извиваются рельефные загогулины: не то просто орнамент, не то - значки
интеграла.
Почему эти люди здесь все? пытается подумать Арсений. Ведь есть же
среди них такие, которые никак не унизятся до стояния в очереди на
автомобиль. Немного, но есть! Или столь полный кворум означает нечто
более страшное для меня: персонажи будущей моей книги поджидают
автора, чтобы?.. - пытается подумать, но не успевает, ибо
262. 5.13.04 - 5.22
хлопает выпустившая Вильгельмову дверца такси, и исчезает, как сквозь
асфальт проваливается, обелиск, и увиденные только что персонажи
растворяются, рассасываются, становятся незаметны, неузнаваемы в усталой
утренней толпе очередников - в толпе текучей, аморфной, - отнюдь не в том
упругом монолите, какой предполагал увидеть Арсений, настроившийся на
перекличку.
Уже отсюда, с шоссе, с пригорка, совершенно ясно, что перекличка не
идет и не ожидается, но это слишком маловероятно, и Арсений
недоверчиво глядит на часы, снова на толпу, опять на часы:
четырнадцатая минута шестого. Что, отменили? Забывший, оставивший
Вильгельмову, бросается Арсений вперед, вниз, в не слишком густую
человеческую гущу. Перенесли? Позже начнут? Когда? Люди, к которым он
обращается, все, видать, попадаются совестливые: отворачиваются,
отводят глаза, из доброго десятка не отозвался никто - и Арсению
становится не по себе. Товарищи! Что ж такое, на самом деле! Ответит
мне кто-нибудь или нет?! И, словно громкие последние слова звучат
приказом каким-то, командою... нет! словно они звенят бубенчиком
прокаженного - народ редеет вокруг Арсения, образуя несвойственную
природе пустоту, границы ее раздвигаются и раздвигаются, и вот оттуда,
из-за удаляющихся границ, прорезается возмущенный вильгельмовский
голосок: они раньше перекличку начали! В половине четвертого! Они нас
из списков выбросили!
Арсений аж задыхается от известия, хотя с первого взгляда на площадку
предчувствовал что-то в подобном роде. Уже, кажется, и автомобиль не
так ему важен, уже и автомобиль меркнет, как мерк на минуту несколько
часов назад, при попытке проникнуть в метро, - а ударила под дых
жуткая, черная, насильственная несправедливость, исходящая на сей раз
не от какой-то там Системы, не от зловещего, таинственного ГБ, но вот
от них, от людей, его окружающих, с которыми он ходит по одним
тротуарам и подземным переходам, ездит в одних троллейбусах,
спускается и поднимается на одних эскалаторах, ест в одной
стекляшке, -и не к кому апеллировать, некому пожаловаться на
чудовищный произвол. Но как же? Ведь на пять было назначено...
Столько, наверное, наивной растерянности звучит в Арсениевой реплике,
столько недоумения и детской обиды, что стыдливый басок не
выдерживает, бормочет de profundis толпы: общее решение. Перенесли.
Большинством голосов. Де-мо-кра-ти-я-а... стонет Арсений. Безголовая
гидра! Но кто-то ведь направляет демократические решения, кто-то за
них ответствен! Ну конечно же эти двое: коротышка и длинный с
погончиками. И отыскать их, во всяком случае коротышку, не задача: он
прикован, как к ядру, к своей Уволгеы, он от нее шагу не ступит.
Итак, растерянность проходит, в голове возникает план, и Арсений,
снова как полководец, нет, как вождь восстания, произносит
повелительно: Лена! Вильгельмова! Сюда! Вильгельмова тут же
показывается на импровизированном майданчике, и не одна: то справа, то
слева, то сзади выпускает из себя толпа прочих обездоленных,
легковерных, кто тоже отошел до пяти: вздремнуть или выпить чаю, да и
тех, надо думать, кто только что появился и надеется попасть в список
на холяву, - все они как-то вдруг признают в Арсении командира, - а
он, полный священного негодования, жаждою справедливости обуянный, и
не удивляется нисколько: бросает вперед, по направлению к коротышкиной
Уволгеы, руку эдаким упругим, энергичным движением и ведет своих
волонтеров на толпу.
Если бы толпа, потеряв ненадолго вождей, не распалась бы на отдельных,
каждого со своей психологией, своими страхами, своими представлениями
о совести и справедливости персонажей, она, пожалуй, не расступилась
бы перед Арсениевым отрядом, ибо он, маломощный, двигался отвоевывать
у нее нечто уже ею захваченное и проголосованное, - стало быть,
законное, - но она расступается и открывает мозговой центр демократии:
серую Уволгуы модели УМ-21ы. На переднем диване сидит коротышка и,
положив тетрадку со списком на руль, что-то вычитывает в ней,
высчитывает, что-то помечает под рассветляющейся серостью весеннего
утра; длинный с погончиками тоже тут как тут: полулежит, закрыв глаза,
на диванчике заднем: отдыхает от трудов.
Арсений, бесстрашный от сознания собственной правоты, уверенный в
победе, подогреваемый тяжелым, решительным дыханием следующих за ним
соратников, не раздумывая, бросается к дверной ручке, - он еще не
знает, что станет делать дальше: восстановит ли, завладев тетрадкою,
несправедливо вычеркнутые из списка фамилии или просто уничтожит в
праведном гневе, порвет, сожжет и по ветру развеет саму тетрадку, и
они с обиженными составят новый, справедливый список, который откроют
собственными именами, а тех, бывших вождей демократии: длинного и
коротышку - и вообще туда не допустят, - не знает, но бросается,
однако палец, как назло, соскальзывает с никелированной открывальной
кнопочки, и коротышка успевает услышать, заметить, среагировать: топит
шпенек фиксатора в тот самый миг, когда Арсений, вторично нащупавший
кнопку, на нее нажимает. Дверца не поддается, и Арсений, как давеча в
окно бензоколонки, принимается колотить в лобовое стекло Уволгиы, а
разъяренные его партизаны обступили со всех сторон непрочную жестяную
крепость, тузят ее кулаками, копытами, раскачивают из стороны в
сторону.
Длинный с погончиками давно проснулся, и Арсений в какое-то мгновение
ловит его пристальный, бронзовый взгляд, - кэк жывие! - а коротышка
давит на ключик: вертит стартер, пытается запустить двигатель. Колеса,
колеса коли! орет Арсений. Уйдут! И тут же шипят один, другой, третий
фонтанчики воздуха. УВолгаы оседает, и как раз в это мгновение мотор
заводится. В коротышке читается решимость двигаться, несмотря на
неприятности с резиной, несмотря на стоящих у капота людей: вперед, по
ним, если не расступятся! - и его следует остановить. Камень! кричит
взобравшийся на капот Арсений. Что-нибудь тяжелое! Не глядя,
протягивает руку назад, в сторону, и ощущает в ладони холодную массу
металла: кто-то услужливо подал монтировку. Что любопытно: прочая
толпа, отметившаяся, не принимает пока ничью сторону, как стала
кругом, так и стоит и даже реплик, кажется, не подает: затаила
дыхание, ждет, кто победит.
Арсений в упоении разрушения опускает монтировку на лобовое стекло, но
поза неудобна, размах маленький, стекло на поддается. Арсений ударяет
еще, еще, еще раз, а коротышка тем временем трогает машину с места -
но вот стекло хрястнуло и осыпалось мелким дождем осколков. Рука с
монтировкою, не встречая привычной преграды, привычного сопротивления,
проваливается внутрь салона и в то же мгновение чувствует на себе, на
запястье своем, бронзовые клещи чьих-то пальцев, и уже нету сил
держать монтировку, она выпадает, и вдруг чужой, в черном рукаве рукою
поднятая с замахом, оказывается в каком-то десятке сантиметров от
Арсениева лица. И сантиметры эти резко, по логарифмической кривой,
сокращаются, пока не сходят на нет.
263.
264.
265.
И Арсений останавливается в нелегком раздумий над Арсением, что лежит
в кустах, на берету канала, беспамятный от удара железяки, которую сам
же первый и поднял. Арсений-автор понимает, что наступил наиболее
удобный момент, чтобы взять да перерезать нить жизни Арсения-героя,
удобный и гуманный, ибо смерть случится в бессознательном состоянии.
Когда-то, давным-давно, еще находясь с Арсением-героем в одном лице,
Арсений-автор составлял план своего романа, и по плану Арсений-герой
должен был прийти в себя, но с тех пор он сумел наделать столько
непредсказуемых загодя пакостей, проявить себя с таких гадких сторон,
что Арсения-автора одолевают сомнения: не одна ли, мол, гибель
сможет - хоть отчасти! - примирить читателей с Арсением-героем? Все же
к мертвым, особенно когда сами каким-нибудь боком принимали участие в
убийстве, мы относимся с большим снисхождением, нежели к живым.
Но имеет ли Арсений право, пусть даже из самых добрых побуждений,
лишать Арсения возможности написать его УДТПы? Ах, Арсений-автор
понимает, конечно, что, сколь бы талантливым, сколь бы пронзительным,
сколь бы сочащимся кровью ни получился роман, мало найдется читателей,
способных оправдать зло и горечь, которые посеял вокруг себя
литератор, проживая жизнь, ведущую к произведению, но, коль уж зло и
горечь все равно посеяны, пусть взамен останется хоть книга!
И Арсений осторожно, на цыпочках, отходит от Арсения в надежде на
жизненные силы последнего.
266. 10.15 - 10.25
Уже не первый год стоял Арсений, сгорбленный, под аркою УПлощади
Революцииы, занимая место братишки с УАврорыы, и бронзовый наган, за
ствол которого считал своим долгом ухватиться каждый проходящий мимо
пацан, налил правую руку невыносимой тяжестью, а тесная бескозырка
ломила голову, словно пыточный обруч. Арсений давно потерял надежду на
смену и как-то даже отупел, закостенел в собственном страдании, как
вдруг яркий огненный луч прорезал подземелье, и Арсений понял, что
пришло время освобождения. Он попробовал пошевелиться, но затекшее
тело отдалось нестерпимою болью, благодаря которой Арсений и очнулся
окончательно, приоткрыл глаз и вторично шевельнулся, чтобы увести
зрачок из-под слепящего света. И снова движение мгновенно отдалось во
всем теле, замерзшем и избитом. Ах, вон оно в чем дело! солнце, ползая
по кустам, отыскало щелочку, сквозь которую сумело-таки упасть на
Арсениево веко, и, отфильтрованное кожей и кровью сосудов,
красно-багровое, достало сетчатку и преобразилось в сознании в сигнал
к освобождению.
Соленый, нехороший вкус во рту. Арсений пробежал изнутри языком по
зубам. Правый верхний клык легко поддался слабому мягкому натиску,
шатнулся вперед, отозвался в десне воспаленным саднением. Арсений
хотел потрогать его рукою, но первое же движение снова разбудило общее
страдание тела. Отдельно и особенно трещала голова.
Буквально в сто приемов, постепенно, медленно поднялся Арсений сначала
на колени, потом во весь рост. Потрогал зуб, но осторожно: очень
хотелось верить, что выбит он не вполне, что еще врастет,
восстановится. Почему расквашены щека и губа, почему качается зуб,
Арсений не понимал и не помнил. Замеченная им за мгновение до
беспамятства монтировка стала предвестием и орудием первого и,
кажется, окончательного удара, ибо за ним не было ничего. Неужто же
били и после потери сознания? Зачем? Бессмыслица. Или так лихо
волочили к кустам? Арсений протянул к глазам руку: справиться который
час, и тут же треснула корочка на запястье, выпустила горячую каплю.
Весь обшлаг рубахи в засохшей коричневой крови, и из петли торчит
обломок запонки. Ах, да! это он вчера стучался к заправщице, а потом
штурмовал крепость на колесах. Который час - не разобрать: стекло
утратило прозрачность, побелело от микротрещинок. И хотя только затем,
да еще взглянув предварительно в сторону сияющей под солнцем гладкой
поверхности канала и легкой дымкою затянутых новостроенных жилых
массивов, посмотрел Арсений на площадку, он давно уже, может, с
первого от пробуждения мига, знал, что увидит на ней (боковое ли
зрение подсказало, внутреннее ли), и действительно: летают бумажные
обрывки, валяются бутылки; чернеют на сером асфальте лужи и пятна ГСМ;
горя тысячами бриллиантиков, переливаются осколки лобового стекла
давешней Уволгиы. Все закончилось. Он опоздал.
Тогда Арсений опустил голову и обратил взор на себя самого. Грязен он
оказался, вопреки ожиданиям, не слишком: стало быть, не по земле