подвыпивших гостей вдруг проявлял к нему интерес, притягивал его к се-
бе, обнимал и заводил с ним долгий разговор. Ребенок не шевелился в
чужих объятиях, его взгляд ничего не выражал. Затем он шел и очищал
пепельницы.
В конце лета того года мы остались вдвоем. Обе дочери в одночасье
одним прекрасным августовским днем сыграли свадьбу. Вечером, под синим
бездонным небом в нашем саду был установлен огромный свадебный балда-
хин. Высохшие колючки путались, шуршали под ногами многочисленных дру-
зей, собравшихся на торжество. Я почему-то безумно волновался. Что-то
во мне надорвалось. Я со всеми лез обниматься, целоваться, непрестанно
пускал слезу. Ребенка не было. Кто-то, возможно, один из женихов, по-
заботился о том, чтобы удалить его. Лишь поздним вечером его привезли
обратно. В тот момент, когда я висел на шее последнего из уходящих мо-
их приятелей, я вдруг заметил его. Он сидел за одним из длинных сто-
лов, выставленных в саду, одет он был буднично, только на шею ему по-
вязали красный галстук. В руке у него - огромный кусок торта, на коле-
нях - грязная салфетка. Он жевал с полным безразличием, глаза уставле-
ны на желтую луну, запутавшуюся в ветвях над ним.
Я подкрался к нему и легонько погладил по макушке. Он смешался, ку-
сок торта выпал из его руки.
"Эта луна... Что ни говори, красивая луна...", - сказал я.
Он снова уставился на луну, будто увидел ее впервые. Так началась
наша совместная жизнь в опустевшем доме, по углам которого валялись
флаконы от всякой косметики и рваные носовые платки. Я - умолкнувший
поэт, и он - слабоумный ребенок, совершенно одинокий.
Да, из-за одиночества он и привязался ко мне. Теперь я прекрасно
понимаю это. Нечего и говорить, что в школе он был одинок. В первую же
неделю его посадили на последнюю парту, на галерку, именно там ему бы-
ло место в полном отдалении от однокашников. Учителя сразу же сочли
его неисправимым.
В его табелях было написано: оценки не ставятся. И небрежная под-
пись закорючка внизу листа. По сей день я не понимаю, как его перево-
дили из класса в класс. Хотя он регулярно оставался на второй год, ему
все же позволяли медленно, но верно продвигаться вперед. Боюсь, что
учителя делали это из жалости ко мне. Возможно, некоторые из них люби-
ли мои старые стихи.
Я обычно избегал их.
И они старались избегать меня.
Я их не обвиняю.
На родительские собрания, на которые все-таки надо было ходить, я
являлся самым последним, когда здание школы погружается во тьму и из-
мученные, обессиленные учителя устало откидываются на спинки стульев в
опустевших классах, похожих на поля давних кровавых битв, под голыми
лампочками, свисающими с потолка. Тогда-то я и появлялся в дверях. Вид
моей седой гривы (я так и не состриг ее) заставлял уходить последних
засидевшихся родителей, молодых отцов или матерей. Учителя поднимали
на меня глаза и, натянуто улыбаясь, протягивали мне вялые руки.
Я усаживался перед ними.
Что они могли сообщить мне нового?
Дошло до того, что они забывали, кто же я такой.
"Чей вы отец?" Я называл фамилию, и сердце в груди у меня сжима-
лось. Они рылись в бумагах, извлекали его чистенький табель, подпирали
головы ладонями, прищуривали глаза и строго спрашивали: "До каких
пор?"
То есть до каких пор его будут держать, ведь он безнадежен.
Я молчал.
Они сердились. Возможно, темнота на улице усиливала их нетерпение.
Они настоятельно требовали, чтоб я избавил их от него. Но куда я его
дену? Сие им не известно. Куда-нибудь в другое место. Может быть, его
следует определить в специнтернат...
Но постепенно их гнев утихает. Они признают, что он безобиден. Он
им вовсе не мешает. Напротив, он всегда сосредоточен, слушает внима-
тельно. Смотрит прямо в глаза учителю. Кажется даже, что он пытается
выполнять домашние задания.
Я мну шляпу, она превращается в комок в моих руках. Украдкой огля-
дываю классную комнату, пол которой усеян шелухой от семечек, обрывка-
ми бумаги, карандашными огрызками. На доске нарисовано что-то стран-
ное. К глазам подступают слезы. Короче, я обещаю всячески помогать сы-
ну. Каждый вечер с ним заниматься. Говоря откровенно, он не что иное,
как ребенок в пограничном состоянии.
Но дома, вечером, меня охватывает отчаяние. Я часами просиживаю с
ним за раскрытой книгой и ничего не могу добиться. Он сидит рядом со
мной как вкопанный, не шелохнется, мои слова расплываются, как масло
по воде. Когда я, наконец, оставляю его в покое, он идет в свою комна-
ту и с полчаса просиживает за уроками. Потом он захлопывает тетради,
складывает их в портфель, а портфель запирает.
Иногда по утрам, когда он еще спит, я залезаю в его портфель и ро-
юсь в тетрадях. Я поражаюсь ответам, которые он дает, они и отдаленно
не напоминают правильные, меня охватывает ужас при виде примеров по
арифметике: вместо цифр - причудливые закорючки, разбросанные по тет-
радному листу, полное отсутствие здравого смысла.
Но я молчу. Я его не трогаю. С меня достаточно того, что он каждое
утро встает и тихонько уходит в школу, чтобы сидеть там весь день на
последней парте.
О том, как он проводит свои дни в школе, он ничего мне не рассказы-
вал. Да я и не спрашивал. Он молча уходил и молча возвращался. Было
время, кажется, на пятом или на шестом году учебы, когда соученики
принялись было издеваться над ним. Его будто внезапно заметили, взяли
на прицел и принялись лупить. Ребята из его класса и из соседних щипа-
ли его на переменах, словно желая удостовериться, что он действительно
существует, что он из плоти и крови, что он не призрак. Несмотря на
это, он регулярно ходил в школу, да и я на этом настаивал. Через нес-
колько недель издевательства прекратились. Его снова оставили в покое.
Однажды он пришел из школы взволнованный. Пальцы были перепачканы
мелом. Я решил было, что его вызвали к доске, но он ответил отрица-
тельно. Вечером он взял и рассказал мне, что его назначили дежурным по
классу.
Прошло несколько дней. Я спросил его, все ли еще он дежурный. Он
ответил утвердительно. Прошло несколько недель, он продолжал дежурить.
Я спросил, нравится ли ему это, не трудно ли ему. Он был вполне дово-
лен. Его глаза засверкали. Выражение лица стало более осмысленным. Ут-
ром в его портфеле я обнаружил, кроме тетрадей с непонятными письмена-
ми, кусочки мела и две тряпки.
Мне кажется, что он оставался бессменным дежурным по классу вплоть
до последнего дня своей учебы. У него установились тесные отношения с
заведующим хозяйством. Они как-то подружились. Иногда тот зазывал его
к себе, в свою комнату, и поил чаем. Трудно представить, о чем они го-
ворили, получалась ли у них хоть какая-то беседа. Как бы то ни было,
между ними наладилась связь.
Однажды летним вечером я случайно оказался возле школы, и что-то
толкнуло меня зайти, чтобы поговорить с заведующим. Так как ворота бы-
ли закрыты, я проник на территорию школы через дырку в заборе. Я сло-
нялся по темным пустым коридорам, пока не набрел на помещение под
лестницей. Спустился на две-три ступеньки ниже и увидел того, кого ис-
кал.
Он сидел на скамье, подобрав ноги, почти в полной темноте. Это был
человечек низенького роста, усердно чистивший медный таз, который дер-
жал на коленях.
Сняв шляпу, я вошел в комнатушку и пробормотал имя своего ребенка.
Он не сдвинулся с места. Не похоже было, что он удивлен. Он словно
ожидал, что я зайду к нему как-нибудь вечером. Он обернулся ко мне и
вдруг, не издав ни звука, широко заулыбался. Его лицо так и расплылось
в улыбке.
Я сказал ему:
- Вы знаете моего сына? - Он утвердительно покачал головой, все еще
широко улыбаясь. Руки его продолжали неустанно драить медный таз, ле-
жавший у него на коленях.
Я спросил:
- Ну, как он? Хороший парень... - Улыбка его застыла. Руки опусти-
лись. Он что-то взволнованно просипел и приставил палец к виску.
- Несчастный парень... Псих... - Он успокоился, и его глаза стали
внимательно изучать меня.
Я молча стоял перед ним. Он поразил меня в самое сердце. Никогда
еще я не был так разочарован. Никогда еще я так неожиданно не расста-
вался с надеждой. Он снова принялся драить медный таз, лежавший у него
на коленях. Я ушел, не попрощавшись.
Из этого не следует, что уже в то время я неотступно думал о сыне,
что между нами установились нормальные отношения. Пожалуй, наоборот. В
общем, я относился к нему равнодушно, с откровенным безразличием.
Я был занят собой. Никогда еще я не был так занят собой. Во-первых,
своим молчанием. Я умолк окончательно, бесповоротно. Я держал слово. И
мне давалось это легко. Я не написал ни строчки. Да, иногда меня охва-
тывала ностальгия. Пробуждалось желание писать. Я, например, шептал
про себя: осень, снова осень. Но и только. Мои друзья пытались прощу-
пать почву. Говорили: "Как же так... Наверняка ты что-то потихоньку
вынашиваешь... Ты хочешь всех удивить".
А я, охваченный непонятным чувством, повторял со смехом: "Нет, ре-
шительно, нет. Я исписался".
Сперва они сомневались, наконец поверили. Мое молчание было принято
молча. Лишь однажды о нем упомянули. Некто (молодой человек) опублико-
вал в газете критический обзор. Обо мне упомянул вскользь, пренебрежи-
тельно. Он назвал мое молчание бесплодием. Дважды в одном абзаце он
назвал меня "бесплодным". Потом оставил меня в покое. Мне было все
равно. Я был спокоен.
Безмолвие вокруг меня...
Высохшая пустыня...
Груды камней и мусора...
Ко мне подступала старость. Никогда не думал, что со мной будет
именно так. Пока я слоняюсь по улицам - я в порядке. Но вечерами, пос-
ле ужина, я погружаюсь в кресло, сжимаю в руках книгу или газету, и
вот через несколько минут я становлюсь полумертвым, чем-то вроде пара-
литика. Я встаю, с трудом стаскиваю с себя одежду, вновь неприятно по-
раженный зрелищем своих дряблых ног, ложусь в постель, закутываюсь в
одеяло и принимаюсь за детективы, к которым я необыкновенно пристрас-
тился.
В доме тишина. Из радиоприемника доносится еле слышная, далекая ме-
лодия. Я читаю, сознание медленно угасает, я превращаюсь в окамене-
лость, покрытую тонким налетом плесени.
В полночь радио смолкает, книга падает из моих рук на пол. Осталось
выключить умолкшее радио и погасить свет в комнате. Тут и наступает
час моих самых ужасных мук. Я сползаю с кровати как труп; помятый,
разбитый, я из последних сил нажимаю на кнопки выключателей.
Однажды, уже после полуночи, я услыхал его шаги в коридоре. Надо
упомянуть, что у него беспокойный сон. Ему часто снились кошмары, он
не умел их пересказать. Поэтому над его кроватью постоянно, как вечный
огонь, горел ночник. В те ночи, когда он пробуждался от кошмарных ви-
дений, он шел на кухню к крану и жадно пил воду, долго, большими глот-
ками. Это его успокаивало.
Той ночью, когда он, напившись воды, собирался снова улечься в кро-
вать, я позвал его и велел ему потушить свет и выключить радио. До сих
пор помню его силуэт в проеме двери, погруженной во тьму. Мне вдруг
показалось, что он страшно раздался, разжирел. Линия, отделявшая свет
от тьмы, очерчивала его чуть приоткрытый рот.
Я поблагодарил его.
На следующий день в полночь он вновь принялся слоняться по дому. Я
снова позвал его, чтобы он потушил свет.
Так было каждую ночь...
Я привык к его услугам, стал зависим от них. Сперва он избавлял ме-
ня по ночам от света и звуков, затем стал заниматься другими вещами.
Сколько ему было лет? Кажется, тринадцать... Да, я точно помню. Тогда
ему исполнилось тринадцать лет, и я решил отпраздновать день его рож-
дения, прежде я совершенно игнорировал это событие. Я решил отпраздно-
вать как следует, щедро и весело, если, конечно, получится. Я сам поз-
вонил его классной руководительнице и другим учителям. Пригласил всех.