что-то ужасно больно обрезало ему ладонь и пальцы левой руки, и он
мгновенно понял, что схватился за лезвие ножа или бритвы и крепко сжал его
рукой... В тот же миг что-то веско и однозвучно шлепнулось на пол.
Вельчанинов был, может быть, втрое сильнее Павла Павловича, но борьба
между ними продолжалась долго, минуты три полных. Он скоро пригнул его к
полу и вывернул ему назад руки, но для чего-то ему непременно захотелось
связать эти вывернутые назад руки. Он стал искать ощупью, правой рукой, -
придерживая раненой левой убийцу, - шнура с оконной занавески и долго не
мог найти, но наконец захватил и сорвал с окна. Сам он удивлялся потом
неестественной силе, которая для того потребовалась. Во все эти три минуты
ни тот, ни другой не проговорили ни слова; только слышно было их тяжелое
дыхание и глухие звуки борьбы. Наконец, скрутив и связав Павлу Павловичу
руки назад, Вельчанинов бросил его на полу; встал, отдернул с окна
занавеску и приподнял стору. На уединенной улице было уже светло. Отворив
окно, он простоял несколько мгновений, глубоко вдыхая воздух. Был уже пятый
час в начале. Затворив окно, он неторопливо пошел к шкафу, достал чистое
полотенце и туго-натуго обвил им свою левую руку, чтоб унять текущую из нее
кровь. Под ноги ему попалась развернутая бритва, лежавшая на ковре; он
поднял ее, свернул, уложил в бритвенный ящик, забытый с утра на маленьком
столике, подле самого дивана, на котором спал Павел Павлович, и запер ящик
в бюро на ключ. И уже исполнив все это, он подошел к Павлу Павловичу и стал
его рассматривать.
Тем временем тот успел уже привстать с усилием с ковра и усесться в
кресло. Он был не одет, в одном белье, даже без сапог. Рубашка его на спине
и на рукавах была смочена кровью; но кровь была не его, а из порезанной
руки Вельчанинова. Конечно, это был Павел Павлович, но почти можно было не
узнать его в первую минуту, если б встретить такого нечаянно, - до того
изменилась его физиономия. Он сидел, неловко выпрямляясь в креслах от
связанных назад рук, с исказившимся и измученным, позеленевшим лицом, и
изредка вздрагивал. Пристально, но каким-то темным, как бы еще не
различающим всего взглядом посмотрел он на Вельчанинова. Вдруг он тупо
улыбнулся и, кивнув на графин с водой, стоявший на столе, проговорил
коротким полушепотом:
- Водицы бы-с.
Вельчанинов налил ему и стал его поить из своих рук. Павел Павлович
накинулся с жадностью на воду; глотнув раза три, он приподнял голову, очень
пристально посмотрел в лицо стоявшему перед ним со стаканом в руке
Вельчанинову, но не сказал ничего и принялся допивать. Напившись, он
глубоко вздохнул. Вельчанинов взял свою подушку, захватил свое верхнее
платье и отправился в другую комнату, заперев Павла Павловича в первой
комнате на замок.
Давешняя его боль прошла совсем, но слабость он вновь ощутил
чрезвычайную после теперешнего, мгновенного напряжения бог знает откуда
пришедшей к нему силы. Он попытался было сообразить происшествие, но мысли
его еще плохо вязались; толчок был слишком силен. Глаза его то смыкались,
иногда даже минут на десять, то вдруг он вздрагивал, просыпался, вспоминал
все, приподнимал свою болевшую и обернутую в мокрое от крови полотенце руку
и принимался жадно и лихорадочно думать. Он решил ясно только одно: что
Павел Павлович действительно хотел его зарезать, но что, может быть, еще за
четверть часа сам не знал, что зарежет. Бритвенный ящик, может, только с
вечера скользнул мимо его глаз, не возбудив никакой при этом мысли, и
остался лишь у него в памяти. (Бритвы же и всегда лежали в бюро, на замке,
и только в вчерашнее утро Вельчанинов их вынул, чтоб подбрить лишние волосы
около усов и бакенбард, что иногда делывал.)
"Если б он давно уже намеревался меня убить, то наверно бы приготовил
заранее нож или пистолет, а не рассчитывал бы на мои бритвы, которых
никогда и не видал, до вчерашнего вечера", - придумалось ему между прочим.
Пробило наконец шесть часов утра. Вельчанинов очнулся, оделся и пошел
к Павлу Павловичу. Отпирая двери, он не мог понять: для чего он запирал
Павла Павловича и зачем не выпустил его тогда же из дому? К удивлению его,
арестант был уже совсем одет; вероятно, нашел как-нибудь случай
распутаться. Он сидел в креслах, но тотчас же встал, как вошел Вельчанинов.
Шляпа была уже у него в руках. Тревожный взгляд его, как бы спеша,
проговорил:
"Не начинай говорить; нечего начинать; не за чем говорить..."
- Ступайте! - сказал Вельчанинов. - Возьмите ваш футляр, - прибавил он
ему вслед. .
Павел Павлович воротился уже от дверей, захватил со стола футляр с
браслетом, сунул его в карман и вышел на лестницу. Вельчанинов стоял в
дверях, чтоб запереть за ним. Взгляды их в последний раз встретились; Павел
Павлович вдруг приостановился, оба секунд с пять поглядели друг другу в
глаза - точно колебались; наконец, Вельчанинов слабо махнул на него рукой.
- Ну ступайте! - сказал он вполголоса и запер дверь на замок.
XVI
АНАЛИЗ
Чувство необычайной, огромной радости овладело им; что-то кончилось,
развязалось; какая-то ужасная тоска отошла и рассеялась совсем. Так ему
казалось. Пять недель продолжалась она. Он поднимал руку, смотрел на
смоченное кровью полотенце и бормотал про себя: "Нет, уж теперь совершенно
все кончилось!" И во все это утро, в первый раз в эти три недели, он почти
и не подумал о Лизе, - как будто эта кровь из порезанных пальцев могла
"поквитать" его даже и с этой тоской.
Он сознал ясно, что миновал страшную опасность. "Эти люди, - думалось
ему, - вот эти-то самые люди, которые еще за минуту не знают, зарежут они
или нет, - уж как возьмут раз нож в свои дрожащие руки и как почувствуют
первый брызг горячей крови на своих пальцах, то мало того что зарежут, -
голову совсем отрежут "напрочь", как выражаются каторжные. Это так".
Он не мог оставаться дома и вышел на улицу в убеждении, что необходимо
сейчас что-то сделать или что непременно сейчас что-то с ним само собой
сделается; он ходил по улицам и ждал. Ужасно хотелось ему с кем-нибудь
встретиться, с кем-нибудь заговорить, хоть с незнакомым, и только это
навело его наконец на мысль о докторе и о том, что руку надо бы перевязать
как следует. Доктор, прежний его знакомый, осмотрев рану, с любопытством
спросил: "Как это могло случиться?" Вельчанинов отшучивался, хохотал и
чуть-чуть не рассказал всего, но удержался. Доктор принужден был пощупать
ему пульс и, узнав о вчерашнем припадке ночью, уговорил его принять теперь
же какого-то бывшего под рукой успокоительного лекарства. Насчет пореза он
тоже его успокоил: "Особенно дурных последствий быть не может". Вельчанинов
захохотал и стал уверять его, что уже оказались превосходные последствия.
Неудержимое желание рассказать все повторилось с ним в этот день еще раза
два, - однажды даже с совсем незнакомым человеком, с которым сам он первый
завел разговор в кондитерской. Он терпеть не мог до сих пор заводить
разговоры с людьми незнакомыми в публичных местах.
Он заходил в магазины, купил газету, зашел к своему портному и заказал
себе платье. Мысль посетить Погорельцевых продолжала быть ему неприятною, и
он не думал о них, да и не мог он ехать на дачу: он как бы все чего-то
ожидал здесь в городе. Обедал с наслаждением, заговорил с слугой и с
обедавшим соседом и выпил полбутылки вина. О возможности возвращения
вчерашнего припадка он и не думал; он был убежден, что болезнь прошла
совершенно в ту самую минуту, когда он, заснув вчера в таком бессилии,
через полтора часа вскочил с постели и с такою силою бросил своего убийцу
об пол. К вечеру, однако же голова его стала кружиться и как будто что-то
похожее на вчерашний бред во сне стало овладевать им мгновениями. Он
воротился домой уже в сумерки и почти испугался своей комнаты, войдя в нее.
Страшно и жутко показалось ему в его квартире. Несколько раз прошелся он по
ней и даже зашел в свою кухню, куда никогда почти не заходил. "Здесь они
вчера грели тарелки", - подумалось ему. Двери он накрепко запер и раньше
обыкновенного зажег свечи. Запирая двери, он вспомнил, что полчаса тому,
проходя мимо дворницкой, он вызвал Мавру и спросил ее: "Не заходил ли без
него Павел Павлович?" - точно и в самом деле тот мог зайти.
Запершись тщательно, он отпер бюро, вынул ящик с бритвами и развернул
"вчерашнюю" бритву, чтоб посмотреть на нее. На белом костяном черенке
остались чутошные следы крови. Он положил бритву опять в ящик и опять запер
его в бюро. Ему хотелось спать; он чувствовал, что необходимо сейчас же
лечь, - иначе он назавтра никуда не будет годиться. Завтрашний день
представлялся ему почему-то как роковой и "окончательный" день. Но все те
же мысли, которые его и на улице, весь день, ни на мгновение не покидали,
толпились и стучали в его больной голове и теперь, неустанно и неотразимо,
и он все думал - думал - думал, и долго еще ему не пришлось заснуть...
"Если уж решено, что он встал меня резать нечаянно, - все думал и
думал он, - то вспадала ли ему эта мысль на ум хоть раз прежде, хотя бы
только в виде мечты в злобную минуту?"
Он решил вопрос странно, - тем, что Павел Павлович хотел его убить, но
что мысль об убийстве ни разу не вспадала будущему убийце на ум. Короче:
"Павел Павлович хотел убить, но не знал, что хочет убить. Это бессмысленно,
но это так, - думал Вельчанинов. Не места искать и не для Багаутова он
приехал сюда - хотя и искал здесь места, и забегал к Багаутову, и
взбесился, когда тот помер; Багаутова он презирал как щепку. Он для меня
сюда поехал, и приехал с Лизой..."
"А ожидал ли я сам, что он... зарежет меня?" Он решил, что да, ожидал,
именно с той самой минуты, как увидел его в карете, за гробом Багаутова, "я
чего-то как бы стал ожидать... но, разумеется, не этого, разумеется, не
того, что зарежет!.."
"И неужели, неужели правда была все то, - восклицал он опять, вдруг
подымая голову с подушки и раскрывая глаза, - все то, что этот...
сумасшедший натолковал мне вчера о своей ко мне любви, когда задрожал у
него подбородок и он стукал в грудь кулаком?
Совершенная правда! - решал он, неустанно углубляясь и анализируя. -
Этот Квазимодо из Т. слишком достаточно был глуп и благороден для того,
чтоб влюбиться в любовника своей жены, в которой он в двадцать лет ничего
не приметил! Он уважал меня девять лет, чтил память мою и мои "изречения"
запомнил, - господи, а я-то не ведал ни о чем! Не мог он лгать вчера! Но
любил ли он меня вчера, когда изъяснялся в любви и сказал: "поквитаемтесь"?
Да, со злобы любил, эта любовь самая сильная...
А ведь могло быть, а ведь было наверно так, что я произвел на него
колоссальное впечатление в Т., именно колоссальное и "отрадное", и именно с
таким Шиллером в образе Квазимодо и могло это произойти! Он преувеличил
меня во сто раз, потому что я слишком уж поразил его в его философском
уединении... Любопытно бы знать, чем именно поразил? Право, может быть,
свежими перчатками и умением их надевать. Квазимоды любят эстетику, ух
любят! Перчаток слишком достаточно для иной благороднейшей души, да еще из
"вечных мужей". Остальное они сами дополнят раз в тысячу и подерутся даже
за вас, если вы того захотите. Средства-то обольщения мои как высоко он
ставит! Может быть, именно средства обольщения и поразили его всего более.
А крик-то его тогда: "Если уж и этот, так в кого же после этого верить!"
После этакого крика зверем сделаешься!..
Гм! Он приехал сюда, чтоб "обняться со мной и заплакать", как он сам
подлейшим образом выразился, то есть он ехал, чтоб зарезать меня, а думал,
что едет "обняться и заплакать"... Он и Лизу привез. А что: если б я с ним
заплакал, он, может, и в самом бы деле простил меня, потому что ужасно ему
хотелось простить!.. Все это обратилось при первом столкновении в пьяное
ломание и в карикатуру и в гадкое бабье вытье об обиде. (Рога-то, рога-то