ликвидации уличных писсуаров: не трогайте мою старую обитель.
Накануне отлета проснулся чуть свет, заварил чай в стакане, закурил у
серого окна: к рыбному магазину подкатила цистерна, юный развозчик
загрузил длиннейшими батонами из пекарни ящик мотороллера и унесся,
расклейщик афиш огладил тумбу рекламой фильма с Жаклин Биссе.
И Кореньков понял, что никуда завтра не улетит.
Он давно это знал, но запрещал себе и думать. Преграда треснула, и
мысль разрослась огромно, как баобаб. Дети самостоятельны, все имущество -
жене, а он уже старик, сколько ему осталось... Какая разница, как он будет
здесь жить. Конечно, в Париже очень трудно найти постоянную работу, но он
знал твердо, что с голоду тут давно никто не умирает, существует масса
социальных и благотворительных служб... а он согласен на любую работу,
хоть мусорщиком. Слать им посылки... попробовать когда-нибудь посетить
Союз под чужой фамилией... ведь никаких эмигрантских газет, радиостанций,
заявлений, упаси бог.
Эх, было бы ему тридцать лет. Или сорок... Но уж хоть что осталось -
то мое.
В подремывающем после завтрака автобусе он машинально ловил полушепот
между Дени и шофером.
- Финиш, завтра этих провожаем, - сказал Дени.
- Старикан этот, ну дотошный, - цыкнул шофер.
- До чертиков надоел, - сказал Дени.
Кореньков померк от обиды, попытался возгордиться своеобразным
комплиментом; потом его что-то забеспокоило, сильнее, очень сильно - и
окостенел:
Они говорили по-русски!
Без малейшего акцента.
Он попытался уяснить происшествие и усомнился в себе.
- Долго еще ехать? - обратился он по-русски с возможной
естественностью, как будто забывшись.
Шофер не отреагировал. Дени обернулся.
- Туалет будет по дороге, - приветливо прокурлыкал он, сдерживая
грассирование, и по-французски спросил у шофера, сколько им ехать, на что
тот по-французски ответил, что минут пятнадцать.
Померещилось?
Едва вышли, Кореньков поскользнулся и увидел под ногой апельсиновую
корку на крышке канализационного люка. В мозгу у него лопнул воздушный
шарик - нечеткие буквы гласили: "2-й Литейный з-д - Кемерово - 1968_г."
- Что с вами, мсье? - позвал Дени. Приблизился, глянул:
- Потрясающе! - сказал он. - Может быть, в Париже есть какая-то
русская металлическая артель, поставляющая муниципалитету крышки для
канализации?
- А Кемерово? - спросил Кореньков, и тут же ощутил свой вопрос...
нехорошим.
- А вы знаете, что в США есть четыре Москвы? - успокоил Вадим
Петрович. - Эмигранты любят такие штучки. И во Франции, если поискать,
найдется парочка Барнаулов!
- Близ Марселя есть деревня Севастополь, - привел Дени. - В честь
старой войны.
- Ну вот видите.
Когда садились обратно в автобус, Кореньков обратил внимание, что
рядом на пути не оказалось ни одного человека, хотя площадь казалась
запруженной народом...
Дени дал указания шоферу, и напряженный кореньковский слух выявил
такое легкое искажение дифтонгов!..
- Хорошо родиться и вырасти в Париже, - по-французски сказал ему
Кореньков.
Дени ответил ему спокойным взглядом.
- Я родился в Марселе, - сказал он. - Только в восемнадцать поступил
в Сорбонну. Так и остались в произношении кое-какие южные нюансы.
"Почему он сказал о произношении? Я ведь не спрашивал. Догадался сам?
А почему он должен догадаться об этом?"
Жутковатым туманом сгущалось подозрение.
Приехали. Вышли. Кореньков расчетливо, методично сманеврировал к краю
группы, выждал и быстро шагнул к спешащему по тротуару с деловым видом
прохожему:
- Простите, мсье, как пройти к станции метро "Жавель"?
Прохожий запнулся, ткнул пальцем в сторону и наддал.
- Дмитрий Анатольевич, что же вы? - укорил Вадим Петрович: он стоял
за спиной. - Какой-то вы сегодня странный. И вид больной. Ну ничего,
завтра будем дома. Переутомились от обилия впечатлений, наверное? Это
бывает.
"Почему он промолчал? И - метро совсем не там!"
Они сгрудились у особняка, где окончил свои дни Мирабо. Кореньков
оперся рукой о теплые камни цоколя, нагретые солнцем, и без всякой
оформленной мысли поковырял ногтем. Камень неожиданно поддался, оказался
не твердым, сколупнулась краска, и под ней обнаружилось что-то инородное,
вроде прессованного картона... папье-маше.
Нервы Коренькова не выдержали. (Драпать... Драпать... Драпать!..)
Боком-боком, по сантиметру, двинулся он назад. Группа затопотала за
Дени, Вадим Петрович отвлекся, Кореньков собрался в узел, улучил момент -
и выстрелил собой за угол!
Бегом, быстрее, свернуть налево, еще налево, направо, быстрее! Юркнул
в подворотню и затаился, давя кадыком бухающее в глотке сердце.
Поднял глаза, ухнул утробно, осел на отнявшихся ногах.
Никакого дворца не было.
Высилась огромная декорация из неструганых досок, распертых серыми от
непогод бревнами. Занавески висели на застекленных оконных проемах.
Посреди двора криво торчала бетономешалка с застывшим в корыте раствором,
и рядом валялась рваная пачка из-под "Беломора".
Поспешно и со звериной осторожностью Кореньков заскользил прочь,
дальше, как можно дальше, задыхаясь рваным воздухом и оглядываясь.
Вот еще особняк, обогнуть угол, второй угол: ну?!
Внутри громоздкой фанерной конструкции, меж рваных растяжек тросов,
влип в лужу засохшей краски бидон с промятым боком.
Обратно. Дальше.
Вот люди сидят за столиками под полосатым тентом. Бесшумно подобрался
он с тыла, отодвинул край занавески: говорили по-русски, и не с какими-то
там эмигрантскими интонациями, - родной, привычный, перевитый матерком
говорок. А одеты абсолютно по-парижски!..
С бессмысленной целеустремленностью шагал он по проходам и "улицам",
слыша русскую речь, и теперь ясно различал привычную озабоченность лиц,
привычные польские и чехословацкие портфели, привычные финские и немецкие
костюмы, привычные ввозимые моряками дешевые модели "Опеля" и "Форда".
Эйфелева башня никак не тянула на триста метров. Она была, пожалуй,
не выше телевышки в их городке - метров сто сорок от силы. И на основании
стальной ее лапы Кореньков увидел клеймо запорожского сталепрокатного
завода.
Он побрел прочь, прочь, прочь!.. И остановился, уткнувшись в
преграду, уходившую вдаль налево и направо, насколько хватало глаз.
Это был гигантский театральный задник, натянутый на каркас крашеный
холст.
Дома и улочки были изображены на холсте, черепичные крыши, кроны
каштанов.
Он аккуратно открыл до отказа регулятор зажигалки и повел вдоль
лживого пейзажа бесконечную волну плавно взлетающего белого пламени.
Не было никакого Парижа на свете.
Не было никогда и нет.
Михаил ВЕЛЛЕР
КОШЕЛЕК
Черепнин Павел Арсентьевич не был козлом отпущения - он был просто
добрым. Его любили, глядя на него иногда как на идиота и заботливо. И
принимали услуги.
Выражение лица Павла Арсентьевича побуждало даже прогуливающего уроки
лодыря просить у него десять копеек на мороженое. Так складывалась
биография.
У истоков ее брат нянчил маленького Пашку, пока друзья гоняли мяч,
голубей, кошек, соседских девчонок и шпану из враждебного Дзержинского
района. Позднее брат доказывал, что благодаря Пашке не вырос хулиганом или
хуже, - но в Павле Арсентьевиче не исчезла бесследно вина перед обделенным
мальчишескими радостями братом.
На данном этапе Павел Арсентьевич, стиснутый толпой в звучащем от
скорости вагоне метро, приближался после работы к дому, Гражданке, причем
в руках держал тяжеловесную сетку с консервами перенагруженного
командировочного и, вспоминая свежий номер "Вокруг света", стыдливо
размышлял, что невредно было бы найти клад. Научная польза и радость
историков рисовались очевидными, - известность, правда, некоторая смущала,
- но двадцать (или все же двадцать пять?) процентов вознаграждения
пришлись бы просто кстати. Случилось так, что Павел Арсентьевич остался на
Ноябрьские праздники с одиннадцатью рублями; на четверых, как ни верти, не
тот все-таки праздник получится.
Он попытался прикинуть потребные расходы, с тем чтобы точнее
определить искомую стоимость клада, и клад что-то оказался таким
пустяковым, что совестно стало историков беспокоить.
Отчасти обескураженный непродуктивностью результата, Павел
Арсентьевич убежал мыслями в предыдущий месяц, октябрь, сложившийся также
не слишком продуктивно: некогда работать было. Зелинская и Лосева
(острили: "Если Лосева откроет рот - раздается голос Зелинской") даже
заболеть наладились на пару, так что когда задымил вопрос о невельской
командировке, к Павлу Арсентьевичу, соблюдая совестливый ритуал,
обратились в последнюю очередь. Тем не менее в Невеле именно он, среди
света и мусора перестроенной фабрики, целую неделю выслушивал ругань и
напрягал мозги: с чего бы у модели 2212 на их новом клее стельки отлетают?
А по возвращении потребовался человек в колхоз. Толстенький Сергеев
ко времени сдал жену в роддом, а "Москвича" в ремонт, вследствие чего
картошку из мерзлых полей выковыривал Павел Арсентьевич. Он служил как бы
дном некоего фильтра, где осаждались просьбы, а предложения застревали по
дороге туда.
Слегка окрепнув и посвежев, он прибыл обратно, когда уже снег шел,
как раз ко дню получки. Получки накапало семьдесят шесть рублей, да премии
десятка.
Среди прочих мелочей того дня и такая затерялась.
В одной из натисканных мехами кладовых ломбарда на Владимирском
пропадала бежевая болгарская дубленка, а в одной из лабораторий
административного корпуса фирмы "Скороход", громоздящегося прямоугольными
серыми сотами на Московском проспекте, погибала в дальнем от окна углу
(как самая молодая) за своими штативами с пробирками ее владелица Танечка
Березенько, - с трогательным и неумелым мужеством. Надежды на день получки
треснули, и завалилась вся постройка планов на них: до Ноябрьских
праздников оставалось четыре дня.
Излишне говорить, что Павел Арсентьевич сидел именно в этой
лаборатории, через стол от Танечки. В дискомфортной обстановке он проложил
синюю прямую на графике загустевания клея КХО-7719, поправил
табель-календарик под исцарапанным оргстеклом и нахмурился.
Молчание в лаборатории явственно изменило тональность, и это
изменение Павел Арсентьевич каким-то образом ощутил направленным на себя.
Дело в том, что дома у него висел удачно купленный за сто рублей
черный овчинный полушубок милицейского образца, а у Танечки в дубленке
заключалось все ее состояние.
Короче, вызвал тихо Павел Арсентьевич Танечку в коридор и, глядя мимо
ее припухшей щеки, с неразборчивым бурчаньем сунул три четвертных.
Увернулся от Сеньки-слесаря, с громом кантовавшего углекислотный баллон, и
торопливо к автомату - пить теплую газировку...
И вот поднимался он на эскалаторе, и жалел жену... Среди толчеи
площади рабочие обертывали кумачом фонарные столбы, а когда Павел
Арсентьевич опустил глаза - на затоптанном снегу темнел прямоугольничек:
кошелек. Только он нагнулся, как трамвай раскрыл двери, толпа наперла и
так и внесла сложенного скобкой Павла Арсентьевича с кошельком. Пока он
кряхтел и штопором вывинчивался вверх, сзади загалдели уплотняться,
вагоновожатая велела освобождать двери, даме с тортом и ребенком придавили
как первый, так и второго, юнцы сцепились с мужиком, передавали на билеты,