаза у нас? Где они? Если одно видение реально, то почему другое -- нет? Что же
реально? Мы, что, все становимся безумными во сне? А если нет, то почему бы нам
не спать всегда? Или это считается ненормальным? Помните, я предупреждала вас,
что я глупая. Я вижу все в розовом свете. Но у меня не получается выдумывать их.
Да и ни у кого бы не получилось.
Тут вернулись Умберто и Родни с видом рассеянным и радостным. Джеральд
лихорадочно суетился, навязчиво предлагая гостям попробовать спагетти. "Они
отвратительны, но зато фрикадельки удались", -- шепнул он мне на ухо. С
тарелками в руках мы робко выстроились перед норвежкой, раздававшей сие блюдо.
Все это напоминало то ли столовую, то ли солдатскую кухню. Декоратор интерьеров
ходил от одного к другому с миской тертого сыра и посыпал эту свежевыданную
блевотину, выдаваемую за томатный соус. Он лучился самодовольством, он так
любовался собой, что забыл сам поесть. (А может, он уже был сыт...) Джеральд
порхал, как ангелочек, восклицая: "Не правда ли, восхитительный вкус? Вам
достались фрикадельки?" Выпорхнув у меня из-за спины, он легонько под-
465
толкнул меня локтем и неслышно прошептал: еле слышно прошелестел: "Ненавижу
спагетти... Гадость!"
Эта сцена была прервана появлением очередных гостей -- молоденьких существ --
возможно, среди них были будущие звезды. Одного из них звали Клод, пухлощекий
блондин с вьющимися волосами. Похоже, он знал всех и вся, особенно это касалось
женщин, которые сюсюкали и тискали его, словно любимую игрушку.
-- А я-то думал, что вечеринка уже закончилась, -- извинился он за свой
"пижамный" вид. Пронзительным голосом, напоминавшим козлиное блеяние, он завопил
на всю комнату:
-- Джеральд! Джеральд! Ну где же ты, Джеральд? (Джеральд тем временем нырнул на
кухню, чтобы скрыть свое раздражение.)
-- Эй, Джеральд! Когда я наконец получу работу? Джеральд, ты слышишь меня? Когда
я начну работать? Джеральд вышел с шипящей сковородкой в руках.
-- Если ты не заткнешь свой поганый рот, -- произнес он, угрожающе приближаясь к
душке Клоду и размахивая сковородкой у него над головой, -- я огрею тебя вот
этой штукой!
-- Но ты обещал, что я получу что-нибудь до конца месяца! -- взвизгнул Клод,
явно получая удовольствие от того, что поставил Джеральда в неловкое положение.
-- Я не обещал этого, -- возмутился Джеральд. -- Я сказал, что у тебя есть все
шансы. Если ты будешь упорно работать. А ты, лентяй, ждешь, когда на тебя
посыплется манна небесная. Уймись и съешь немного спагетти. От тебя столько
шума... -- Джеральд вновь скрылся в кухне.
Клод вскочил на ноги и последовал за ним. Я слышал, как он канючил:
-- Джеральдине, я сморозил глупость, да? -- его голос звучал все глуше и глуше и
в результате совсем стих, словно кто-то зажал ему рот ладонью.
Тем временем стол в гостиной отодвинули к стене, и какая-то молодая пара,
интересная и крутая, завертелась в зажигательном ритме джиттербага. Они
танцевали в одиночестве: остальные смотрели и восхищенно ахали. У миниатюрной,
хорошенькой партнерши, стройной и подвижной, было лицо Нелл Бринкли,
загримированной под Клару Бау. Ее ноги дергались, словно у лягушки под
скальпелем. Молодой человек, лет девятнадцати был слишком хорош, чтобы его можно
было описать. Слова меркли рядом с его красотой. Он был похож на фавна с
дрезденского фарфора, типичное дитя Калифорнии, которому было определено стать
либо эстрадным певцом, либо современным
466
Тарзаном. Клод смотрел на них с нескрываемым презрением. Он без конца теребил
свои непослушные кудри и вызывающе откидывал голову назад.
К моему изумлению, Джеральд вдруг разошелся и начал приставать к жене Умберто.
Он был невероятно напорист и потрясающе самоуверен. Джеральд наседал на даму,
цокая каблуками, словно петух, вышедший на прогулку. Деликатность и изысканность
ему с успехом заменяла поразительная гибкость и артистизм. У него были свои
представления об исполнении джиттербага.
Будучи уже навеселе, он остановился перед Умберто и спросил:
-- Почему вы не танцуете со своей женой? Она превосходно танцует.
Умберто редко танцевал с женой -- это уже давно осталось в прошлом. Но Джеральд
был настойчив.
-- Нет, вы должны станцевать с ней! -- воскликнул он, привлекая всеобщее
внимание к Умберто.
Умберто поволокся на нетвердых ногах, с трудом отрывая их от пола и что-то
бессвязно бормоча. Он проклинал Джеральда за то, что тот поставил его перед
всеми в идиотское положение.
Лолита кипела от ярости, что ее никто не приглашает. Она проплыла через всю
комнату, оглушительно стуча каблуками, и подошла к своему бразильцу.
-- Нам пора, -- прошипела она. -- Отвези меня домой Не дожидаясь ответа, она
схватила его за руку и потащила прочь из комнаты, весело восклицая голосом, в
котором, однако, слышался яд:
-- Доброй ночи! Доброй ночи всем! Доброй ночи! (Посмотрите, я покидаю вас, я,
Лолита. Я презираю вас. Вы мне до смерти надоели! Я, танцовщица, удаляюсь. Я
танцую только перед публикой. Когда я танцую, у всех перехватывает дыхание! Я --
Лолита! Мне жаль времени, потраченного на вас...)
В ее звонком медовом голосе слышались отравленные нотки. У двери, где уже торчал
Джеральд, чтобы попрощаться с ней, она остановилась, чтобы оглядеть остающихся,
посмотреть на эффект, произведенный ее внезапным уходом. Никто не обращал на нее
внимания. Необходимо было что-то сделать, что-то из ряда вон выходящее чтобы
привлечь к себе внимание. И она громко позвала своим пронзительным, театральным,
британским голосом:
-- Леди Эстенброк! Прошу вас, на одну минутку! Мне надо вам кое-что сказать...
Леди Эстенброк, сидевшая в кресле, будто ее пригвоздили, с трудом поднялась на
ноги. Видимо, ее никогда так
467
не звали, словно на судебное разбирательство, но волнение, охватившее ее при
звуке собственного имени, сознание того, что все глаза устремлены сейчас на нее
одну, пересилили возмущение и обиду, клокотавшие в ней. Она двигалась, точно
корабль, терпящий бедствие, шляпка сбилась на бок и колыхалась под нелепым
углом, внушительный нос-клюв придавал ей сходство с хищной птицей.
-- Моя дорогая леди Эстенброк, -- Лолита говорила вроде бы приглушенным,
замогильным голосом опытной чревовещательницы, который, однако, разносился по
всей комнате.
-- Надеюсь, вы простите меня за столь поспешное исчезновение. Обязательно
приходите на генеральную репетицию, хорошо? Было ужасно приятно повидать вас.
Непременно навестите меня в Рио, обещайте! Я улетаю через несколько дней. До
свидания, счастливо оставаться! До свидания всем!
Она бросила в нашу сторону легкий снисходительный кивок, словно говоря: "Теперь,
когда вы поняли, кто я такая, может быть, в другой раз вы будете более вежливы.
Все видели леди Эстенброк, со всех ног ковыляющую ко мне? Мне стоит только
пальцем шевельнуть, и весь мир будет плясать вокруг меня".
Ее эскорт, с увешанной медалями грудью, удалился, как и возник -- без единого
слова. Смерть на поле боя была его единственным шансом прославиться. К тому же
это должно было укрепить имидж Лолиты в глазах общественного мнения. В глазах
рябило от будущих заголовков первых полос газет. "Отважный бразильский летчик
убит в Ливии." Несколько строк о боевых успехах воздушного аса и длинная
душещипательная история о его безутешной невесте Лолите, прославленной
танцовщице, играющей главную роль в большой картине совместного производства
Мицу---Вайолет--Люфтганза под названием "Роза пустыни". И, конечно, фотографии,
демонстрирующие прогремевшие на весь мир бедра Лолиты. А где-нибудь в самом низу
или на другой странице маленькими буквами будет "по секрету" сообщено о том, что
Лолита, чье сердце навсегда разбито трагической гибелью бразильца, положила глаз
на очередного лихого офицера, на этот раз -- артиллериста. Их неоднократно
видели вместе в отсутствие бразильца. Лолита питала слабость к высоким
широкоплечим молодым людям, отличившимся в борьбе за свободу... И т. д. и т. п.
до тех пор, пока рекламный отдел Мицу--Вайолет--Люфтганза не сочтет, что тема
гибели
468
бразильца исчерпана до конца. Конечно, на следующем фильме не удастся
кривотолков, сплетен и шушуканья по углам. А если удача по-прежнему будет
сопутствовать Лолите, то артиллериста ждет та же славная участь -- геройская
смерть. Тогда можно будет надеяться попасть уже на двойной разворот...
Я рассеянно опустился на диван, ровно возле приземистого, словоохотливого
создания, которого весь день старался избегать.
-- Меня зовут Рубиоль, -- пропела она, оборачиваясь и глядя на меня неприятно
уплывающим взглядом. -- Миссис Рубиоль...
Вместо того, чтобы представиться в ответ, я забормотал:
-- Рубиоль... Рубиоль... Где-то я слышал это имя раньше. -- И хотя дураку было
ясно, что во всех Соединенных Штатах может быть только один такой монстр, миссис
Рубиоль засветилась, задохнувшись от удовольствия.
-- Вам приходилось бывать в Венеции? А Карлсбаде? -- по-птичьи куковала она. --
Мы с мужем жили за границей -- до войны. Вы, вероятно, слышали о н е м... он
очень известный изобретатель. Знаете, эти трехзубые сверла... для бурения
нефтяных скважин...
Я улыбнулся.
-- Единственные сверла, которые мне доводилось видеть -- это в кабинете у
зубного.
-- У вас не технического склада ум, так? Мы-то страсть как любим всю эту технику
с механикой. Время такое. Мы живем в техническом веке.
-- Да, я уже это где-то слышал -- отозвался я.
-- Хотите сказать, что не верите в это?
-- Ну что вы, верю. Только нахожу это весьма и весьма прискорбным. Я ненавижу
все механическое.
-- Живи вы среди нас, вы бы так не говорили. Мы ни о чем другом не говорим. Вам
стоит как-нибудь пообедать с нами, вечером... Наши обеденные вечеринки
пользуются большим успехом.
Я решил не прерывать ее.
-- От каждого требуется какой-то вклад... новая идея... что-то, что
заинтересовало бы всех...
-- А как у вас кормят? --заинтересовался я. -- У вас хороший повар? Меня не
волнует, о чем говорят, когда еда хорошо приготовлена.
-- Какой вы забавный! -- хихикнула она. -- Само собой, кормят прекрасно.
469
-- Это замечательно. Это интересует меня больше всего. А что у вас подают? Дичь,
ростбифы, бифштексы? Я люблю хороший ростбиф, не слишком пережаренный, с кровью.
Еще я люблю свежие фрукты... не эту консервированную дрянь, которую у вас подают
в ресторанах. Вы можете сварить настоящий compote? Из слив... Пальчики оближешь!
Значит, вы говорите, ваш муж инженер?
-- Изобретатель.
-- Ах, ну конечно, изобретатель. Это уже лучше. А какой он? Компанейский?
-- Вам он понравится. Вы с ним чем-то похожи... Он даже говорит примерно, как
вы. -- Ее опять понесло. Он такая душка, когда начинает рассказывать о своих
изобретениях...
-- Вы когда-нибудь ели жареных утят -- или фазанов? -- перебил я ее.
-- Конечно... Так о чем я говорила? Ах да, о моем муже. Когда мы были в Лондоне,
Черчилль пригласил его...
-- Черчилль? -- с идиотским видом переспросил я, словно никогда не слышал этого
имени.
-- Ну да... Уинстон Черчилль, премьер...
-- Ах да, я что-то слышал о нем.
-- Эта война будет выиграна в воздухе, так говорит мой муж. Мы должны строить
больше самолетов. Поэтому Черч...
-- Я ничего не смыслю в самолетах... Никогда не доводилось летать, -- вставил я.
-- Это не имеет значения, -- не растерялась миссис Рубиоль. -- Я сама
поднималась в воздух всего раза три или четыре. Но если...
-- Давайте поговорим о воздушных шарах... Они нравятся мне куда больше. Помните
Сантоса Дюмона? Направляясь в Новую Шотландию, он стартовал с верхушки Эйфелевой
башни. Это, должно быть, захватывающее зрелище... Так что вы говорили о
Черчилле? Простите, я перебил вас.
Миссис Рубиоль изготовилась произнести длинную впечатляющую речь о tete-a-tete
ее мужа с Черчиллем.
-- Я вам сейчас кое-что расскажу, -- не дав ей раскрыть рта, поспешно произнес
я. -- Больше всего я уважаю обеды, где не скупятся на спиртное. Знаете, все
расслабляются, потом возникает спор, кто-то получает удар в челюсть. Обсуждение
серьезных проблем за обеденным столом плохо сказывается на пищеварении. Кстати,
на ва-
470
щи обеды надо приходить в смокинге? У меня его нет... Я только хотел
предупредить вас.
-- Приходите в чем хотите, естественно, -- миссис Рубиоль едва ли обращала
внимание на мои перебивания.
-- Отлично! У меня всего один костюм, тот, что на мне. Он не слишком плох, как
вы считаете?
Миссис Рубиолъ благосклонно улыбнулась.
-- Порой вы напоминаете мне Сомерсета Моэма, -- прощебетала она. -- Я
познакомилась с ним на судне, возвращаясь из Италии. Такой обаятельный скромный
человек! Никто, кроме меня, не знал, кто он такой. Он путешествовал инкогнито...
-- Вы случайно не заметили, он косолапил?
-- Косолапил? -- с тупым изумлением переспросила миссис Рубиоль.
-- Ну да, косолапил... Разве вы не читали его знаменитейший роман "Бремя ...
-- "Бремя страсти"! -- воскликнула миссис Рубиоль, счастливая тем, что хоть и
неправильно, но все же вспомнила название. -- Нет, не читала, но я видела фильм.
Он такой мерзкий...
-- Он ужасный, но не мерзкий, -- отважился возразить я. -- По-веселому ужасный.
-- Мне совсем не понравилась Анабелл, -- сказала миссис Рубиоль.
-- Мне тоже. Но зато Бэтт Дэвис была совсем не плоха
-- Не помню. А кого она играла? -- спросила миссис Рубиоль.
-- Дочь стрелочника, разве вы не помните?
-- Отчего же, конечно, помню! -- воскликнула миссис Рубиоль, тщетно силясь
вспомнить то, чего она никогда не видела.
-- Помните, она еще грохнулась с лестницы с полным подносом тарелок?
-- Да, да, разумеется! Конечно, теперь я все вспомнила Она была прелестна, не
правда ли? Какое это было падение!
-- Так мы говорили о Черчилле.
-- Да, так вот, значит... Постойте, дайте мне подумать.. О чем же я хотела вам
рассказать?
-- Прежде всего, скажите мне, -- заметил я, -- правда ли, что он никогда не
вынимает изо рта сигару, ни на минуту? Говорят, он даже во сне не расстается с
ней. Хотя, это не важно. Я лишь хотел узнать, в жизни он такой же дурак, каким
его показывают на экране, или нет.
471
-- Что???? -- заверещала миссис Рубиоль.-- Черчилль дурак? Несльканно! Да он
самый выдающийся человек в Англии!
-- Следующий после Уайтхеда, вы хотите сказать.
-- Уайтхеда?
-- Ну да, человека, который вывел в свет Гертруду Стайн. Вы слышали о Гертруде
Стайн? Нет? Ну тогда вы должны были слышать об Эрнесте Хемингуэе.
-- Да-да, конечно, теперь припоминаю. Она была его первой женой.
-- Совершенно верно, -- согласился я. -- Они поженились в Понт-Эйвене и
развелись в Авиньоне. О Уайтхеде тогда еще никто не слышал. Ему принадлежит
крылатая фраза "божественная энтропия"... или это Эддингтон сказал... Не помню
точно. Неважно, в общем, году в 1919 Гертруда Стайн написала свои "Нежные
бутоны", -- Хемингуэй тогда еще не перебесился. Вы помните процесс Ставинского?
-- когда Ловенштейн прыгнул с аэроплана и упал в Северное море.. С тех пор много
воды утекло...
-- Я, наверное, в то время была во Флоренции, -- сказала миссис Рубиоль.
-- А я в Люксембурге. Вам доводилось бывать в Люксембурге, миссис Рубиоль? Нет?
Прелестное место. Никогда не забуду завтрак с Великой Герцогиней. Ее нельзя
назвать красавицей в общепринятом смысле, эту Великую Герцогиню. А ссора между
Элеонорой Рузвельт и королевой Вильгельминой -- улавливаете, о чем я? Она тогда
страдала подагрой. Да, так что вы хотели сказать о Черчилле?
-- Я уже не помню. Вы совершенно запутали меня, -- пожаловалась миссис Рубиоль.
-- Вы скачете с одной темы на другую. Вы очень странный собеседник. -- Она вновь
было попыталась изречь что-то... -- Расскажите немного о себе, -- продолжила
она. -- Вы до сих пор ни слова о себе не произнесли.
-- О, это легко исправить, -- ответил я. -- Что вас интересует? Я был пять раз
женат, у меня трое детей, двое из них нормальные. Я зарабатываю 375 тысяч в год,
много путешествую, не увлекаюсь ни охотой, ни рыбалкой, люблю животных, верю в
астрологию, магию, телепатию, не делаю по утрам зарядку, медленно пережевываю
пищу, обожаю землю, мух, всякую заразу, ненавижу аэропланы и автомобили, верю в
рассвет и т. д. По случайному стечению обстоятельств родился 26 декабря 1891
года. Это
472
сделало меня Козерогом с двойной грыжей. Всего три года, как я обхожусь без
бандажа. Вы слышали о Лурде, городе чудес? Так вот, в Лурде я навсегда расстался
с бандажом. Никакого чуда не произошло. Бандаж раскололся, а я был слишком
беден, чтобы купить новый. Меня воспитывали в лютеранской вере, а лютеране не
верят в чудеса. В гроте Святой Бернардетты я видел множество костылей, горы
костылей, но ни одного бандажа. По правде говоря, миссис Рубиоль, грыжа вовсе не
так страшна, как о ней говорят. В особенности, двойная грыжа. Срабатывает закон
компенсации. Я вспоминаю своего друга, который страдал от сенной лихорадки. Тут
действительно есть из-за чего беспокоиться. Конечно, не поедешь в Лурд за
излечением от сенной лихорадки. Дело в том, что еще не изобрели лекарства от
сенной лихорадки, вам это известно?
Миссис Рубиоль покачала головой с непритворным испугом и изумлением.
-- Куда проще, -- продолжал я вдохновенно, -- бороться с проказой. Вам никогда
не доводилось бывать в колонии для прокаженных? А я как-то провел там целый
день. Это в районе Крита. Я собирался посетить Кносс, посмотреть на руины, как
меня очаровал один доктор с Мадагаскара. Он так увлекательно рассказывал о
колонии прокаженных, что я решил поехать вместе с ним. Мы волшебно провели
завтрак с прокаженными. Если не ошибаюсь, нам давали вареных омаров с окрой и
луком. А какое было вино! Синее, словно чернила. Они называли его "Слезы
Прокаженных". Уже потом я узнал, что почва была буквально напичкана кобальтом,
магнием, слюдой. Некоторые из прокаженных были довольно состоятельными людьми...
как индейцы Оклахомы. И очень жизнерадостными, хотя никогда нельзя было понять
наверняка, плачут они или смеются, -- так обезображены были их лица. Там был
один молодой американец из Каламазу. Его отец владел фабрикой по производству
бисквитов в Рей сине. Он был членом Фи-Бета-Каппа клуба Принстонского
университета. Интересовался археологией. У него очень рано сгнили руки. Но он
научился управлять своими культями. У него был приличный доход и он мог окружить
себя комфортом. Он женился на крестьянке... такой же, как и он сам...
прокаженной... Уж не знаю, как их там называют Она была турчанка и не понимала
ни слова по-английски. Но это не мешало им. Они без памяти любили друг друга.
Они общались на языке жестов. Короче, я там превосходно
473
провел время. Вино было превосходным. Вы никогда не пробовали омаров? Сначала
резина-резиной, но к этому вкусу быстро привыкаешь. Еда там гораздо вкуснее,
чем, например, в Атланте. Я как-то ел там однажды... У меня чуть не взорвались
внутренности. А как вы понимаете, заключенные едят хуже посетителей... Атланта
-- это настоящая помойка. Кажется, нам давали жареную мамалыгу и свиной жир. На
это достаточно было только посмотреть, и желудок взрывался. А кофе! Уму
непостижимо! Не знаю, как вы, а я считаю, что кофе должен быть черным. Он должен
быть чуть жирным... маслянистым таким. Они говорят, что все зависит от сушилки
для кофе, то есть жаровни.
Миссис Рубиоль не имела ничего против сигареты. (Мне показалось, что она
лихорадочно озирается в поисках другого собеседника.)
-- Моя дорогая миссис Рубиоль, -- продолжал я, поднося ей зажигалку и чуть не
опалив ей губы. -- Мне было весьма приятно побеседовать с вами. Наша беседа
доставила мне огромное наслаждение. Вы не знаете, который час? На прошлой неделе
я заложил свои часы.
-- Боюсь, мне пора, -- поспешно произнесла миссис Рубиоль, взглянув на часы.
-- Ради бога, не уходите, -- взмолился я. -- Вы не представляете, как я счастлив
общаться с вами. Вы начали говорить о Черчилле, но я грубейшим, возмутительным
образом перебил вас...
Миссис Рубиоль, несколько смягчившись, вновь скорчила гримаску...
-- Перед тем, как вы начнете, -- сказал я, приятно удивившись легкой судороге,
исказившей ее лицо, -- должен сказать одну вещь. О Уайтхеде. Я недавно упоминал
о нем. Так вот, о теории "божественной энтропии". Энтропия -- значит остановка
... как у часов. Идея заключается в том, что со временем, или, как говорят
физики, с течением времени, все имеет тенденцию останавливаться. Вопрос вот в
чем. Что будет, если наша вселенная замедлит свой ход -- и вовсе остановится? Вы
никогда не задумывались над этим? А в этом нет ничего невозможного. Конечно,
Спиноза давным-давно сформулировал свою теорию космологического часового
механизма. Из данного пантеизма логически вытекает то, что в один прекрасный
день все кончится, так повелел Господь. Греки пришли к тому же выводу лет за
пятьсот до Рождества Христова.
474
Они даже вывели идею извечного обновления, а это на порядок выше теории
Уайтхеда. Вы наверняка сталкивались с этой идеей. Кажется, она встречается в
"Вагнеровском деле". А может еще где-то... Как бы то ни было, Уайтхед, будучи
англичанином, принадлежал к правящей верхушке, само собой скептически относился
к романтическим идеям девятнадцатого века. Его собственные теории, принципы,
разработанные в лаборатории, следовали sui generis над теориями Дарвина и
Хаксли. Говорят, что несмотря на строгие традиции, которые не давали ему
развернуться, в его метафизике ясно прослеживается влияние Гекеля, -- не Гегеля,
прошу не путать -- которого в свое время называли Кромвелем морфологии.
Резюмируя вышесказанное, -- с единственной целью, -- освежить вашу память... --
Я проницательно взглянул на нее, от моего взгляда ее опять передернуло. Я
перепугался, что ее вот-вот хватит удар. Я не представлял, о чем говорить
дальше, в моей голове не было ни единой мысли. Я просто открыл рот и не
раздумывая стал продолжать...
-- Всегда существовало две школы мысли, как вы знаете, -- о физической природе
вселенной. Я мог бы вернуть вас к атомической теории Эмпедокла, для пущей
достоверности, но это только уведет нас в сторону от основной проблемы... Я
пытаюсь донести до вас, миссис Рубиоль, вот что: когда Гертруда Стайн услышала
звон гонга и объявила профессора Альберта Уайтхеда гением, она положила начало
полемике, последствия которой будут расхлебывать еще не одну тысячу лет.
Повторяю, профессор Уайтхед размышлял над вот какой проблемой: может быть,
вселенная -- это машина, которая, как и все в мире, замедляет ход, а это влечет
за собой в свою очередь неизбежное угасание жизни повсеместно, и не только
жизни, но и любого движения, даже движения вселенной. Или в этой вселенной все
же незримо присутствует принцип восстановления? Если верно последнее, тогда
Смерть теряет свое значение, и все наши метафизические доктрины -- сплошная
евхаристика и эсхатология. Но я не хочу морочить вам голову этими
эпистемологическими тонкостями. В последние тридцать лет наметился сдвиг в
направлении, указанном Св. Фомой Аквинским. Рассуждая диалектически, здесь
больше не о чем спорить. Мы выбрались на твердую почву... terra firma по
Лонгину. Отсюда и растущий интерес к циклическим теориям... доказательство
споров, возникших вокруг прохождения через меридиан Плутона, Неп-
475
туна и Урана. Не подумайте, что я детально изучал все эти теории и открытия, ...
вовсе нет! Я только хочу отметить, что по странному пространственному
параллелелизму, теории, развиваемые в одной области, например в астрофизике,
удивительным образом отражаются в остальных сферах, сферах, на первый взгляд,
абсолютно не связанных, взять например, геомансию и гидродинамику. Вы тут
упомянули аэроплан, его решающее значение на завершающем этапе этой войны. Все
верно. И все же, без точных знаний метеорологических факторов Летающая Крепость
превратится в помеху в развитии умелой, подготовленной воздушной армады.
Летающая Крепость, миссис Рубиоль, чтобы вам стало ясно, имеет такое же
отношение к механической птице будущего, как динозавр к геликоптеру. Покорение
стратосферы -- это всего лишь ступенька в развитии авиации. Мы лишь подражаем
птицам. Чтобы быть более точным, -- хищным птицам. Мы создаем воздушных
динозавров, полагая испугать полевую мышь. Но нам остается только размышлять о
древнем происхождении тараканов, чтобы дать вам наиболее абсурдный пример, чтобы
убедиться в том, насколько неэффективно было маниакальное развитие строения
скелета у динозавров. Муравья никогда не удастся запутать до смерти, равно, как
и кузнечика. Они с нами и в наши дни, поскольку они были с pithecantropus
erectus. А где теперь те динозавры, которые странствовали по первобытным степям?
Замерзли в тундрах Арктики, как вам известно...
Дослушав до этих слов, миссис Рубиоль внезапно начала по-настоящему трястись.
Проследив направление, которое указывал ее нос, ставший голубоватым, словно
брюшко кобры, в тусклом свете гостиной, мои глаза увидели нечто, похожее на
страшный сон. "Наша прелесть" Клод, сидя на коленях у Джеральда, вливал по
глоточку драгоценный элексир в пересохшую глотку Джеральда. Джеральд тем
временем играл с золотыми кудрями Клода. Миссис Рубиоль сделала вид, будто
ничего не заметила. Она достала маленькое зеркальце и начала усердно
припудривать нос.
Из смежной комнаты неожиданно показался Умберто. В одной руке он держал бутылку
виски, в другой пустой бокал. Раскланиваясь во все стороны, он нежно всем
улыбался, словно благословляя нас.
-- Кто это? -- пролепетала миссис Рубиоль, силясь вспомнить, где она видела
этого человека.
476
-- Как же, неужели вы забыли? -- удивился я. -- Мы виделись с ним в доме
профессора Шенберга прошлой осенью. Умберто -- помощник гинеколога в санатории
для шизофреников в Новой Каледонии.
-- Выпить хотите? -- предложил Умберто, уставившись в немом изумлении на миссис
Рубиоль.
-- Конечно, хочет. Дайте сюда бутылку. -- Я поднялся, схватил бутылку и прижал
ее к губам миссис Рубиоль. Дрожа и задыхаясь, совершенно не соображая, что ей
делать, миссис Рубиоль сделала несколько больших глотков и в горле у нее
забулькало. Тогда я приложился к бутылке сам и тоже проглотил изрядно.
-- Дело принимает интересный оборот, -- заметил я. -- Вот теперь мы наконец-то
можем усесться где-нибудь и спокойно без помех, удобно устроившись, уютно
поболтать, вам не кажется?
Умберто настороженно прислушивался, навострив ушки на макушке. В одной руке он
по-прежнему держал пустой бокал, другая рука тщетно шарила воздух в поисках
бутылки. Казалось, он забыл, что мы забрали ее. Казалось, у него онемели пальцы,
свободной рукой он поднял воротник пальто пиджака.
Заметив на столе позади миссис Рубиоль хорошенькую маленькую вазочку, я быстро
выбросил из нее уже увядшие цветы и щедрой рукой наполнил ее виски.
-- Будем пить отсюда, --предложил я. -- Так проще.
-- Если не ошибаюсь, вы Рыба, -- проговорил Умберто, яростно раскачиваясь над
миссис Рубиоль. -- Я вижу это по вашим глазам. Не говорите мне, когда вы
родились, скажите только дату...
-- Он имеет в виду место... широту и долготу. Назовите заодно и азимут; ему
будет проще.
-- Минутку, минутку, -- вмешался Умберто. -- Не сбивайте ее с толку.
-- Сбиваю? Ничто не собьет с толку нашу миссис Рубиоль. Я прав, миссис Рубиоль?
-- Да, -- пролепетала она.
Я поднес вазу к ее губам и влил в нее полчашки виски. В столовой Джеральд и Клод
продолжали кормление из клювика в клювик. Казалось, они забыли обо всем на
свете. В жутковатом, неестественном свете, слившиеся, как сиамские близнецы, они
мне живо напомнили акварель, которую я недавно нарисовал. Она так и называлась:
"Молодожены".
477
-- Вы что-то хотели сказать, -- напомнил я, глядя в упор на Умберто, который
описывал круги вокруг своей оси и с замороженным изумлением таращился на
"молодоженов".
-- М-да, -- ответствовал Умберто, медленно поворачиваясь в мою сторону, но не в
силах отвести глаз от запретного зрелища. -- Я хотел спросить, не дадите ли вы
мне немного выпить.
-- Сейчас я вам налью.
-- Куда? -- спросил он, глядя в дальний угол комнаты, будто там стояла чистая
красивая плевательница, в которой было припрятано охлажденное спиртное.
-- Интересно, -- продолжал он, -- куда запропастилась моя жена. Надеюсь, она не
забрала машину. -- Он выжидательно протянул свободную руку, словно был уверен,
что бутылка вернется в исходное положение сама собой. Это напоминало замедленную
съемку фокусника в индийских клубах.
-- Ваша жена давно уехала, -- сказал я. -- С авиатором.
-- В Южную Америку? Да она рехнулась! -- Он сделал несколько нетвердых шагов по
направлению к бутылке.
-- Вам не кажется, что надо было бы спросить миссис Рубиоль, не хочет ли она
тоже выпить? -- намекнул я. Он замер, как вкопанный.
-- Выпить? Да она уже и так вылакала не меньше галлона. Или у меня глюки?
-- Дорогой друг, да она еще и наперстка не выпила. Она лишь понюхала, вот и все.
Дайте-ка мне ваш стакан. Пусть она хоть попробует.
Он машинально протянул бокал. Не успел я его схватить, как он выронил его из рук
и, развернувшись на каблуках, шатаясь, побрел на кухню.
-- В этом доме должны быть еще стаканы, -- хрипло пробормотал он, рассекая
столовую, словно она была окутана густым туманом.
-- Это ужасно, ужасно, -- раздался голос Джеральда. -- Стрельцов постоянно
мучает жажда. -- Пауза. Потом, резко, словно выжившая из ума, раскудахтавшаяся
наседка:
-- Эй вы, только не переверните там все вверх дном, вы, мелкий пакостник!
Стаканы на верхней полке, слева, у стенки. Бестолковый вы стрелок. От этих
стрельцов одни неприятности... -- Опять тишина. -- Между прочим, сей-
478
час полтретьего ночи. А вечер закончился в полночь. Золушка сегодня уже не
появится.
-- Что такое? -- заволновался Умберто, выходя из кухни с полным подносом
стаканов.
-- Я сказал, что вечеринка давным-давно закончилась. Но вы такая эксклюзивная
штучка, что мы сделали для вас исключение -- и для ваших друзей, там, в другой
комнате. Особенно этот грязный писателишка, ваш приятель. Это самый странный
Козерог, какого я только встречал в жизни. Если бы он не был человеком, я бы
решил, что он пиявка.
Миссис Рубиоль с немым ужасом посмотрела на меня.
-- Как вы думаете, он собирается выставить нас? -- вопрошали ее глаза.
-- Моя дорогая миссис Рубиоль, -- сказал я рассудительно, -- он не осмелится
выставить нас -- это сильно подорвет репутацию этого дома.
-- Не хотите ли вы сказать, что выпили эту вазу до дна?
Я буквально чувствовал, как ее бьет нервная дрожь, когда она шатаясь вставала на
ноги.
-- Сядьте, -- невежливо остановил ее Умберто, толкая ее обратно. Он потянулся за
бутылкой, вернее туда, где он думал, находится бутылка, и начал разливать так,
словно у него на самом деле что-то было в руках. -- Сначала надо выпить, --
промурлыкал он.
На подносе стояло пять стаканов. Пустых.
-- А где остальные? -- спросил я.
-- Вам мало? Разве этого не достаточно? -- Он пошарил под кушеткой, ища бутылку.
-- Мало чего? -- спросил я. -- Я спрашиваю про людей.
-- А я пытаюсь найти бутылку. Остальные стаканы на полке, -- упрямо ответил
Умберто.
-- Почему вы не идете домой? -- закричал Джеральд.
-- Кажется, что нам действительно следует уйти, -- сказала миссис Рубиоль, не
делая попытки подняться.
Умберто уже наполовину залез под кушетку. Бутылка стояла на полу рядом с миссис
Рубиоль.
-- Как вы думаете, что он ищет? -- спросила она. С отсутствующим видом она
потягивала из вазы вино маленькими глотками.
-- Выключите свет, когда будете уходить, -- крикнул
479
Джеральд. -- И непременно заберите с собой Стрельца. Я не собираюсь отвечать за
него.
Умберто пытался встать на ноги -- с кушеткой на спине и миссис Рубиоль на
кушетке. В смятении миссис Рубиоль пролила немного виски Умберто на брюки.
-- Кто это писает на меня? -- завопил он, совершая какие-то невероятные
ухищрения, пытаясь освободиться от кушетки.
-- Если кто-то писает, -- подал голос Джеральд, -- то это наверняка этот козел
Козерог.
Миссис Рубиоль вцепилась в спинку кушетки, словно моряк, чудом выбравшийся из
кораблекрушения.
-- Лежите спокойно, Умберто, -- сказал я, -- я вытащу вас.
-- Что это на меня упало? -- жалобно заныл Умберто. -- Какой бардак! -- Он
ощупал свой зад, думая, уж не приснилось ли ему, что он промок. -- Поскольку я
не ходил по-большому ... Ха-ха! Кака! Чудесно! -- хихикнул он.
Миссис Рубиоль очень рассмешили последние слова. Она издала какие-то кудахтающие
звуки и начала задыхаться от смеха.
-- Если вы отправитесь спать, все до одного, я не буду возражать! -- прокричал
Джеральд. -- У вас нет чувства собственности? Ни минуты нельзя побыть одному!
Умберто наконец высвободился; он лежал распластавшись на полу и сопел как
рыба-кит, вытащенная из воды. Тут в поле его зрения попала бутылка. Он буквально
на глазах расплющился, как по волшебству, и потянулся к ней руками, словно это
был спасательный крут. Манипулируя таким образом, он обхватил колени миссис
Рубиоль.
-- Пожалуйста... -- прошептала она растерянно.
-- Пожалуйста, иди к черту! -- ответил Умберто, -- сейчас моя очередь!
-- Поосторожней с ковром, -- заорал Джеральд. -- Надеюсь, это не тот козел, у
которого были сложности. Туалет наверху.
-- Ну это уж слишком, -- сказала миссис Рубиоль, -- я не привыкла к такому
обращению. -- Она замолкла с обезумевшим видом. Глядя на меня в упор, она
сказала:
-- Отвезите меня кто-нибудь домой, пожалуйста.
-- О чем разговор! -- ответил я. -- Умберто отвезет вас на машине домой.
-- Но разве он может вести машину -- в таком состоянии?
480
-- Он может вести в любом состоянии, главное, чтобы под руками был руль. '
-- Но может быть, безопаснее будет, если меня отвезете вы?
-- Я не умею водить машину. Хотя могу поучиться, -- быстро добавил я, -- если вы
покажете мне, как работает эта проклятая штука.
-- Почему бы вам не поехать самой? -- осведомился Умберто, вливая в себя еще
глоток.
-- Я бы давно это сделала, -- ответила миссис Рубиоль, но у меня вместо ноги
протез.
-- Что??? -- опешил Умберто. --Вы хотите сказать, что...
Но миссис Рубиоль не дали возможности объяснить, что она хотела сказать.
-- Позвоните в полицию! -- загудел Джеральд. -- Они отвезут вас за бесплатно.
-- Отличная мысль! Звоните в полицию, -- откликнулся Умберто.
"Неплохая идея!" -- подумал я про себя. Я уже собирался спросить, где телефон,
но Джеральд опередил меня.
-- Друзья мои, он в комнате... Только осторожно, не уроните лампу. -- Голос
звучал устало.
-- А нас не арестуют? -- услышал я миссис Рубиоль, идя в соседнюю комнату.
Сняв трубку, я вдруг сообразил, что не знаю, как вызывают полицию.
-- Как туда звонить?
-- Просто вопите ПОЛИЦИЯ! -- посоветовал Умберто. -- Вас услышат.
Я вызвал телефонистку и попросил соединить меня с полицией.
-- Что-нибудь случилось? -- спросила она.
-- Нет, мне просто нужно поговорить с дежурным офицером.
Через секунду в трубке раздался хриплый заспанный голос.
-- Слушаю!
-- Алло! Добрый вечер! -- сказал я. Никакого ответа. -- Алло, алло, вы слышите
меня?-- закричал я. После долгого молчания тот же хриплый голос осведомился:
-- Слушаю, говорите, что случилось? Умер кто-нибудь?
-- Нет, никто не умер.
481
--Говорите же! Вы что, с перепугу язык проглотили?
-- Нет, со мной все в порядке.
-- Рассказывайте! Облегчите душу! Что случилось, несчастный случай?
-- Да нет же, все в порядке. Только...
-- Что значит в порядке? А что вы тогда звоните? В чем дело?
-- Минутку. Давайте я все объясню...
-- Хорошо, хорошо, продолжайте, объясняйте. Но только в темпе. Да поживей! Я не
могу всю ночь сидеть на телефоне.
-- Значит так... Дело вот в чем... -- начал я.
-- Послушайте, давайте без предисловий. Что случилось? Кто пострадал? На вас
напали?
-- Нет, нет, ничего подобного. Послушайте, мы только хотели узнать...
-- Ах вот как! Очень умный, да? Время хотел спросить, да?
-- Нет, честное слово. Я не обманываю вас. Я серьезно.
-- В таком случае говорите. Если вы не можете говорить, я сейчас пришлю за вами
полицейский фургон.
-- Фургон? Нет, пожалуйста, не надо фургон. Не могли бы вы прислать машину...
Ну, обычную полицейскую машину с радио и всем остальным...
-- И с мягкими сиденьями? Я вас понял. Уверен, мы сможем выслать прелестную
маленькую машинку. Вам "паккард" или "роллс-ройс"?
-- Послушайте, шеф...
-- Я вам не шеф! А теперь для разнообразия вы послушайте меня. Заткните свою
пасть, вы слышите меня? Сколько вас там?
-- Нас тут трое, шеф. Мы думали...
-- Трое, говорите? Превосходно! Насколько я понимаю, среди вас дама. Она
растянула ногу, правильно? А теперь слушайте. Вы хотите спать по ночам? И вы не
хотите, чтобы на вас надели браслеты, да? Вот что я вам скажу! Подите в
ванную... положите туда мягкую подушку... и не забудьте одеяла! Теперь все трое
полезайте в ванну -- слышите меня? -- и чтоб я вас не слышал. Эй! Когда вы там
удобно устроитесь, включите холодную воду и утопитесь!
Отбой! В трубке раздались короткие гудки.
-- Ну что? -- проорал Джеральд. -- Приедут?
482
-- Не думаю. Нам посоветовали забраться в ванну и утопиться.
-- А вам не приходило в голову отправиться домой пешком? По-моему небольшая
прогулка вам не повредит. Козероги довольно активные существа. -- С этими
словами он появился из темноты.
-- Но у миссис Рубиоль протез, -- взмолился я.
-- Ничего, допрыгает.
Миссис Рубиоль была оскорблена до глубины души. Она поднялась с неожиданной
резвостью и пошла к двери.
-- Не отпускайте ее, -- закричал Умберто. -- Я провожу ее.
-- Прекрасно, -- проорал Джеральд. -- Будьте паинькой, проводите ее и возьмите с
полки пирожок. Да не забудьте прихватить с собой этого козла.
Он посмотрел на меня с неприкрытой угрозой во взгляде. Клод в пижаме бочком
прокрался к нам. Миссис Рубиоль отвернулась.
У меня возникло предчувствие, что нас сейчас возьмут за шиворот и вышвырнут.
-- Минутку, -- сказал Умберто, так и не выпустив из рук бутылку. Он тоскливо
посмотрел на миссис Рубиоль
-- Ну, что еще? -- поторопил Джеральд, подходя ближе.
-- Но миссис Рубиоль... -- запинаясь, начал Умберто. И с болью и изумлением
уставился на ее ногу.
-- Я тут подумал, -- продолжал он, не зная, как сформулировать свою мысль. --
Мне пришло в голову, что раз уж мы собрались на прогулку, то если она снимет...
то есть, я хочу сказать, что могли бы... -- Он беспомощно взмахнул руками.
Бутылка выскользнула на пол.
Сидя на полу, не зная, как выразить словами свое беспокойство, Умберто
импульсивно пополз к миссис Рубиоль Неожиданно, оказавшись от нее в
непосредственной близости, он обхватил ее колени руками.
-- Прошу простить, я только хотел узнать, какая... -- пробормотал он.
Миссис Рубиоль подняла здоровую ногу и с силой отпихнула Умберто. Он откатился к
кривоногой, шаткой этажерке, увлекая за собой мраморную статуэтку. К счастью,
она упала на ковер; только рука отломалась у локтя.
-- Уберите его отсюда, пока он не перевернул весь дом! -- прошипел Джеральд. С
этими словами он склонился над распростертой фигурой Умберто и с помощью Клода
кое-как усадил его.
483
-- Бог мой, да он сделан из резины. -- Он чуть не плакал от злости.
Умберто соскользнул на пол.
-- Ему надо выпить, -- тихо подсказал я.
-- Дайте ему бутылку и пусть выкатывается отсюда. Тут вам не винный завод.
Втроем мы стали пытаться поставить Умберто на ноги. Миссис Рубиоль любезно
забрала у него из рук бутылку и поднесла ее ко- рту Умберто.
-- Есть хочу, -- слабо пробормотал он.
-- Кажется, он хочет сэндвич, -- перевел я, не повышая голоса.
-- И сигарету, -- прошептал Умберто. -- Маленькую затяжку.
--Драконовы яйца! -- простонал Клод. -- Пойду погрею спагетти.
--Не хочу спагетти, -- запротестовал Умберто. -- Только фрикадельки.
-- Нет, ты будешь есть спагетти, -- сказал Джеральд. -- Я же ясно сказал, что
здесь не винный завод. И не закусочная. Это скорей зверинец.
-- Уже поздно, -- подал голос Умберто. -- Если только миссис Рубиоль...
-- Забудьте про миссис Рубиоль, -- огрызнулся Джеральд. -- Я сам провожу ее
домой.
-- Какой вы милый! -- пробормотал Умберто. Он секунду поразмышлял. -- Интересно,
почему вы этого не сделали с самого начала? Почему вам это сразу не пришло в
голову?
-- Ш-ш-ш. Заткнитесь! Вы, Стрельцы, как малые дети. Неожиданно раздался звонок в
дверь. Наверняка, полиция.
Джеральд вдруг превратился в электрического угря. Он в мгновение ока сгреб
Умберто и усадил на кушетку. Бутылку ногой отбросили под кушетку.
-- Теперь слушай внимательно, Козерог, -- произнес он, хватая меня за лацканы
пиджака. -- Быстро думай! Шевели мозгами. Это твой дом и это ты устраивал эту
пирушку. Ты это я. Понял? Ситуация под контролем. Кто-то звонил, но он уже ушел.
Я присмотрю за Клодом. Иди открывай, -- и он исчез словно вспышка молнии.
Я открыл дверь и увидел человека в строгом костюме. Он не спешил врываться и
снимать у нас отпечатки пальцев.
-- Заходите, -- сказал я, стараясь держаться как можно естественней, чтобы все
поверили, что это мой дом и что сейчас на дворе белый день.
484
-- Где труп? -- первое, что я услышал от него.
-- Здесь нет никакого трупа. Мы все живы.
-- Я вижу.
-- Позвольте, я все объясню... -- я начал заикаться.
-- Успокойтесь, -- мягко сказал он. -- Все о'кей. Не возражаете, я присяду.
Изо рта у него шел неприятный запах.
-- Это ваш брат? -- спросил он, кивая на Умберто.
-- Нет, постоялец.
-- Трепач? Подходящее имя. Простите, вы не предложите мне выпить? Я увидел свет
и подумал...
-- Дайте ему выпить, -- сказал Умберто. -- И мне тоже. Не надо мне никаких
спагетти.
-- Спагетти? -- переспросил незнакомец. -- Я просил только выпить.
-- Вы приехали на машине? -- спросил Умберто.
-- Нет, -- последовал ответ. После короткой паузы он почтительно спросил:
-- Тело наверху?
-- Здесь нет никакого тела.
-- Странно, -- удивился посетитель.,-- Меня послали забрать тело. -- Он был
невозмутим, как скала.
-- Кто вы? -- спросил я. -- Кто вас послал?
-- А разве вы не вызывали нас? -- удивился человечек.
-- Никто вас не вызывал.
-- Должно быть я перепутал адрес. А вы уверены, что здесь никто не умер,
примерно с час назад?
-- Дайте ему выпить, -- сказал Умберто, пошатываясь. -- Я хочу послушать, что он
скажет.
-- Кто просил вас приехать? -- вставил я. -- Кто вы?
-- Он прав, дайте мне выпить, и я все вам расскажу. Мы всегда сперва принимаем
по маленькой.
-- Кто это мы? -- поинтересовался Умберто, трезвея просто на глазах. -- Ну дайте
же ему кто-нибудь выпить. И не забудьте про меня.
-- А вы астролог? -- осведомился человечек.
-- Д-да. -- Интересно, что он еще спросит.
-- Люди говорят вам, когда они родились, да? Но никто никогда не сможет сказать
вам, когда умрет, так?
-- Здесь никто не умирал. -- Его руки пытались нашарить стакан.
-- Успокойтесь, пожалуйста. Я верю вам. Но мы не приходим, пока не наступает
окоченение.
-- Опять это "мы". Кто вы, наконец? Чем вы занимаетесь? -- Умберто почти кричал.
485
-- Я одеваю их, -- вежливо улыбнувшись, ответил человечек.
-- А другие, они что делают?
-- Они сидят вокруг и весело ждут.
-- Чего? -- спросил я.
-- Ждут клиентов.
Миссис Рубиоль наконец извлекла бутылку из-под кушетки. Я подумал, что должен
представить ее.
-- Это миссис Рубиоль. Еще одно тело... еще теплое.
-- Вы сыщик? -- спросила она, протягивая руку.
-- Сыщик? С чего вы взяли? Пауза.
. -- Миледи, я всего навсего гробовщик. Кто-то позвонил и попросил нас приехать.
Я надел шляпу и направился сюда. Мы тут всего в двух кварталах от вас. -- Он
достал бумажник, вытащил визитную карточку и протянул ей. -- МакАллистер и
компания. Это мы. Никакого шума, никакой суеты.
-- О боже! -- воскликнул Умберто. -- Гробовщик, ни больше, ни меньше. Нет, я
должен съесть фрикадельку. Спотыкаясь, он пошел в столовую. -- Эй, -- раздался
его вопль. -- Что происходит? Куда подевались эти субъекты?
Я пошел на кухню. Они словно испарились. Я открыл заднюю дверь и выглянул на
улицу. Тишина.
-- Удрали, -- объявил я. -- Давайте заглянем в кладовую и посмотрим, что
осталось там. Я бы не отказался от яичницы с ветчиной.
-- И я, -- присоединился Умберто. -- Яичница с ветчиной. -- Он замолчал, словно
обдумывая что-то. -- Как вы думаете, там не завалялась где-нибудь еще одна
бутылка?
-- Наверняка, завалялась, -- заверил я его. -- Все перевернем, но найдем. Здесь
должна быть золотая жила. Попросите гробовщика вам помочь.



МУДРОСТЬ СЕРДЦА
The Wisdom of the Heart
ЭССЕ
Никогда не забуду тот вечер, когда мне в руки попал "Воинственный танец". Я
сидел в кафе ("Букет Алезии"), когда вошел мой хороший приятель Дейвид Эдгар и
навязал мне эту книгу. Я тогда жил, можно сказать, по соседству, на "Вилла
Сера". Вскоре после этого я отправился в Лондон и там встретился с д-ром Хоу --
в его кабинете на Харли стрит.
Приблизительно в то же время я познакомился с двумя другими выдающимися
психоаналитиками: д-ром Отто Ранком и д-ром Рене Альенди, чьи работы произвели
на меня глубокое впечатление. И примерно тогда же мне попалась первая книга
Алана Уоттса "Дух дзен-буддизма".
И где-то в ту же пору я, в поисках места, откуда был бы лучше виден Юпитер, моя
счастливая звезда, забрался на крышу своей студии, пришел в неописуемый восторг
и, спускаясь по лестнице, оступился и рухнул вниз, вышибив дверь зеркального
стекла. На другой день мой друг Морикан, о котором я написал в "Дьяволе в раю",
принес мне подробное астрологическое объяснение случившегося.
Без преувеличения, интересное было время.
Каждая книга психиатра, в дополнение к философской основе его лечебной методики,
в некоторой степени раскрывает суть проблемы, лицом к лицу с которой его ставит
жизнь. Действительно, самый факт написания подобной книги есть с его стороны
признание ложности ситуации, в которой находятся пациент и психоаналитик. В
попытке посредством просвещения публики расширить сферу своего воздействия,
психоаналитик косвенно сообщает нам о желании отказаться от ненужной роли
целителя, которую ему навязали. Хотя фактически каждый день он повторяет
пациентам ту истину, что они сами должны исцелить себя, на практике количество
пациентов растет с угрожающей быстротой, так что порой целитель бывает вынужден
искать другого целителя -- для себя. Некоторые психиатры всего лишь такие же
жалкие, такие же измученные стра-
489
хом человеческие создания, как их пациенты, которые обращаются к ним в поисках
облегчения. Многие из них перепутали оправданное принятие на себя роли с
самопожертвованием, с напрасным принесением себя в жертву. Вместо того, чтобы, к
примеру, раскрывать тайну физического и душевного здоровья, они избирают более
легкий путь, обычно имеющий разрушительные последствия, оставляя эту тайну своим
пациентам. Вместо того, чтобы просто оставаться людьми, они пытаются исцелять и
обращать в свою веру, стать дарующими жизнь спасателями для того только, чтобы в
конце обнаружить, что распяли самих себя. Если Христос умер на кресте, дабы
проповедать идею самопожертвования, то это было сделано ради того, чтобы указать
на важность этого сущностного закона жизни, а не для того, чтобы люди следовали
Его примеру. "Распятие -- закон жизни", -- говорит Хоу, и так оно и есть, но это
должно понимать символически, а не буквально.
Повсюду в своих книгах* он обращается к созерцательному, или Восточному образу
жизни и, можно так же сказать, к такого же рода искусству. Искусство жизни
основано на ритме: удача--неудача, прилив--отлив, свет--тьма, жизнь--смерть. С
принятием жизни -- хорошей и плохой, праведной и неправедной твоей и моей -- во
всех ее проявлениях, застывшая оборонительная жизнь, которую клянет большинство
людей, превращается в танец, "танец жизни", по выражению Хевлока Эллиса.
Истинное назначение танца -- метаморфоза. Человек может танцевать с горя и от
радости; он может танцевать просто так, безо всякой причины, как это доказала
Элба Гуара. Но суть в том, что простой акт танца преображает элементы, его
составляющие; танец, точно так же, как жизнь, несет в себе свой конец. Приятие
этого обстоятельства, любого обстоятельства, рождает подъем, ритмический импульс
к самовыражению. Умение расслабляться, конечно, первая вещь которой должен
научиться танцовщик. Это так же первое, чем должен овладеть пациент, когда он
оказывается один на один с психоаналитиком. Это первое, чему должен научиться
любой человек, чтобы жить. Это чрезвычайно трудно, ибо означает самоотвержение,
полное самоотвержение. Вся концепция Хоу основана на этой простой, но
революционной идее полного и безусловного самоотвержения. Это религиозное
мироощущение: приятие боли
_____________
* И Грэм Хоу "Я-субъект и Я-объект", "Вреэдя и дитя" "Воинственный танец"
490
страдания, несчастья и так далее. Это окружная дорога, которая, в конце концов,
всегда оказывается самой короткой. Подобное миропонимание подразумевает усвоение
жизненного опыта, самоосуществление, послушание и дисциплину: кривая временной
дуги естественного развития предпочтительней быстрой, гибельной прямой. Это --
путь мудрости, путь, который должен, в конечном счете, быть выбран, потому что
все другие пути только подводят к нему.
Немного есть книг о мудрости -- или лучше сказать, об искусстве жить? -- которые
подверглись бы столь тщательному изучению, как эти три книги. Профессиональный
философ склонен смотреть на них с недоверием из-за откровенной простоты
авторских умозаключений. В отличие от психоаналитика, философ-профессионал редко
получает радостную возможность видеть свои теории подвергнутыми испытанию. Что
касается психоаналитика, то его мысль всегда насущна, как повседневные дела. Он
подвергается испытанию в каждый момент своей жизни. В данном случае мы имеем
дело с человеком, для которого писать это тайное наслаждение, факт, могущий быть
в высшей степени поучительным для многих писателей, тратящих часы, чтобы
выдавить из себя мыслишку.
Хоу глядит на мир, который есть здесь и сейчас. Он видит его во многом таким,
каким этот мир предстает пациенту, приходящему к нему за помощью. "Истина
состоит в том, что мы больны, -- говорит он, и добавляет: -- причина болезни в
нас самих". Если с нами что-то не так, заключает он, то это что-то не такого
рода, чтобы можно было его излечить палкой или штыком. Исцеление достигается
метафизическим путем, а не терапевтическим: дело не в том, чтобы обнаружить и
удалить источник боли. "Это как если бы мы изменили карту самой жизни
посредством изменения нашего отношения к ней", -- поясняет Хоу. Это извечная
умственная гимнастика, известная всем мудрецам, которая лежит в самой основе
метафизики.
Жизнь, как все мы знаем, -- битва, и человек, будучи частью жизни, сам есть
воплощение битвы. Если он видит факт и приемлет его, он способен, невзирая на
битву, изведать мир души и радоваться ему. Но чтобы прийти к такому концу,
который есть начало (ибо мы еще не начинали жить!), человек должен усвоить
доктрину приятия, или, что то же самое, безусловного самоотвержения, которое
есть любовь. И тут я должен сказать, что, по моему мнению, автор идет дальше
любых теорий жизни, какие до сих пор излагали психоаналитики; он показывает себя
чем-
491
то большим, нежели врачеватель -- художником жизни, человеком, способным избрать
самый рискованный курс лечения: неколебимой верой. Верой в жизнь, позвольте тут
же добавить, верой свободной и гибкой, равной всякой неотложной помощи и
достаточно широкой, чтобы включить в себя смерть, так же как другие так
называемые беды. Ибо при таком широком и взвешенном взгляде на жизнь, смерть уже
не "последний враг" и не "конец"; если, как он подчеркивает, врачевателю и
отведена роль, то это роль "повитухи" смерти. (Читатель, желающий продлить
удовольствие, может заглянуть в тибетскую "Книгу мертвых".)
Все представление о четырехмерной реальности, которое составляет метафизику Хоу,
покоится на осмыслении приятия. Четвертый элемент -- это Время, или говоря
иначе, о чем прекрасно знал Гете, -- развитие. Подобно тому, как семя
развивается, растет в естественном ходе времени, так и мир растет, и так же
умирает, и так же возрождается вновь. Это полная противоположность ходячему
представлению о "прогрессе", запрягшем вместе дьявольских драконов воли,
решимости, цели и борьбы -- или скорее напротив, спустившем их с цепи. Прогресс,
в его западном варианте, это путь напрямик, через непреодолимые препятствия, это
создание себе трудностей и помех на всем .протяжении пути, а в итоге --
саморазрушение Идея Хоу -- это восточная идея, пришедшая к нам с искусством
джиу-джитсу, где само препятствие используется для его преодоления. Этот метод
столь же пригоден для одоления того, что мы называем болезнью, или смертью, или
злом, как и для одоления противника. Секрет состоит в знании, что силой можно
управлять, так же, как бояться ее -- больше, чем что-либо другое, ее можно
обращать во благо или зло, на пользу или во вред в соответствии с желанием.
Человек в его настоящем полном страхов состоянии, похоже, имеет лишь
единственное желание -- бежать куда глаза глядят, и в этом состоянии он
пребывает неизбывно как в кошмаре. Он не только отказывается признать свои
страхи, хуже того, он боится своих страхов. Все кажется бесконечно хуже, чем
есть на самом деле, говорит Хоу, "просто потому, что мы пытаемся убежать". Это
настоящий Рай Невроза, смола страха и тревоги, в которой, пока не сделаем усилия
освободиться, мы можем увязнуть навсегда. Воображать, что кто-то посторонний в
образе ли психоаналитика, диктатора, Спасителя, или даже Бога, придет
492
освободить нас -- чистое безумие. На всех спасательных шлюпок не хватит, и в
любом случае, как указывает автор, нужнее спасательных шлюпок -- маяки. Более
полное, более ясное понимание, а не большее количество спасательных средств.
.У этой философии жизни, в отличие от большинства философий, берущей свои
положения из жизни, а не какой-либо теории, множество поразительно разнообразных
Хисточников. Позиция автора охватывает противоположные взгляды на мир; она
достаточно широка, чтобы вместить всего Уитмена, Эмерсона, Торо, так же как
даосизм, дзен-буддизм, астрологию, оккультизм и так далее. Это глубоко
религиозный взгляд на жизнь, признающий "верховенство незримого". Особое место
здесь отводится темной стороне жизни, всему тому, что принято считать
отрицательным, пассивным, недобрым, женским, таинственным, непостигаемым.
"Воинственный танец" заканчивается следующим замечанием: "в любом случае приятие
лучше, даже если мы имеем дело с враждебностью нашего противника. Нет иного
прогресса нежели тот, который был бы, если б мы могли примириться с ним..." Эта
идея примирения, невмешательства, идея жизни в настоящем моменте, с полной
отдачей, с безоговорочной верой в ход ее развития, который должен в основном
всегда оставаться неведомым для нас, есть главный аспект его философии. Она за
эволюцию, а равно и инволюцию, и против революции. Она обращает внимание на
душевную болезнь, так же как на сон, грезу и смерть. Она не пытается устранить
страх и тревогу, но стремится включить их в единое целое эмоционального бытия
человека. Она не предлагает ни панацеи от наших болезней, ни блаженства на
небесах: она видит, что проблемы жизни в корне неразрешимы, и милостиво приемлет
этот факт. Именно в этом полном признании и приятии конфликта и парадокса
мудрость Хоу совпадает со здравым смыслом. В основе тут лежат юмор, веселье,
чувство игры -- не мораль, но реальность. Это успокаивающая, очистительная,
целительная доктрина -- скорее раскрытой ладони, нежели стиснутого кулака,
скорее самоотвержения, самопожертвования, нежели борьбы, завоевания, идеализма.
Медленное, ритмичное движение роста она ставит выше прямого действия, коим
добивались бы мнимой нереальной цели, используя скорость и напор. (Не цель ли
всегда связана со средствами?) Она пытается избавиться как от врага, так и от
пациента, скорее приемля
493
болезнь, нежели медицину или ее проводника; она ставит семя выше бомбы,
преображение -- выше решения и уникальность -- выше нормы.
Кажется, все умные, и даже не умные, люди согласны с тем, что мы сейчас
переживаем один из самых мрачных моментов истории. (Однако не очень осознается,
что человек пережил немало подобных периодов в прошлом -- и уцелел!) Есть такие,
кто для собственного успокоения возлагают вину за наше положение на "врагов",
кого только не причисляя к ним: церковь, образование, правительство, фашизм,
коммунизм, нищету, обстоятельства и так далее. Они тщатся доказать, что "правы",
а кто-то другой "не прав". Для них общество состоит в основном из тех, кто
отвергает их идеи. Но общество состоит из душевнобольных и преступников, так же
как из праведников и нечестивцев. Общество -- это все мы "со всеми нашими
достоинствами и пороками, и представлениями о жизни", как говорит Хоу. Общество
больно, едва ли кто-нибудь станет отрицать это, и в этом больном обществе
существуют врачи, которые "плохо представляют себе, зачем прописывают нам
лекарства, мало во что верят, кроме героической хирургии и совершенно
необъяснимой способности больного выздоравливать". Служителям медицины не
интересно заниматься нашим здоровьем, они ведут сражение с недугом и болезнью.
Их деятельность негативна, как и деятельность других членов общества. Подобным
образом не видно, чтобы политические деятели были расположены иметь дело с
диктаторами-неудачниками, весьма возможно потому, что они сами диктаторы в
душе... Такова картина нашего так называемого "нормального" мира, подчиняющегося
закону "бесконечного регресса", по определению Хоу.
"Наука подробнейше изучает видимое, но ни во что не ставит незримое. Церковь
раздирают внутренние распри, она переживает одну бесплодную ересь за другой,
следуя дорогой бесконечного регресса, пока энергично служит алтарям эффективных
институтов. Искусство эксплуатирует воспроизводство точных имитаций; его
величайшая новация -- "сюрреализм", гордящийся своей способностью избегать
всяческих ограничений, налагаемых действительностью на здоровую психику. По
сравнению с остальным образование более или менее свободно, но оригинальность
индивидуальности здесь страдает от методов массового производства специалистов,
и высшей награды удостаи-
494
вается напористый талант. Несовершенное законодательство упорно требует
агрессивного отношения к агрессивному поведению, тем самым ради установления
справедливости нарушая права правонарушителей. Наши развлечения механизированы,
чтобы мы не могли развлекаться самостоятельно. Кто сам не умеет играть в футбол,
те в болельщицком раже поощряют воплями и освистывают доблестные, но хорошо
оплаченные усилия других. Кто не может ни скакать, ни рисковать, те ставят на
лошадь. Кто не в силах выносить тишину, те без всяких усилий услаждают свой слух
или идут в кинотеатр получить удовольствие от псевдопреимуществ синтетической
киноверсии культуры нашего века. Такую систему мы называем нормальной и растим
своих детей, что обходится нам так дорого, для жизни в этом безумном мире.
Система грозит катастрофой, а мы ни о чем другом не думаем, как лишь бы
поддержать ее, и шумно требуем мира, чтобы жить и радоваться ей. Потому что мы
живем внутри этой системы, она кажется нам такой же святыней, как мы сами. Этот
образ жизни беглецов от реализма, этот хваленый дворец прогресса и культуры --
их никогда не должны потрясти перемены. И это нормально! Кто так сказал? И что
это значит -- нормально?"
"Нормальность, -- говорит Хоу, -- это рай для беглецов от реальности, ибо это
концепция неизменности, ясная и простая". "Лучше, если мы сможем, -- утверждает
он, -- оставаться одни и относиться вполне нормально к своей ненормальности,
ничегошеньки не предпринимая, кроме того, что необходимо, чтобы быть самими
собой".
Как раз этой способности оставаться в одиночестве и не чувствовать вины или
беспокойства .по этому поводу, лишена средняя, нормальная личность. В ней
преобладает стремление к внешней безопасности, обнаруживая себя бесконечной
погоней за здоровьем, за счастьем, собственностью и тому подобным, и все же
реальная безопасность невозможна, потому что никто не может защитить то, что
защитить нельзя. Защитить возможно лишь воображаемое, иллюзорное, то, куда
прячется душа. Кто, например, мог испытывать чувство жалости к св. Франциску
оттого, что он отбросил богатые одежды и дал обет нищеты? Он, я думаю, был
первым, кто просил не хлеба, но камней. Питаясь тем, что собирал нищенством, он
обрел силу вершить чудеса, дарить радость, какую мало кто дарил миру, и -- не
последнее из проявлений его мощи -- написал самый воз-
495
-выщенный и простой, самый яркий благодарственный гимн "Песнь солнцу". Приемли и
радуйся! -- внушает Хоу. Бытие это горение, в самом прямом смысле, и если должен
быть на земле мир, он наступит тогда, когда главным станет быть, а не иметь.
Всем нам знакомо выражение: "жизнь начинается в сорок лет". Для большинства
людей это справедливо, поскольку в среднем возрасте приходят ощущение и
понимание того, какой срок жизни нам отпускает смерть. Смысл самоотречения, как
объясняет автор, не просто в вынужденном согласии, в унизительной капитуляции
перед неотвратимыми силами смерти, но напротив, в изменении ориентиров,
переоценке ценностей. Именно в этот критический момент в жизни личности мужское
начало уступает женскому. Это обычный процесс, о котором, похоже, заботится сама
Природа. Для пробудившегося индивида, однако, жизнь начинается теперь, в любой и
каждый миг;
она начинается тогда, когда он понимает, что является частью грандиозного
целого, и через это понимание сам обретает цельность. В познании пределов и
взаимосвязей он открывает свое вечное "я", дабы с этих пор идти по жизни усмиряя
душу и плоть и будучи полностью свободным. Душевное равновесие, дисциплина,
озарение -- вот ключевые слова учения Хоу о цельности, или святости, что то же
самое, ибо смысл этих слов един. Здесь нет ничего существенно нового, но всем и
каждому необходимо открыть это для себя наново. Как я уже говорил, с подобными
мыслями встречаешься у таких поэтов и мыслителей, как Эмерсон, Торо, Уитмен,
если называть только некоторые ближайшие к нам имена. В этой философии жизни
китайцы воспитывались в течение тысячи лет, но, к сожалению, утратили эту
философию под влиянием Запада.
То, что эта древняя философия жизни должна была быть подтверждена практикующим
психоаналитиком, "врачевателем", кажется мне одновременно логичным и
справедливым. Что может быть большим искушением для врачевателя, чем сыграть
роль Бога -- и кто лучше его знает природу и мудрость Бога? И. Грэм Хоу человек
в расцвете сил, не жалующийся на здоровье, нормальный с ненормальной точки
зрения, удачливый в том смысле, какой вкладывается в это слово, и более всего
желающий жить своим умом. Он знает, что врачеватель прежде всего художник, а не
маг или бог. Выражая публично свои взгляды, он пытается освободить людей от
зависимости, которая
496
сама есть выражение болезни. Его интересует не врачевание, но бытие. Он пытается
не лечить, но возвращать способность радоваться жизни. Его усилия направлены не
на уничтожение болезни, но на то, чтобы приять ее и, усвоив, сделать одним целым
со светом и здоровьем, которые есть истинное наследие человека. В нем не
чувствуется усталости, потому что его философия здоровья не позволила бы ему
браться за непосильную задачу. Он все делает легко, соблюдая чувство меры,
взвешенно, беря от жизненного опыта ровно столько, сколько способен усвоить.
Если он очень толковый психоаналитик, что признают все, даже его
недоброжелатели, то это не потому, что он такой знаток, а потому, что он такой
человек. Он постоянно освобождается от лишнего груза, будь это пациенты, друзья,
поклонники или собственность. У него, по замечательному китайскому выражению,
"живой-и-ненасытный" ум. Он удерживается против течения, не тонет и не делает
напрасных усилий перегородить поток. Он очень мудрый человек, живущий в мире с
собой и всем светом. Это становится ясно сразу, достаточно просто пожать ему
руку.
"Не нужно, -- .говорит он в конце "Воинственного танца", -- болезненно
воспринимать трудности, с которыми мы сталкиваемся, поскольку не так сложно
понять, если попытаемся, что сами создаем их себе тем, что пытаемся изменить
неизменяемое. "Ограниченный" человек так боится всего чрезмерного, но "Личность"
жаждет этого;
"Ограниченному" человеку не по вкусу очень многое, с чем он сталкивается в
жизни, он считает это вредным, но для "Личности" все в жизни -- хлеб насущный, у
него и дверь нараспашку для всех своих врагов; "Ограниченный" человек до ужаса
боится, как бы не соскользнуть из света -во тьму, из видимого в невидимое, но
"Личность" понимает, что это всего лишь сон или смерть, а они-то есть настоящее
отдохновение; "Ограниченному" человеку необходимы "блага" или гольф, чтобы
чувствовать себя хорошо, врачи или иные спасители, но "Личность" нутром
понимает, истина парадоксальна, и что он в большей безопасности, когда наименее
защищен... Война жизни -- это одно; война человека -- другое, это война с
войной, война против войны, нескончаемый регресс наступательного и
оборонительного аргумента".
По цитатам может показаться, что "Воинственный танец" я предпочитаю двум другим
книгам, но дело не в
497
этом. Может быть, ежедневное столкновение с войной заставило меня ссылаться на
эту книгу, в которой по-настоящему говорится о мире. Все три книги одинаково
ценны и являют собой разные грани одной и той же безыскусной философии, которая,
повторюсь, есть не учение, кое автор блестяще излагает и отстаивает, но
жизненная мудрость, возвеличивающая жизнь. У нее нет иной цели, как делать жизнь
более похожей на жизнь, как ни странно это может прозвучать.
Всякий, кто углублялся в эзотерические доктрины Востока, непременно увидит, что
взгляд на жизнь, изложенный в книгах Хоу, всего лишь повторение древней
"Доктрины сердца". Элемент Времени, основополагающий в философии Хоу, -- это
новая, наукообразная, формулировка следующего эзотерического постулата: нельзя
следовать Путем, пока сам не станешь этим Путем. Может, никогда еще за всю свою
историю человек не был дальше от Пути, чем в наше время. Век тьмы, как он был
назван, -- это переходный период, чреватый катастрофой и прозрением. Хоу не
одинок в такой характеристике нашей эпохи: такого же мнения придерживаются
честные люди повсюду. Это как точка равноденствия души, крайняя точка, которой
мы можем достичь без того, чтобы кончить полным крахом. Это тот миг, когда
земля, если пользоваться иной аналогией, словно замирает, как маятник, перед
тем, как качнуться назад. В этом есть иллюзия "конца", стаза, по виду
напоминающего смерть. Но это лишь иллюзия. Все в этой критической точке зависит
от того, как мы воспринимаем этот момент. Если приемлем его как смерть, то можем
возродиться и продолжить наше циклическое странствие. Если относиться к нему как
к "концу", то мы обречены. Не случайно, что в это время должны были возникнуть
известные нам разнообразные философии смерти. Мы находимся на распутье и можем
смотреть вперед и оглядываться назад с бесконечной надеждой или отчаянием. Не
удивительно и то, что в наше время должно было появиться столь много
разнообразных концепций четвертого измерения. Негативный взгляд на жизнь,
который на деле есть мертвый взгляд на вещи и который Хоу оценивает как
"бесконечный регресс", постепенно уступает позитивному взгляду, которому
доступно множество измерений. (Стоит уверовать в четвертое измерение, как
открывается множество других измерений. Четвертое измерение -- символичное,
распахивающее горизонт бесконечного "выхода".
498
С ним время--пространство приобретает всецело иной характер: каждое явление
жизни отныне выглядит иначе.)
Умирая, зерно вновь испытывает чудо жизни, но в такой форме, какая непостижима
для отдельного живого существа. Ужас смерти более чем вознаграждается
неизведанными радостями рождения. Именно в этом, по-моему, различие между
учениями о Глазе и Сердце. Ибо, как всем известно, расширяя область знания, мы
лишь яснее видим горизонт нашего неведения. "Жизнь -- не в форме, но Х-- в
огне", -- говорит Хоу. Две тысячи лет, несмотря на явленную нам истинную
мудрость учения Христа, мы норовили жить по шаблону, старались оторвать мудрость
от знания, вместо того, чтобы почитать ее, старались победить Природу, вместо
того, чтобы принять ее законы и жить, повинуясь им. Так что вовсе не
удивительно, что психотерапевт, в чьи руки ныне отдает себя, как овцу на
заклание, больной и труждающийся, находит необходимым восстанавливать в правах
метафизический взгляд на жизнь. (Метафизики не существовало со времен Фомы
Аквинского.) Лечение -- дело пациента, а не психоаналитика. Мы связаны
невидимыми нитями, и сила обнаруживается или отмечается в слабейшем из нас.
"Поэзию должны творить все", -- сказал Лотреамон, и то же самое должно быть в
отношении к реальному прогрессу. Мы должны умнеть вместе, иначе все тщета и
иллюзия. Если мы оказываемся перед дилеммой, лучше остановиться и пристально
вглядеться в нее, нежели пытаться поспешно и геройски преодолеть ее. "Истинная
жизнь дается не просто, -- замечает Хоу, -- это приключение, рост,
неуверенность, риск и опасность. Но в сегодняшней жизни мало возможностей
испытать приключение, кроме как на войне". Это значит, что день за днем уходя от
реальных проблем, мы порождаем ересь, где с одной стороны -- иллюзорная жизнь с
комфортом безопасности и отсутствием боли, а с другой -- болезнь, катастрофа,
война и так далее. Мы сейчас проходим сквозь Ад, и было бы прекрасно, если б это
был настоящий ад и мы действительно прошли через него. Мы, вероятно, не сможем
надеяться, пока не станем окончательными невротиками, избежать последствий
нашего глупого поведения в прошлом. Те, кто пытается возложить ответственность
за опасности, которые нам угрожают, на плечи "диктаторов", могли бы с тем же
успехом заглянуть в себя и спросить, когда они действительно "свободны", когда
лояльны существующей власти, или когда
499
всего-навсего преданы какой-нибудь другой форме власти, возможно, еще не
распознанной. "Преданность любой из систем, психологическая или какая-нибудь
иная, -- говорит Хоу, -- предполагает паническое бегство от жизни". Те, кто
проповедуют революцию, тоже защитники статус-кво -- своего собственного
статус-кво. Всякое решение относительно болезней мира должно охватывать все
человечество. Мы обязаны отказаться от своих излюбленных теорий, подпорок и
поддержек, ничего не говорить о том, что нас защитит и чем мы владеем. Мы должны
стать более ин-клюзивными, то есть открытыми, отказавшись от эксклюзивнбсти, то
есть закрытоеЩ. Что нельзя познать и усвоить посредством опыта, накапливается в
форме вины и создает сущий Ад, буквальное значение которого -- место, где должно
сгореть несгоревшее! Учение о реинкарнации включает в себя эту жизненную истину;
мы на Западе насмехаемся над этой идеей, но, тем не менее, мы -- жертвы единого
закона. В самом деле, если кто-нибудь захотел бы попытаться изобразить это
место-состояние, что могло бы послужить более точной его иллюстрацией, чем
картина мира, который сегодня "у нас на руках?" Реализм Запада, не отвергнут ли
он реальностью? Само это слово превратилось в свою противоположность, и подобное
случилось со столь многими нашими словами. Мы пытаемся жить только при свете, а
в результате нас объяла тьма. Мы постоянно сражаемся за справедливость и добро,
но повсюду видим зло и несправедливость. По верному замечанию Хоу, "если мы
непременно желаем достичь идеалов и радоваться достигнутому, то это вовсе не
идеалы, а фантазии". Нам необходимо раскрыться, расслабиться, дать себе волю,
повиноваться глубинным законам своего существа, чтобы подойти к подлинной
дисциплине.
Дисциплину Хоу определяет как "искусство приятия негативного". Оно основано на
понимании дуалистичности жизни, на отделении относительного от абсолютного.
Дисциплина высвобождает поток энергии; она дает абсолютную свободу внутри
относительных ограничений. Человек развивается вопреки обстоятельствам, а не
благодаря им. Эта жизненная мудрость, известная на Востоке, дошла до нас во
множестве обличий, не последнее из которых важная наука символов, известная как
астрология. Здесь время и развитие -- насущные элементы понимания реальности. По
сути, нет хороших или плохих гороскопов, ни хорошего или плохого "расположения
звезд"; нет испытания людей
500
или положений моралью или этикой, есть лишь желание постичь значение внутренних
и внешних сил и их взаимодействие. Попытка, коротко говоря, приблизиться к
целостной картине мира и таким образом обрести устойчивость в движущемся потоке
жизни, обнимающем познанное и не познанное. Каждый миг, в соответствии с этой
точкой зрения, следовательно, хорош или надлежащ, он -- лучший для всякого
человека, ибо бесполезность его или плодотворность определяется отношением к
нему. В самом подлинном смысле слова мы сегодня можем видеть, как человек вырвал
себя из жизненного процесса; он находится где-то на периферии его, крутится, как
волчок, все быстрей и быстрей, все меньше способный различать что-нибудь вокруг.
Пока он не будет способен на жест приятия, не расстанется с железной волей,
которая есть просто выражение его отрицания жизни, он никогда не станет вновь в
ее центре и не найдет себя истинного. Не только у "диктаторов" нездоровая
психика, но у всего этого мира людей;
мы находимся во власти демонических сил, сотворенных нашим страхом и
невежеством. Мы инстинктивно всему говорим "нет". Сами наши инстинкты извращены,
так что слово "инстинкт" теряет всякий смысл. Цельный человек действует не по
инстинкту, а по интуиции, потому что "его желания находятся в согласии с
законом, как и сам он". Но чтобы поступать интуитивно, человек должен
повиноваться глубинному закону любви, который основан на абсолютной терпимости,
закону, который позволяет вещам быть самими собой. Настоящая любовь никогда не
усложняет, никогда не оценивает, не отвергает, не требует. Она возвращает жизнь
милостью возрождаемого "бесконечного круговорота". Она сжигает, потому что ей
ведом истинный смысл самопожертвования. Это -- жизнь озаренная.
Идея "бесконечного круговорота", не только того, без чего жизнь не существует,
но всего на свете, привносит, если такое возможно, магию в философию Хоу. Это
наиболее практичный способ бития, хотя и кажущийся непрактичным. Согласимся мы с
этим или нет, есть иерархия бытия, так же как иерархия роли. Лучшие
представители рода человеческого всегда были сторонниками "бесконечного
круговорота". Они были сравнительно бесстрашны и не искали иного богатства и
безопасности, кроме как внутри себя. Отказываясь от всего самого для себя
дорогого, они находили путь к высшей ступени жизни. Их пример все еще
вдохновляет нас, хотя мы следуем за ними больше
501
из подражания, чем по велению сердца, ежели следуем вообще. Они никогда не
пытались руководить, но только водительствовать. Настоящему лидеру нет
надобности руководить -- он согласен указывать путь. До тех пор, пока мы не
станем сами себе лидерами, довольствующимися тем, какие мы есть сейчас, в
процессе становления, мы всегда будем слугами и идолопоклонниками. Мы имеем
только то, что заслуживаем; мы достигнем бесконечно большего, если умерим
желания. Весь секрет спасения заключается в том, чтобы от слова перейти к делу,
совершив переворот в самом себе. Вот этот поворот к целостности и вере,
переворот, в духовном смысле, есть мистическая движущая сила идеи четвертого
измерения. Чуть выше я прибегал к слову "спасение", но спасение, как страх или
смерть, когда в него поверили и когда его пережили, уже не "спасение". На самом
деле спасения не существует, есть лишь безграничные области опыта, подвергающие
все большим и большим испытаниям, требующие все больше и больше веры.
Волей-неволей мы движемся к Непознанному, и чем скорее и полнее отдадимся новому
опыту, тем будет лучше для нас. Само слово, которое сегодня у всех нас на языке,
-- переход -- указывает на растущее осознание, как и на предчувствие этого. А
осознавать -- значит крепко спать, перестать трястись и дергаться. Лишь тогда,
когда мы преодолеем фантазии, желания и грезы, произойдет подлинное превращение,
и мы проснемся возрожденными, мечта вновь станет реальностью. Ибо реальность и
есть наша цель, как бы мы это ни отрицали. И мы можем достичь ее, лишь все
больше раздвигая пределы сознания, пылая все ярче и ярче, пока даже сама память
не исчезнет в огне.



Сканирование Янко Слава yankos@dol.ru
http://www.chat.ru/~yankosmusic/index.html
Ваша оценка:
Комментарий:
  Подпись:
(Чтобы комментарии всегда подписывались Вашим именем, можете зарегистрироваться в Клубе читателей)
  Сайт:
 

Реклама