здоровья, - может быть, немного любви ко мне".
В его письмах презрительные вердикты соседствуют с неизжитым восхищением,
проклятия - с раскаянием:
"Но, Лу, что это за письмо! Так пишут маленькие пансионерки. Что же мне
делать? Поймите меня; я хочу, чтобы вы возвысились в моих глазах, я не хочу,
чтобы вы упали для меня еще ниже... Я думаю, что никто так хорошо и так дурно,
как я, не думает о Вас. Не защищайтесь; я уже защитил Вас перед самим собой и
перед другими лучше, чем Вы сами могли бы сделать это. Такие создания, как Вы,
выносимы для окружающих только тогда, когда у них есть возвышенная цель. Как в
Вас мало уважения, благодарности, жалости, вежливости, восхищения,
деликатности... Я не знаю, с помощью какого колдовства Вы, взамен того, что
дал Вам я, дали мне эгоизм кошки, которая хочет только одного - жить...
Но Я еще не вполне разочаровался в Вас, несмотря ни на что, Я заметил в Вас
присутствие того священного эгоизма, который заставляет нас служить самому
высокому в нашей натуре... Прощайте, дорогая Лу, Я больше не увижу Вас.
Берегите свою душу от подобных поступков.
Ваш Ф.Н."
Ницше уехал. Этот его поспешный отъезд скорее напоминал бегство. "Сегодня для
меня начинается полное одиночество", - обронил он одному из друзей. Через 6
лет он сойдет с ума. За эти годы он напишет самые сильные и спорные свои
книги. Но в то время у "Заратустры" во всем мире найдется только семь
читателей. И кто мог предположить, что этой книге уготована участь первого
философского бестселлера?
Может быть, если в результате своих отношений люди не могут обрести друг
друга, они обретают новых самих себя? Способен ли один человек сделать для
другого нечто большее, чем подарить ему его самого?..
Очень многое в этой истории остается за кадром... И насколько глубок шрам,
который остался в душе Лу? Как отыскать ту грань, где через ее скрытность и
калейдоскопичность биографии проступает ее ранимость?
Говорили, что она похожа скорее на силу природы, чем на человека. Однако
Фрейд, с которым ее связывала двадцатипятилетняя дружба, утверждал, что еще ни
в ком не встречал столь высоких этических идеалов, как у Лу. Вообще, именно
психоанализ позволил ей окончательно найти себя и почувствовать себя
по-настоящему счастливой. Правда, Фрейду так и не удалось заставить ее
изменить название ее книги "Благодарность Фрейду" на безличное "Благодарность
психоанализу". Фрейд ругал ее за непомерно изматывающую работу, говоря, что
одиннадцать часов анализа в день - это слишком. Но психоаналитиком она была от
Бога - сохранилось множество восторженных свидетельств ее пациентов.
Лу исполнилось 50, когда она познакомилась с Фрейдом в 1911 году. Она вновь
начинала все сначала. Он же, не терпевший отступничества в вопросах своей
теории, кажется, позволял непозволительное только Лу - ему нравилось, как она
дополняла "его анализ своим русским синтезом": "Я начинаю мелодию, обычно
очень простую, Вы добавляете к ней более высокие октавы; я отделяю одну вещь
от другой, Вы соединяете в высшее единство то, что было раздельно".
Исследователи удивляются, как все же после близости с двумя величайшими
романтиками - Ницше и Рильке - она так легко вобрала в себя суровый реализм
Фрейда. Мне же кажется, что именно в этих необычных отношениях закалялась
виртуозность ее интроспекции. Сама Лу называла два фактора, повлиявшие на ее
выбор в пользу психоанализа: во-первых, то, что она выросла среди русских, - а
это люди, особо склонные к самокопанию, а во-вторых, близость с человеком
необычной судьбы - немецким поэтом Райнером Мария Рильке.
Действительно, она была для него одновременно любовницей, матерью и
психотерапевтом. "Все настоящие русские - это люди, которые в сумерках говорят
то, что другие отрицают при свете", - писал Рильке своей матери после
знакомства с Лу. Россия была их общей любовью и дверью в сказочный мир: Лу
дважды привозила Райнера в страну своего детства. В наиболее известном из ее
романов - "Родинка" - одна из частей называется "В Киеве"...
Она была старше Рильке на 14 лет, их удивительная близость продолжалась 4
года, - и потом еще 30 лет она оставалась для него самым большим авторитетом и
самым близким человеком.
В подтверждение тому вот строки этого гениального поэта, посвященные Лу.
"Нет без тебя мне жизни на земле.
Утрачу слух - я все равно услышу,
Очей лишусь - еще ясней увижу.
Без ног я догоню тебя во мгле.
Отрежь язык - я поклянусь губами.
Сломай мне руки - сердцем обниму.
Разбей мне сердце - мозг мой будет биться
Навстречу милосердью твоему.
А если вдруг меня охватит пламя
И я в огне любви твоей сгорю -
Тебя в потоке крови растворю."
1897, (пер. А. Немировского)
* * *
Порой мне кажется, что вся ее жизнь была неким уникальным экспериментом - она
словно испытывала на эластичность границу между мужским и женским началом:
сколько "мужского" она в состоянии вобрать в себя без ущерба для своей
женственности? Или, если угодно, наоборот: сколько "мужского" она должна
ассимилировать, переварить в себе, чтобы достичь, наконец, подлинной
женственности? Эта неутолимая тоска по целостности на-пол-овину обреченного
существа...
Даже если согласиться с Ницше относительно "абсолютного Зла", то это было бы
зло в гетевском смысле этого слова: "то, что без числа творит Добро". Она
могла разрушать жизни и судьбы, но само ее присутствие побуждало к жизни. "У
нее был дар полностью погружаться в мужчину, которого она любила, - вспоминал
о Лу шведский психоаналитик Пол Бьер. - Эта чрезвычайная сосредоточенность
разжигала в ее партнере некий духовный огонь. В моей долгой жизни я никогда не
видел никого, кто понимал бы меня так быстро, так хорошо и полно, как Лу. Все
это дополнялось поразительной искренностью ее экспрессии... Она могла быть
поглощена своим партнером интеллектуально, но в этом не было человеческой
самоотдачи. Она, безусловно, не была по природе своей ни холодной, ни
фригидной, и тем не менее она не могла полностью отдать себя даже в самых
страстных объятиях. Возможно, в этом и была по-своему трагедия ее жизни. Она
искала пути освобождения от своей же сильной личности, но тщетно. В самом
глубоком смысле этих слов Лу была несостоявшейся женщиной".
"Расточительность сердца" - так назвал свой роман о Лу польский писатель
Вильгельм Шевчук. Угадал ли он? Последними словами, сказанными самой Лу перед
смертью, были: "Всю свою жизнь я работала и только работала. Зачем?"
Было ли тайной мукой Лу расточительство сердца или, наоборот, его
нерастраченность?
Лариса Гармаш
Лу Андреас-Саломе.
Фридрих Ницше в зеркале его творчества
"Mihi ipsi scripsi!" ("Обращаю к самому себе") - не раз восклицал Ницше
в своих письмах, говоря о каком-либо законченном им произведении. И это
немало значит в устах первого стилиста нашего времени, человека, которому
удавалось найти, можно сказать, исчерпывающее выражение не только для каждой
мысли, но и для тончайших ее оттенков. Тому, кто вчитался в произведения
Ницше, слова эти покажутся особо знаменательными. Ведь, по сути, он и думал,
и писал только для себя, и только самого себя описывал, превращая свое
внутреннее "я" в отвлеченные мысли.
Если задача биографа заключается в том, чтобы объяснить мыслителя
данными его личной жизни и характера, то это в очень высокой степени
применимо к Ницше, ибо ни у кого другого внешняя работа мысли и внутренний
душевный мир не представляют такого полного единения. К нему наиболее
применимо и то, что он сам говорит о философах вообще: все их теории нужно
оценивать в применении к личным поступкам их создателей. Он выразил эту же
мысль в следующих словах: "постепенно я понял, чем до сих пор была всякая
великая философия - исповедью ее основателя и своего рода бессознательными,
невольными мемуарами" ("По ту сторону Добра и Зла").
Этим я и руководствовалась в своем этюде о Ницше, набросок которого
прочла ему в октябре 1882 года. К самому "учению Ницше" я еще тогда не
приступала. Однако из года в год, по мере появления новых произведений
Ницше, мой этюд о нем разрастался. Свою исключительную задачу я видела в
характеристике основных черт духовного облика Ницше, которые обуславливали
развитие его философских идей. Тот, кто стал бы оценивать Ницше как
теоретика, взвешивать, что внес он в отвлеченную философскую науку, тот
испытал бы разочарование и не постиг бы истинного источника силы Ницше.
Значение этих идей не в их теоретической оригинальности, не в том, что может
быть теоретически подтверждено или опровергнуто; все дело в той интимной
силе, с которой личность обращается к личности, в том, что, по его
собственному выражению, может быть опровергаемо, но не может быть
"похоронено".
Кто, с другой стороны, захочет руководствоваться лишь внешней жизнью
Ницше для понимания его внутреннего мира, тот опять-таки будет держать в
руках лишь пустую оболочку.
Ведь в сущности никаких внешних событий в его жизни не происходило. Все
переживаемое им было столь глубоко внутренним, что могло находить выражение
лишь в беседах с глазу на глаз и в идеях его произведений. Монологи в
миниатюре, которые составляют, главным образом, его многотомные собрания
афоризмов, образуют цельные обширные мемуары, высвечивая его собственный
духовный облик. Этот облик я и попытаюсь воспроизвести здесь, передавая
события - картины - его душевной жизни через его же философские изречения.
* * *
Хотя за последние годы о Ницше говорят больше, чем о каком-либо другом
мыслителе, основные черты его духовного облика почти неизвестны. С тех пор
как маленький, разрозненный кружок читателей, которые действительно понимали
его, превратился в обширный круг почитателей, он стал достоянием масс,
испытав при этом судьбу всякого автора афоризмов. Отдельные его идеи,
вырванные из контекста и допускающие вследствие этого самые разнообразные
толкования, превратились в девизы для разных, порой противоположных идейных
направлений, и раздаются в ожесточенных спорах, в борьбе убеждений, в
столкновениях различных партий, совершенно чуждых их автору. Конечно, этому
обстоятельству он обязан своей быстрой славой, внезапным шумом, который
поднялся вокруг его мирного имени, - но то истинно высокое, истинно
самобытное, что таилось в нем, по этой причине оказалось незамеченным,
непознанным, быть может, даже отошло в более глубокую тень, чем прежде.
Многие, правда, еще превозносят его достаточно громко, со всей наивностью
слепой веры, не знающей критики, но именно они и напоминают невольно о его
собственных жестоких словах. В своем разочаровании он говорит: "Я
прислушивался к отклику и услышал лишь похвалы" ("По ту сторону Добра и
Зла"). Едва ли кто-то пошел за ним, прочь от людей и повседневности, в
одиночество своего внутреннего мира, едва ли хоть кто-нибудь сопутствовал
этому недоступному, одинокому, замкнутому, странному духу, который мнил себя
носителем чего-то безграничного и пал под бременем страшного безумия.
Порою кажется, что он стоит среди людей, ценивших его, как чужой
пришелец, как отшельник, который, только заблудившись, попал в их круг. С
закутанной его фигуры никто не снял покрывала, и он стоит с жалобой своего
"Заратустры" на устах: "Они все говорят обо мне, собравшись вечером вокруг
огня, но никто не думает обо мне! Это та новая тишина, которую я познал: их
шум расстилает плащ над моими мыслями".
* * *
Фридрих Вильгельм Ницше родился 15 октября 1844 года в семье пастора в
Рекене близ Люцена. После окончания школы поступил на филологический
факультет Боннского университета, а с 1865 года продолжил учение в Лейпциге,
куда последовал за своим учителем - профессором филологии Ричлем. Еще до