лысине и произнес тоном оракула:
- А вот из этого места у нашего Лоренцо Великолепного вырастут рога...
если его, как последнего идиота, женит на себе какая-нибудь обезьяна, слегка
очеловеченная.
- Иди к чертовой матери! - прорычал я, корчась в своей смирительной
рубашке. - Ты мешаешь работать Николаю Севастьяновичу.
- Нисколько! - возразил мастер.
И он, как большинство людей, очевидно, любил поразвлечься за счет своих
ближних.
У величественной красивой мужской дружбы всегда найдется враг в лице
пленительной женщины. А у любви, если она не ощущается мимолетной, - целая
шеренга врагов. И тем длинней эта шеренга, чем больше друзей у мужчины,
находящегося под угрозой тех неизбежных уз, которые в начале революции еще
назывались "узами Гименея".
Жирный Громовержец поднял над головой короткую руку. Как и большинство
критиков, он был довольно умен чужими мыслями.
- Древние греки, - сказал Громовержец, - эти истинные мудрецы, считали,
что против безумной любви есть два верных средства: голод и время. Если они
не помогут, остается третье и последнее средство, самое верное: веревка!
Веревка, привязанная в наше время к крюку для люстры.
Он сделал соответствующий жест вокруг моей шеи.
Вся компания, приняв печальный вид, закивала головами. А Рюрик Ивнев
сказал тоненьким голоском:
- Бедный, бедный наш Толюнок!
Ножницы Николая Севастьяновича сверкали над моей головой.
Сидя в кресле, я чувствовал себя пригвожденным к кресту и стонал
беззвучно: "Голгофа! Голгофа! ".
Впоследствии Велимир Хлебников в стихотворении, посвященном мне,
срифмовал эту "Голгофу" с Мариенгофом. Исторически срифмовал и пророчески.
- Толя, друг мой, что же ты молчишь? - сердечно спросил Есенин. - Ну,
скажи хоть что-нибудь, миленький. Скажи.
- Не надо! Пусть лучше молчит, - возразил Громовержец. - Влюбленные не
бывают мудрыми.
Вероятно, и этот афоризм не принадлежал критику.
Шершеневич встал со стула:
- Бессмертные, я вторично прошу у вас слова.
- На сколько минут? - спросил Громовержец.
Для него было нестерпимым мученьем слушать других.
Опять оседлав стул, Шершеневич придвинул его вплотную к моему креслу,
чтобы я ни одной фразы не пропустил мимо уха.
Для восстановления тишины Есенин лихо свистнул, заложив в рот четыре
пальца.
- Известно ли вам, бессмертные, - начал Шершеневич, - что во время своего
исторического путешествия Чарлз Дарвин посетил людоедов. Ознакомившись с их
бытом и нравами, он спросил вождя каннибалов: "Сэр, почему вы кушаете
преимущественно своих жен? Уж лучше бы ели своих собак. Разве они менее
вкусны, чем леди?" Рассудительный вождь ответил: "Наши собаки ловят выдру. А
женщины ни на что не годны. Поэтому мы предпочитаем утолять ими свой
аппетит". Старейший из людоедов, желая быть гуманным в глазах европейца,
мягко добавил: "Но перед тем, как поджарить женщину, мы ее обязательно
душим".
- Ах, как это мило! - воскликнул Рюрик Ивнев своим девичьим голоском.
- Не правда ли?.. Так вот, друзья, - заключил Шершеневич, - я бы тоже
обязательно душил женщин, которые разбивают большую мужскую дружбу!
Этот разговор происходил осенью 1922 года, а женился я на Никритиной 31
декабря. То есть примерно через три месяца.
Об этом событии я немедленно известил Настеньку. Довольно быстро по тому
времени пришло от нее чудное письмо.
"Родной Анатолий Борисович, - писала она, - любовь - это кольцо, а у
кольца нет конца. Чего и Вам желаю с Вашей любезной супругой Анной
Борисовной".
Если бы меня спросили: "Кто родоначальник имажинизма?" - я бы ответил не
задумываясь: "Настенька".
Имажинизм родился в городе Пензе на Казанской улице. "Исход" - первый
имажинистский сборник - был отпечатан в губернской пензенской типографии
осенью восемнадцатого года.
- Вы слыхали, - спрашивал я стихотворца Ивана Старцева, тоже окончившего
пензенскую пономаревскую гимназию, - вы слыхали, как сейчас сказала
Настенька своей куме Степаниде Петровне, которую супруг частенько вожжами
учит?
- Нет.
- "Беда, - говорит, не дуда: поиграв, не кинешь". Хорошо сказано? Стихи
надо писать так, как говорит Настенька: образы, образы, образы.
Корни имажинизма!
В библиотеке у отца, конечно, был и толковый словарь Даля. Этой книге,
по-моему, цены нет. Какое богатство словесное! Какие поговорки! Пословицы!
Присказки и загадки! Разумеется, они примерно на одну треть придуманы Далем.
Но что из того? Ничего. Важно, что хорошо придуманы.
Этот толковый словарь в переплете, тисненном золотом, являлся не просто
любимой книгой Настеньки, а каким-то ее сокровищем. Она держала его у себя
под подушкой. Читала и перечитывала каждодневно. Как старовер Библию.
От него, от Даля, и пошла эта Настина чудная русская речь. А когда она
впервые приехала в Пензу прямо из своей саранской деревни Черные Бугры,
ничего такого и в помине не было - говорила Настенька обычно, серовато, как
все.
14
В Москве поэты, художники, режиссеры и критики дрались за свою веру в
искусство с фанатизмом первых крестоносцев.
Трибуны для ораторов стояли в консерватории, в Колонном зале бывшего
Благородного собрания, в Политехническом музее, в трех поэтических кафе и на
сценах государственных театров в дни, свободные от спектакля.
Народные комиссары первого в мире социалистического государства и
среброволосые мэтры российского символизма: Брюсов, Бальмонт и Андрей Белый
- самозабвенно спорили с юношами-поэтами из Пензы и Рязани, возглашавшими
эру образа, и не менее горячо - с несовершеннолетними поэтессами из
Нахичевани, верующими в ничего.
Они так и назывались - ничевоками.
"Я, товарищи, поэт гениальный". С этой фразы любил начинать свои
блистательные речи Вадим Шершеневич.
И Маяковский примерно говорил то же самое, и Есенин, и я, и даже Рюрик
Ивнев своим тоненьким девическим голоском.
В переполненных залах - умные улыбались, наивные верили, дураки злились и
негодовали.
А говорилось это главным образом для них - для дураков.
"Гусей подразнить", - пояснял Есенин.
Древняя традиция. Очень древняя. Иисус из Назарета еще посмелей был. Он
забирался на крышу и объявлял: "Я сын Бога", "Я сошел с небес".
Евангелист замечает, что при этом зеваки обычно судачили:
- Не Иисус ли это, сын плотника Иосифа? Ведь мы же знаем мать его и отца.
Как же он говорит, что сошел с небес?!
А четыре родных брата "сошедшего с небес": Иаков, Иосиф, Иуда и Самсон -
тут же мозолили глаза.
Даже нехитрые доверчивые ученики Иисуса, опять же по словам евангелиста,
очень удивлялись: как, мол, такое можно слушать?!
Значит, хочешь не хочешь, а надо признать, что мы со своим "я, видите ли,
поэт гениальный" не очень-то были оригинальны и храбры.
Если маленькое "Стойло Пегаса" не вмещало толпу, кипящую благородными
страстями, Всеволод Эмильевич Мейерхольд вскакивал на диван, обитый красным
рубчатым плюшем, и, подняв высоко над головой ладонь (жест эпохи), заявлял:
- Товарищи, сегодня мы не играем, сегодня наши актеры в бане моются;
милости прошу: двери нашего театра для вас открыты - сцена и зрительный зал
свободны. Прошу пожаловать!
Жаждущие найти истину в искусстве широкой шумной лавиной катились по
вечерней Тверской, чтобы заполнить партер, ложи и ярусы.
Если очередной диспут был платным, сплошь и рядом эскадрон конной милиции
опоясывал общественное здание. Товарищи с увесистыми наганами становились на
места билетерш, смытых разбушевавшимися человеческими волнами.
О таких буйных диспутах, к примеру, как "Разгром "Левого фронта",
вероятно, современники до сих пор не без увлечения рассказывают своим
дисциплинированным внукам.
В Колонный зал на "Разгром" Всеволод Мейерхольд, назвавший себя
"мастером", привел не только актеров, актрис, музыкантов, художников, но и
весь подсобный персонал, включая товарищей, стоявших у вешалок.
Следует заметить, что в те годы эти товарищи относились к своему театру
несравненно горячей и преданней, чем относятся теперь премьеры и премьерши с
самыми высокими званьями.
К Колонному залу мейерхольдовцы подошли стройными рядами. Впереди сам
мастер чеканил мостовую выверенным командорским шагом. Вероятно, так
маршировали при императоре Павле. В затылок за Мейерхольдом шел "знаменосец"
- вихрастый художник богатырского сложения. Имя его не сохранилось в
истории. Он величаво нес длинный шест, к которому были прибиты ярко-красные
лыжные штаны, красиво развевающиеся в воздухе.
У всей этой армии "Левого фронта" никаких билетов, разумеется, не было.
Колонный был взят яростным приступом. На это ушло минут двадцать. Мы были
вынуждены начать с опозданием. Когда я появился на трибуне, вихрастый
знаменосец по знаку мастера высоко поднял шест. Красные штаны зазмеились под
хрустальной люстрой.
- Держись, Толя, начинается, - сказал Шершеневич.
В ту же минуту затрубил рог, затрещали трещотки, завыли сирены,
задребезжали свистки.
Мне пришлось с равнодушным видом, заложив ногу на ногу, сесть на стул
возле трибуны.
Публика была в восторге. Скандал ее устраивал значительно больше, чем
наши сокрушительные речи.
Так проходил весь диспут. Я вставал и присаживался, вставал и
присаживался. Есенин, засунув четыре пальца в рот, пытался пересвистать
примерно две тысячи человек. Шершеневич философски выпускал изо рта дым
классическими кольцами, а Рюрик Ивнев лорнировал переполненные хоры и
партер.
Я не мог не улыбнуться, вспомнив его четверостишие, модное накануне
революции:
Я выхожу из вагона
И лорнирую неизвестную местность.
А со мной - всегдашняя бонна -
Моя будущая известность.
Докурив папиросу, Шершеневич кисло сказал:
- "Разгром" не состоялся.
Нашего блестящего Цицерона это слегка огорчило. Надо было утешить его.
- Не горюй, Дима. Мы сразу объявим второй диспут. В Большом зале
консерватории.
- Правильно. Другого выхода нет.
На этот раз на афишах стояло: "Мы - ЕГО!" (то есть Мейерхольда).
Мелкой рысцой на доисторическом извозчике подъехал мастер к зданию на
Никитской. Рядом с ним гордо сидела Зинаида Райх. Брошенная Есениным, она
стала женой вождя "Левого фронта", который в спешном порядке делал из этой
скромной совслужащей знаменитую актрису.
- А где же свистуны? - удивленно спросил я у нашего администратора. - Где
левая армия под красными штанами?
- Сегодня у него в театре идет спектакль. Занята почти вся труппа, - со
счастливым видом отвечал степенный администратор. - Нам повезло, Анатолий
Борисович.
- Великолепно!
Бедный Мейерхольд левой рукой прикрывал от ветра перевязанную щеку, а
правой отстегивал облезлую полость.
- У Всеволода Эмильевича флюс. Очень болят зубы, - грустно сообщил мне
угодливо-вертлявый рецензентик из мейерхольдовского лагеря.
- Вот так камуфлет! Ну как же его драконить? Такого несчастного с флюсом?
Шершеневич, как Анатэма в МХАТе, вскинул правую бровь:
- Очередной балаган, Толя. Головой ручаюсь, никакого флюса у него нет. А
вот актер он все-таки замечательный!
Администратор кивнул:
- На жалость берет. Не столько вас, друзья мои, сколько публику. Расчет
тонкий, психологический.
Купив билеты у перекупщика, Мейерхольд расслабленной походкой больного
старика вошел в зал, тяжело опираясь на руку Зинаиды Райх.
- А ну-ка, Боря, - сказал я своему приятелю Глубоковскому, - сорви
ненароком черную тряпицу с его физиономии.
- Есть!
И через несколько минут он уже победоносно ею помахивал.
Само собой, никакого флюса у Мейерхольда и в помине не было.