дия в жизни. Перед ними можно ничего не скрывать, по крайней мере ниче-
го, что есть больного и уязвленного в душе. Кто страждет, тот смело и с
надеждой иди к ним и не бойся быть в тягость, затем что редкий из нас
знает, насколько может быть бесконечно терпеливой любви, сострадания и
всепрощения в ином женском сердце. Целые сокровища симпатии, утешения,
надежды хранятся в этих чистых сердцах, так часто тоже уязвленных, пото-
му что сердце, которое много любит, много грустит, но где рана бережливо
закрыта от любопытного взгляда, затем что глубокое горе всего чаще мол-
чит и таится. Их же не испугает ни глубина раны, ни гной ее, ни смрад
ее: кто к ним подходит, тот уж их достоин; да они, впрочем, как будто и
родятся на подвиг... M-me M* была высока ростом, гибка и стройна, но
несколько тонка. Все движения ее были как-то неровны, то медленны, плав-
ны и даже как-то важны, то детски скоры, а вместе с тем и какое-то роб-
кое смирение проглядывало в ее жесте, что-то как будто трепещущее и не-
защищенное, но никого не просившее и не молившее о защите.
Я уже сказал, что непохвальные притязания коварной блондинки стыдили
меня, резали меня, язвили меня до крови. Но этому была еще причина тай-
ная, странная, глупая, которую я таил, за которую дрожал, как кащей, и
даже при одной мысли о ней, один на один с опрокинутой моей головою,
где-нибудь в таинственном, темном углу, куда не посягал инквизиторский,
насмешливый взгляд никакой голубоокой плутовки, при одной мысли об этом
предмете я чуть не задыхался от смущения, стыда и боязни, - словом, я
был влюблен, то есть, положим, что я сказал вздор: этого быть не могло;
но отчего же из всех лиц, меня окружавших, только одно лицо уловлялось
моим вниманием? Отчего только за нею я любил следить взглядом, хотя мне
решительно не до того было тогда, чтоб выглядывать дам и знакомиться с
ними? Случалось это всего чаще по вечерам, когда ненастье запирало всех
в комнаты и когда я, одиноко притаясь где-нибудь в углу залы, беспред-
метно глазел по сторонам, решительно не находя никакого другого занятия,
потому что со мной, исключая моих гонительниц, редко кто говорил, и было
мне в такие вечера нестерпимо скучно. Тогда всматривался я в окружающие
меня лица, вслушивался в разговор, в котором часто не понимал ни слова,
и вот в это-то время тихие взгляды, кроткая улыбка и прекрасное лицо
m-me M* (потому что это была она), бог знает почему, уловлялись моим за-
чарованным вниманием, и уж не изглаживалось это странное, неопределен-
ное, но непостижимо сладкое впечатление мое. Часто по целым часам я как
будто уж и не мог от нее оторваться; я заучил каждый жест, каждое движе-
ние ее, вслушался в каждую вибрацию густого, серебристого, но несколько
заглушенного голоса и - странное дело! - из всех наблюдений своих вынес,
вместе с робким и сладким впечатлением, какое-то непостижимое любо-
пытство. Похоже было на то, как будто я допытывался какой-нибудь тай-
ны...
Всего мучительнее для меня были насмешки в присутствии m-me M*. Эти
насмешки и комические гонения, по моим понятиям, даже унижали меня. И
когда, случалось, раздавался общий смех на мой счет, в котором даже m-me
M* иногда невольно принимала участие, тогда я, в отчаянии, вне себя от
горя, вырывался от своих тиранов и убегал наверх, где и дичал остальную
часть дня, не смея показать своего лица в зале. Впрочем, я и сам еще не
понимал ни своего стыда, ни волнения; весь процесс переживался во мне
бессознательно. С m-me M* я почти не сказал еще и двух слов, да и, ко-
нечно, не решился бы на это. Но вот однажды вечером, после несноснейшего
для меня дня, отстал я от других на прогулке, ужасно устал и пробирался
домой через сад. На одной скамье, в уединенной аллее, увидел я m-me M*.
Она сидела одна-одинехонька, как будто нарочно выбрав такое уединенное
место, склонив голову на грудь и машинально перебирая в руках платок.
Она была в такой задумчивости, что и не слыхала, как я с ней поравнялся.
Заметив меня, она быстро поднялась со скамьи, отвернулась и, я уви-
дел, наскоро отерла глаза платком. Она плакала. Осушив глаза, она улыб-
нулась мне и пошла вместе со мною домой. Уж не помню, о чем мы с ней го-
ворили; но она поминутно отсылала меня под разными предлогами: то проси-
ла сорвать ей цветок, то посмотреть, кто едет верхом по соседней аллее.
И когда я отходил от нее, она тотчас же опять подносила платок к глазам
своим и утирала непослушные слезы, которые никак не хотели покинуть ее,
все вновь и вновь накипали в сердце и все лились из ее бедных глаз. Я
понимал, что, видно, я ей очень в тягость, когда она так часто меня от-
сылает, да и сама она уже видела, что я все заметил, но только не могла
удержаться, и это меня еще более за нее надрывало. Я злился на себя в
эту минуту почти до отчаяния, проклинал себя за неловкость и ненаходчи-
вость и все-таки не знал, как ловче отстать от нее, не выказав, что за-
метил ее горе, но шел рядом с нею, в грустном изумлении, даже в испуге,
совсем растерявшись и решительно не находя ни одного слова для поддержки
оскудевшего нашего разговора.
Эта встреча так поразила меня, что я весь вечер с жадным любопытством
следил потихоньку за m-me M* и не спускал с нее глаз. Но случилось так,
что она два раза застала меня врасплох среди моих наблюдений, и во вто-
рой раз, заметив меня, улыбнулась. Это была ее единственная улыбка за
весь вечер. Грусть еще не сходила с лица ее, которое было теперь очень
бледно. Все время она тихо разговаривала с одной пожилой дамой, злой и
сварливой старухой, которой никто не любил за шпионство и сплетни, но
которой все боялись, а потому и принуждены были всячески угождать ей,
волей-неволей...
Часов в десять приехал муж m-me M*. До сих пор я наблюдал за ней
очень пристально, не отрывая глаз от ее грустного лица; теперь же, при
неожиданном входе мужа, я видел, как она вся вздрогнула и лицо ее, и без
того уже бледное, сделалось вдруг белее платка. Это было так приметно,
что и другие заметили: я расслышал в стороне отрывочный разговор, из ко-
торого кое-как догадался, что бедной m-me M* не совсем хорошо. Говорили,
что муж ее ревнив, как арап, не из любви, а из самолюбия. Прежде всего
это был европеец, человек современный, с образчиками новых идей и тщес-
лавящийся своими идеями. С виду это был черноволосый, высокий и особенно
плотный господин, с европейскими бакенбардами, с самодовольным румяным
лицом, с белыми как сахар зубами и с безукоризненной джентльменской
осанкой. Называли его умным человеком. Так в иных кружках называют одну
особую породу растолстевшего на чужой счет человечества, которая ровно
ничего не делает, которая ровно ничего не хочет делать и у которой, от
вечной лености и ничегонеделания, вместо сердца кусок жира. От них же
поминутно слышишь, что им нечего делать вследствие каких-то очень запу-
танных, враждебных обстоятельств, которые "утомляют их гений", и что на
них, поэтому, "грустно смотреть". Это уж у них такая принятая пышная
фраза, их mot d'ordre, их пароль и лозунг, фраза, которую мои сытые
толстяки расточают везде поминутно, что уже давно начинает надоедать,
как отъявленное тартюфство и пустое слово. Впрочем, некоторые из этих
забавников, никак не могущих найти, что им делать, - чего, впрочем, ни-
когда и не искали они, - именно на то метят, чтоб все думали, что у них
вместо сердца не жир, а, напротив, говоря вообще, что-то очень глубокое,
но что именно - об этом не сказал бы ничего самый первейший хирург, ко-
нечно, из учтивости. Эти господа тем и пробиваются на свете, что устрем-
ляют все свои инстинкты на грубое зубоскальство, самое близорукое осуж-
дение и безмерную гордость. Так как им нечего больше делать, как подме-
чать и затверживать чужие ошибки и слабости, и так как в них доброго
чувства ровнешенько настолько, сколько дано его в удел устрице, то им и
не трудно, при таких предохранительных средствах, прожить с людьми до-
вольно осмотрительно. Этим они чрезмерно тщеславятся. Они, например,
почти уверены, что у них чуть ли не весь мир на оброке; что он у них как
устрица, которую они берут про запас; что все, кроме них, дураки; что
всяк похож на апельсин или на губку, которую они нет-нет да и выжмут,
пока сок надобится; что они всему хозяева и что весь этот похвальный по-
рядок вещей происходит именно оттого, что они такие умные и характерные
люди. В своей безмерной гордости они не допускают в себе недостатков.
Они похожи на ту породу житейских плутов, прирожденных Тартюфов и
Фальстафов, которые до того заплутовались, что наконец и сами уверились,
что так и должно тому быть, то есть чтоб жить им да плутовать; до того
часто уверяли всех, что они честные люди, что наконец и сами уверились,
будто они действительно честные люди и что их плутовство-то и есть чест-
ное дело. Для совестного внутреннего суда, для благородной самооценки их
никогда не хватит: для иных вещей они слишком толсты. На первом плане у
них всегда и во всем их собственная золотая особа, их Молох и Ваал, их
великолепное я. Вся природа, весь мир для них не более как одно велико-
лепное зеркало, которое и создано для того, чтоб мой божок беспрерывно в
него на себя любовался и из-за себя никого и ничего не видел; после это-
го и немудрено, что все на свете видит он в таком безобразном виде. На
все у него припасена готовая фраза, и, - что, однако ж, верх ловкости с
их стороны, - самая модная фраза. Даже они-то и способствуют этой моде,
голословно распространяя по всем перекресткам ту мысль, которой почуют
успех. Именно у них есть чутье, чтоб пронюхать такую модную фразу и
раньше других усвоить ее себе, так, что как будто она от них и пошла.
Особенно же запасаются они своими фразами на изъявление своей глубочай-
шей симпатии к человечеству, на определение, что такое самая правильная
и оправданная рассудком филантропия, и, наконец, чтоб безостановочно ка-
рать романтизм, то есть зачастую все прекрасное и истинное, каждый атом
которого дороже всей их слизняковой породы. Но грубо не узнают они исти-
ны в уклоненной, переходной и неготовой форме и отталкивают все, что еще
не поспело, не устоялось и бродит. Упитанный человек всю жизнь прожил
навеселе, на всем готовом, сам ничего не сделал и не знает, как трудно
всякое дело делается, а потому беда какой-нибудь шероховатостью задеть
его жирные чувства: за это он никогда не простит, всегда припомнит и
отомстит с наслаждением. Итог всему выйдет, что мой герой есть не более
не менее как исполинский, донельзя раздутый мешок, полный сентенций,
модных фраз и ярлыков всех родов и сортов.
Но, впрочем, m-r M* имел и особенность, был человек примечательный:
это был остряк, говорун и рассказчик, и в гостиных кругом него всегда
собирался кружок. В тот вечер особенно ему удалось произвесть впечатле-
ние. Он овладел разговором; он был в ударе, весел, чему-то рад и заста-
вил-таки всех глядеть на себя. Но m-me M* все время была как больная;
лицо ее было такое грустное, что мне поминутно казалось, что вот-вот
сейчас задрожат на ее длинных ресницах давешние слезы. Все это, как я
сказал, поразило и удивило меня чрезвычайно. Я ушел с чувством какого-то
странного любопытства, и всю ночь снился мне m-r M*, тогда как до тех
пор я редко видывал безобразные сны.
На другой день, рано поутру, позвали меня на репетицию живых картин,
в которых и у меня была роль. Живые картины, театр и потом бал - все в
один вечер, назначались не далее как дней через пять, по случаю домашне-
го праздника - дня рождения младшей дочери нашего хозяина. На праздник
этот, почти импровизированный, приглашены были из Москвы и из окрестных
дач еще человек сто гостей, так что много было и возни, и хлопот, и су-