его где-нибудь в губернском городе. Он будет женат и счастлив. У него будет
взрослая дочь... Я скажу: "Смотри, изверг, смотри на мои ввалившиеся щеки и
на мое рубище! Я потерял все - карьеру, счастье, искусство, науку, любимую
женщину, и все из-за тебя. Вот пистолеты. Я пришел разрядить свой пистолет
и... и прощаю тебя." Тут я выстрелю на воздух, и обо мне ни слуху ни
духу..."
Я было даже заплакал, хотя совершенно точно знал в это же самое
мгновение, что все это из Сильвио и из "Маскарада" Лермонтова. И вдруг мне
стало ужасно стыдно, до того стыдно, что я остановил лошадь, вылез из саней
и стал в снег среди улицы. Ванька с изумлением и вздыхая смотрел на меня.
Что было делать? И туда было нельзя - выходил вздор; и оставить дела
нельзя, потому что уж тут выйдет... "Господи! Как же это можно оставить! И
после таких обид! Нет! - вскликнул я, снова кидаясь в сани, - это
предназначено, это рок! погоняй, погоняй, туда!"
И в нетерпении я ударил кулаком извозчика в шею.
- Да что ты, чего дерешься? - закричал мужичонка, стегая, однако ж,
клячу, так что та начала лягаться задними ногами.
Мокрый снег валил хлопьями; я раскрылся, мне было не до него. Я забыл
все прочее, потому что окончательно решился на пощечину и с ужасом ощущал,
что это ведь уж непременно сейчас, теперь случится и уж никакими силами
остановить нельзя. Пустынные фонари угрюмо мелькали в снежной мгле, как
факелы на похоронах. Снег набился мне под шинель, под сюртук, под галстук и
там таял; я не закрывался: ведь уж и без того все было потеряно! Наконец мы
подъехали. Я выскочил почти без памяти, взбежал по ступенькам и начал
стучать в дверь руками и ногами. Особенно ноги, в коленках, у меня ужасно
слабели. Как-то скоро отворили; точно знали о моем приезде. (Действительно,
Симонов предуведомил, что, может быть, еще будет один, а здесь надо было
предуведомлять и вообще брать предосторожности. Это был один из тех
тогдашних "модных магазинов", которые давно уже теперь истреблены полицией.
Днем и в самом деле это был магазин; а по вечерам имеющим рекомендацию
можно было приезжать в гости.) Я прошел скорыми шагами через темную лавку в
знакомый мне зал, где горела всего одна свечка, и остановился в недоумении:
никого не было.
- Где же они? - спросил я кого-то.
Но они, разумеется, уже успели разойтись...
Передо мной стояла одна личность, с глупой улыбкой, сама хозяйка,
отчасти меня знавшая. Через минуту отворилась дверь, и вошла другая
личность.
Не обращая ни на что внимания, я шагал по комнате и, кажется говоpил
сам с собой. Я был точно от смеpти спасен и всем существом своим pадостно
это пpедчувствовал: ведь я бы дал пощечину, я бы непpеменно, непpеменно дал
пощечину! Но тепеpь их нет и... все исчезло, все пеpеменилось!.. Я
оглядывался. Я еще не мог сообразить. Машинально я взглянул на вошедшую
девушку: передо мной мелькнуло свежее, молодое, несколько бледное лицо, с
прямыми темными бровями, с серьезным и как бы несколько удивленным
взглядом. Мне это тотчас же понравилось; я бы возненавидел ее, если б она
улыбалась. Я стал вглядываться пристальнее и как бы с усилием: мысли еще не
все собрались. Что-то простодушное и доброе было в этом лице, но как-то до
странности серьезное. Я уверен, что она этим здесь проигрывала, и из тех
дураков ее никто не заметил. Впрочем, она не могла назваться красавицей,
хоть и была высокого роста, сильна, хорошо сложена. Одета чрезвычайно
просто. Что-то гадкое укусило меня; я подошел прямо к ней...
Я случайно погляделся в зеркало. Взбудораженное лицо мое мне
показалось до крайности отвратительным: бледное, злое, подлое, с лохматыми
волосами. "Это пусть, этому я рад, - подумал я, - я именно рад, что
покажусь ей отвратительным; мне это приятно..."
VI
... Где-то за перегородкой, как будто от какого-то сильного давления,
как будто кто-то душил их, - захрипели часы. После неестественно долгого
хрипенья последовал тоненький, гаденький и как-то неожиданно частый звон, -
точно кто-то вдруг вперед выскочил. Пробило два. Я очнулся, хоть и не спал,
а только лежал в полузабытьи.
В комнате узкой, тесной и низкой, загроможденной огромным платяным
шкафом и забросанной картонками, тряпьем и всяческим одежным хламом, - было
почти совсем темно. Огарок, светивший на столе в конце комнаты, совсем
потухал, изредка чуть-чуть вспыхивая. Через несколько минут должна была
наступить совершенная тьма.
Я приходил в себя недолго; все разом, без усилий, тотчас же мне
вспомнилось, как будто так и сторожило меня, чтоб опять накинуться. Да и в
самом забытьи все-таки в памяти постоянно оставалась как будто какая-то
точка, никак не забывавшаяся, около которой тяжело ходили мои сонные грезы.
Но странно было: все, что случилось со мной в этот день, показалось мне
теперь, по пробуждении, уже давным-давно прошедшим, как будто я уже
давно-давно выжил из всего этого.
В голове был угар. Что-то как будто носилось надо мной и меня
задевало, возбуждало и беспокоило. Тоска и желчь снова накипали и искали
исхода. Вдруг рядом со мной я увидел два открытые глаза, любопытно и упорно
меня рассматривавшие. Взгляд был холодно-безучастный, угрюмый, точно совсем
чужой; тяжело от него было.
Угрюмая мысль зародилась в моем мозгу и прошла по всему телу каким-то
скверным ощущением, похожим на то, когда входишь в подполье, сырое и
затхлое. Как-то неестественно было, что именно только теперь эти два глаза
вздумали меня начать рассматривать. Вспомнилось мне тоже, что в продолжение
двух часов я не сказал с этим существом ни одного слова и совершенно не
счел этого нужным; даже это мне давеча почему-то нравилось. Теперь же мне
вдруг ярко представилась нелепая, отвратительная, как паук, идея разврата,
который без любви, грубо и бесстыже, начинает прямо с того, чем настоящая
любовь венчается. Мы долго смотрели так друг на друга, но глаз своих она
перед моими не опускала и взгляду своего не меняла, так что мне стало
наконец отчего-то жутко.
- Как тебя зовут? - спросил я отрывисто, чтоб поскорей кончить.
- Лизой, - ответила она почти шепотом, но как-то совсем неприветливо и
отвела глаза.
Я помолчал.
- Сегодня погода... снег... гадко! - проговорил я почти про себя,
тоскливо заложив руку за голову и смотря в потолок.
Она не отвечала. Безобразно все это было.
- Ты здешняя? - спросил я через минуту, почти в сердцах, слегка
поворотив к ней голову.
- Нет.
- Откуда?
- Из Риги, - проговорила она нехотя.
- Немка?
- Русская.
- Давно здесь?
- Где?
- В доме.
- Две недели. - Она говорила все отрывистее и отрывистее. Свечка
совершенно потухла; я не мог уже различать ее лица.
- Отец и мать есть?
- Да... нет... есть.
- Где они?
- Там... в Риге.
- Кто они?
- Так...
- Как так? Кто, какого звания?
- Мещане.
- Ты все с ними жила?
- Да.
- Сколько тебе лет?
- Двадцать.
- Зачем же ты от них ушла?
- Так.
Это так означало: отвяжись, тошно. Мы замолчали.
Бог знает почему я не уходил. Мне самому становилось все тошнее и
тоскливее. Образы всего прошедшего дня как-то сами собой, без моей воли,
беспорядочно стали проходить в моей памяти. Я вдруг вспомнил одну сцену,
которую видел утром на улице, когда озабоченно трусил в должность.
- Сегодня гроб выносили и чуть не уронили, - вдруг проговорил я вслух,
совсем и не желая начинать разговора, а так, почти нечаянно.
- Гроб?
- Да, на Сенной; выносили из подвала
- Из подвала?
- Не из подвала, а из подвального этажа... ну знаешь, внизу... из
дурного дома... Грязь такая была кругом... Скорлупа, сор... пахло... мерзко
было.
Молчание.
- Скверно сегодня хоронить! - начал я опять, чтобы только не молчать.
- Чем скверно?
- Снег, мокрять... (Я зевнул.)
- Все равно, - вдруг сказала она после некоторого молчания.
- Нет, гадко... (Я опять зевнул.) Могильщики, верно, ругались, оттого
что снег мочил. А в могиле, верно, была вода.
- Отчего в могиле вода? - спросила она с каким-то любопытством, но
выговаривая еще грубее и отрывочнее, чем прежде. Меня вдруг что-то начало
подзадоривать.
- Как же, вода, на дне, вершков на шесть. Тут ни одной могилы, на
Волковом, сухой не выроешь.
- Отчего?
- Как отчего? Место водяное такое. Здесь везде болото. Так в воду и
кладут. Я видел сам... много раз...
(Ни одного разу я не видал, да и на Волковом никогда не был, а только
слышал, как рассказывали.)
- Неужели тебе все равно, умирать-то?
- Да зачем я помру? - отвечала она, как бы защищаясь.
- Когда-нибудь да умрешь же, и так же точно умрешь, как давешняя
покойница. Это была... тоже девушка одна... В чахотке померла.
- Девка в больнице бы померла... (Она уж об этом знает, подумал я, - и
сказала: девка, а не девушка.)
- Она хозяйке должна была, - возразил я, все более и более
подзадориваясь спором, - и до самого почти конца ей служила, хоть и в
чахотке была. Извозчики кругом говорили с солдатами, рассказывали это.
Верно, ее знакомые бывшие. Смеялись. Еще в кабаке ее помянуть собирались.
(Я и тут много приврал.)
Молчание, глубокое молчание. Она даже не шевелилась.
- А в больнице-то лучше, что ль, помирать?
- Не все ль одно?.. Да с чего мне помирать? - прибавила она
раздражительно.
- Не теперь, так потом?
- Ну и потом...
- Как бы не так! Ты вот теперь молода, хороша, свежа - тебя во столько
и ценят. А через год этой жизни ты не то уж будешь, увянешь.
- Через год?
- Во всяком случае, через год тебе будет меньше цена, - продолжал я с
злорадством. - Ты и перейдешь отсюда куда-нибудь ниже, в другой дом. Еще
через год - в третий дом, все ниже и ниже, а лет через семь и дойдешь на
Сенной до подвала. Это еще хорошо бы. А вот беда, коль у тебя, кроме того,
объявится какая болезнь, ну, там слабость груди... аль сама простудишься,
али что-нибудь. В такой жизни болезнь туго проходит. Привяжется, так,
пожалуй, и не отвяжется. Вот и помрешь.
- Ну и помру, - ответила она совсем уж злобно и быстро пошевельнулась.
- Да ведь жалко.
- Кого?
- Жизни жалко.
Молчанье.
- У тебя был жених? а?
- Вам на что?
- Да я тебя не допытываю. Мне что. Чего ты сердишься? У тебя, конечно,
могли быть свои неприятности. Чего мне? А так, жаль.
- Кого?
- Тебя жаль.
- Нечего... - шепнула она чуть слышно и опять шевельнулась.
Меня это тотчас же подозлило. Как! я так было кротко с ней, а она...
- Да ты что думаешь? На хорошей ты дороге, а?
- Ничего я не думаю.
- То и худо, что не думаешь. Очнись, пока время есть. А время-то есть.
Ты еще молода, собой хороша; могла бы полюбить, замуж пойти, счастливой
быть...
- Не все замужем-то счастливые, - отрезала она прежней грубой
скороговоркой.
- Не все, конечно, - а все-таки лучше гораздо, чем здесь. Не в пример
лучше. А с любовью и без счастья можно прожить. И в горе жизнь хороша,
хорошо жить на свете, даже как бы ни жить. А здесь что, кроме... смрада.
Фуй!
Я повернулся с омерзеньем; я уже не холодно резонерствовал. Я сам
начинал чувствовать, что говорю, и горячился. Я уже свои заветные идейки, в
углу выжитые, жаждал изложить. Что-то вдруг во мне загорелось, какая-то
цель "явилась".
- Ты не смотри на меня, что я здесь, я тебе не пример. Я, может, еще
тебя хуже. Я, впрочем, пьяный сюда зашел, - поспешил я все-таки оправдать
себя. - К тому ж мужчина женщине совсем не пример. Дело розное; я хоть и
гажу себя и мараю, да зато ничей я не раб; был да пошел, и нет меня.
Стряхнул с себя и опять не тот. А взять то, что ты с первого начала - раба.