садиться отдыхать, значит, крылья должны птицу хорошо и долго держать в
воздухе.
Когда до буйвола оставалось метров пятнадцать, тот, что сидел на
моторе, выключил его. Лодка по инерции продолжала идти вперед. Она шла
гораздо быстрее, чем плыл буйвол.
-- Если я его не убью с первого выстрела, -- сказал вполголоса тот, что
был с карабином, -- сразу же включай мотор! А то набросится!
-- Знаю без тебя, -- сказал тот, что сидел на руле.
Тот, что был с карабином, заметно волновался. Когда лодка поравнялась с
Широколобым, он приподнял карабин и тщательно прицелился в пяти метрах от
головы буйвола.
Когда он поднял карабин, Широколобый смутно вспомнил, что эта железная
палка имеет какое-то опасное предназначение. Но свобода была такая огромная
и прекрасная, а люди в лодке были такими ничтожными, что Широколобому, всю
жизнь не ленившемуся думать и вспоминать, сейчас было лень вспоминать.
Человек тщательно прицелился, но не нажимал спускового крючка, пока нос
лодки не опередил головы буйвола. Так, предусмотрительно сообразил он, будет
безопасней удирать, если он не убьет буйвола одним выстрелом. Он выстрелил,
но Широколобый уже не услышал выстрела, потому что пуля, влетевшая в его
ухо, влетела раньше, чем дошел до него звук.
Через пять минут рыбаки, окрутив веревкой рога Широколобого, намотали
оба конца на заднюю банку и крепко привязали их. Тот, кто сидел на руле,
дернул шнур, и мотор включился. Лодка пошла вперед, веревка натянулась, и
лодка остановилась и даже пошла назад, словно Широколобый в последний миг
ожил и перетянул ее. Но лодка снова сдвинулась вперед и пошла, хотя тяжелое
тело буйвола сильно тормозило ход. Чайка, отлетевшая после выстрела, увидев,
что рыбаки волочат за лодкой то, на чем сидела она, почувствовала себя
обокраденной и, подлетев к лодке, сверху, притормаживая крыльями, некоторое
время вглядывалась в голову Широколобого. Она давно заметила, что рыбаки
часто увозят из моря выброшенные реками бревна и коряги. Решив, что это
такой же обычный случай, она решительно взмахнула крыльями и отлетела.
Сделав осторожный полукруг, лодка повернула в сторону бойни.
-- Председатель сказал, что, если мы его привезем, бойня выдаст ляжку,
-- сказал тот, что сидел с карабином, -- он сказал, что мы разделим ее на
троих.
-- Если не обманет, -- сказал тот, что сидел на руле.
-- Не должен обмануть, -- сказал тот, что сидел с карабином, -- мы все
же жизнью рисковали. Он меня, знаешь, сколько уговаривал. Если бы не это, я
бы уже веселился у Еремеевны.
-- Успеешь, -- сказал тот, что сидел на руле, -- еще не вечер.
-- Здорово тормозит, -- сказал тот, что сидел с карабином, -- полхода
забирает.
-- Еще бы, -- сказал тот, что сидел на руле, -- такая зверюга, дай бог.
-- А что, махнем в город, -- сказал тот, что сидел с карабином, -- мясо
загоним. Месяц пей не хочу! А этим скажем, что не нашли. Ушел!
-- Ух ты! Ух ты! Какой умник! -- сказал тот, что сидел на руле.
-- Слабо? -- сказал тот, что сидел с карабином.
-- Дубина, -- сказал тот, что сидел на руле, -- нас же с берега видят
как на ладони.
-- А-а-а, -- сказал тот, что сидел с карабином.
-- Б-ее, -- сказал тот, что сидел на руле, -- не думай, что ты умнее
других.
Предзакатное море переливалось розово-сиреневыми бликами. То там, то
здесь из воды вылетала кефаль и, на миг проблеснув в воздухе, плюхалась в
родную стихию.
Белые дома города, и мягкие, пушистые холмы над ними, и цепи дымчатых
гор, уходящие в бесконечность неба, и далекие, но различимые для любящего
глаза пятна голых утесов над Чегемом -- все, все утопало в примиряющем свете
закатного солнца.
И это же солнце озаряло могучую голову Широколобого и горело в его
открытых, прямых, немигающих глазах. Со стороны могло показаться, что буйвол
плывет и плывет, догоняет и догоняет моторную лодку. Но со стороны некому
было посмотреть, да и нет в этом мире сторонних.
--------
Глава 28. Утраты
На следующий день после сороковин в квартире оставались: муж умершей,
его сын, его старенькая мать, родственница Зенона, приехавшая из деревни и
помогавшая по дому, и сам Зенон, брат умершей.
Множество людей, пришедших и приехавших на сороковины и как бы временно
самим своим огромным числом и любовью к сестре заполнивших дом, теперь,
отхлынув, еще сильнее обнажили зияние невосполнимой пустоты.
Сестры нет и никогда ее больше не будет. С такой пронзительной
трезвостью Зенон до сих пор не осознавал эту мысль. Похороны прошли в
каком-то почти нереальном полусне...
Перед смертью сестры Зенон был в Москве у себя дома. После
многомесячного перерыва на него навалилась работа, и он уже несколько дней
часов по двенадцать не отрывался от машинки, как вдруг раздался
междугородный телефонный звонок.
-- Твоя сестра умерла час назад! -- резко прокричал зять и положил
трубку.
И хотя смерть сестры ожидали, Зенон не думал, что это будет так скоро.
Грубая краткость сообщения мгновенно ввинтилась в мозги, но Зенон тогда не
пытался анализировать ее причины.
Позже, когда он приехал, родственники, слышавшие, что сказал ему в
трубку зять, и переживающие, что тот без всякой подготовки разом выложил ему
всю правду, как бы извинялись за него перед Зеноном. И только тут он сам
понял в чем дело.
Зять Зенона голосом своим бессознательно перебросил на него часть
раздавливавшей его непомерной тяжести случившегося. Сбросить часть этой
тяжести только и можно было на Зенона, брата умершей, зная, что только он ее
и может принять всей полнотой горя.
Но обо всем этом Зенон подумал гораздо позже. А тогда он взял билет на
самолет вечернего рейса, вернулся домой и снова сел за работу. Работа шла, и
он не понимал, почему бы не работать. Работа шла, но сердце его впервые за
всю взрослую жизнь по-настоящему болело. Видимо, там тоже шла какая-то
работа.
И Зенон впервые в жизни работал, посасывая холодящий рот валидол. Вкус
его напоминал какие-то конфеты детства, но он не мог и не пытался вспомнить,
что это за конфеты, да и не уверен был, что именно холодящий рот валидол
напоминает детство, а не боль в сердце.
В детстве иногда что-то резко сдавливало сердце, и, как теперь понимал
Зенон, это было следствием непомерного запаса доверия к миру, и, когда
какое-нибудь событие протыкало это доверие -- возникала боль.
Но в детстве запасы этого доверия были так велики, что отверстие боли
почти мгновенно замыкалось, и нередко детские слезы сглатывались уже
улыбающимся, любящим ртом. Теперешняя боль была другая. Это было началом
общей усталости: доверять, проверять, жить...
Он продолжал работать, и товарищ, позвонивший ему, чтобы выразить
сочувствие, услышав стук машинки в телефонной трубке, удивленно спросил у
жены Зенона:
-- Он работает?
-- Да, -- сказала жена, видимо сама не зная, как это оценить.
Потом был долгий ночной кошмар ожидания вылета в здании аэропорта.
Время вылета все время отодвигалось. Да и другие рейсы отодвигались. Люди
слонялись по залам ожидания, стояли в очереди, проталкиваясь к справочной и
к буфетным стойкам. Все скамейки были заняты, и Зенон безостановочно ходил,
почти не замечая вокруг никого, а работа продолжала гудеть в голове.
Иногда она выплескивалась, как рыба из воды, готовой, осмысленной
фразой, иногда возвращала сознание, а точнее слух, к какому-то уже
написанному месту и через неприятно-настойчивое звучание этого места
показывала, что там есть какая-то неточность или фальшь. Зенон вслушивался в
звучание этого места и, уже разумом и слухом одновременно обнимая вещь
целиком, сознавал, что именно и почему звучит неточно и фальшиво.
Предстоящие похороны никак не отражались на характере того, над чем он
мысленно продолжал работать. Мелодия повествования была поймана раньше
постигшего его горя и уже двигалась по своим законам, только изредка в
грустных местах слегка углубляясь.
Подобно тому, как человек, видящий кошмарный, фантастический сон, не
перестает лежать в своей постели, в своей собственной безопасной квартире,
Зенон одновременно находился в безопасной, нормальной реальности работы
своего воображения, а жизнь с реальностью смерти сестры и с этой бесконечной
ночью в аэропорту была кошмарным сном, который, по каким-то законам
кошмарного сна, почему-то нельзя было прервать, а надо было смотреть и
смотреть.
Пока был открыт ресторан, он несколько раз заходил туда, выпивал
коньяк, и тогда кошмар окружающей реальности немного смягчался, а работа
продолжала идти своим чередом.
Но после закрытия ресторана уже нечем было смягчить этот кошмар, а тут
время от времени стал попадаться на глаза земляк, еще более жуткий, чем эта
ночь.
Много лет тому назад, во времена молодости Зенона, этот его земляк был
большим человеком в масштабах Абхазии. Он тогда знал Зенона как начинающего
писателя и недолюбливал его за некоторую сатирическую направленность его
творчества, каковую считал плачевным результатом отсутствия в авторе
сынолюбия по отношению к отчему краю.
Но с тех пор как он был снят со своей работы, а потом, уже через
некоторое время, и вовсе был вынужден уйти на пенсию, он стал проявлять к
Зенону пристальный интерес, стараясь в часы случайных встреч на бульваре или
в кофейнях привлекать его внимание именно к теневым сторонам жизни отчего
края.
И хотя он давно был по ту сторону власти, но упрямо продолжал с таким
апломбом рассуждать о мероприятиях местного правительства, как будто с его
мнением кто-то где-то продолжает считаться.
Вообще от облика его исходило ощущение нечистоплотного трепыхания между
жизнью и смертью, одновременное оскорбление и той и другой. Для живого он
слишком явно смердил, для мертвого он был непристойно суетлив, как бы
постоянно и глумливо подмигивая из гроба.
Зенону не всегда удавалось быстро отделаться от этого несносного
пенсионера и потому, что он не любил всякую грубость, и потому, что этот
жалкий старикашка был потоптан самой жизнью, и какая-то естественная
брезгливость заставляла Зенона осторожничать с ним, чтобы случайно не
дотоптать.
Кроме всего этого Зенон чувствовал, что все-таки испытывает еще и
любопытство к самому веществу пошлости, заключенному в этом человеке. Он
хотел понять, при помощи какого мотора действует человек, отказавшийся от
мотора нравственности. Ведь должен все-таки находиться какой-то двигатель и
внутри пошлости?
Увы, с годами Зенон убедился, что двигатель пошлости -- сама пошлость.
Но тогда, пытаясь кое-что выведать у этого старикашки, он направлял беседу с
ним на времена, когда тот еще не был такой развалиной, а напротив, был
новенькой черноморской крепостцой усатого кумира, новенькой, хотя и халтурно
сколоченной, как потом выяснилось.
Но выведать ничего не удавалось, старикашка увиливал от острых
вопросов. Правда, он упрямо придерживался той мысли, что порядок тогда был
отменным, хотя, конечно, правопорядок и прихрамывал.
Однажды он все-таки как бы раскололся.
-- Хорошо, я тебе открою один секрет, -- прошепелявил он, слегка
озираясь, -- а ты его используй, как хочешь... Я тебе документы тоже
достану...
Зенон замер, как охотничья собака.
-- Этот товарищ, -- старикашка кивнул наверх и назвал работника,
который сейчас занимал его место, -- в тысяча девятьсот тридцать четвертом
году убил человека... Я тебе все документы представлю...