- Невозможно.
- Отчего?
- Я всего себя отдал за эту карьеру. От меня уже ничего не осталось.
Понимаешь - ведь человек тех любит, кто его любит. Вот я каждого, каждого,
с кем жизнь сводила, не просто обольщал - а чем-то и любил. Насильно.
Дружил. Улыбался. Старался все лучшее в нем видеть - иначе ведь вынести
невозможно. И вышло - что каждому отрезал я ломоть от любви своей. От души
своей. Всех их любил, кого друзьями себе сделал, подлецов, эгоистов,
сановников, дураков... и себе уже ничего не осталось.
- Видишь, какая у нас многозначительная ситуация, да? - мертвый
вешает живого. Достойно немецких романтиков.
- Как ты можешь шутить?
- А я - живой. И любовь отдал тем, кого любил. И жизнь - тому, во что
верил.
- А я ведь тебе завидую, Дмитревский.
- Врешь. Себе врешь. Ты завидуешь только тем, кто сильнее и богаче
тебя.
- Когда-то, много лет назад, я мечтал, что стану богатым, сильным, -
и при случае помогу тебе, спасу...
- Ценю благие намерения. А что же потом? Что теперь?
- А потом... Чем выше поднимаешься, тем беспощаднее борьба,
смертельнее вражда, каждый старается уничтожить каждого, кто может ему
помешать. Пока однажды не почувствуешь, что что ты готов своими руками
убить любого, лишь бы подняться еще на одну ступеньку: все прочее не имеет
уже для тебя цены. И вот тогда ты готов, созрел для постоянной карьеры.
- Поздравляю.
- Но я никогда не мог бы подумать, что это может быть так буквально.
Ведь я не хотел, клянусь тебе... Я не знаю, как это сложилось... клянусь
тебе всем святым, что я не хотел, не хотел дойти до того, чтобы казнить
человека, которого боготворил!
- Ладно; облегчу твою душу... Я тоже никогда не хотел быть
повешенным. И никогда не хотел быть в каторге. Не хотел быть нищим, не
хотел болеть чахоткой. Когда я первый раз попал в Акатуй, я ночами в
изумлении спрашивал себя: как же это вышло?.. Да, я имею идеалы, верю в
иное и лучшее будущее, хочу способствовать его приходу - но не апостол я,
нет! Я тоже хочу любви, счастья, благополучия, хочу иметь семью, детей,
хочу работать и не бегать вечно от полиции. Видно, наши желания всегда
заводят нас дальше, чем мы сами предполагаем.
- Как странно слышать это от тебя... В тридцать лет я думал точно так
же... и тогда я сделал выбор.
- И вот ты здесь.
- И вот мы оба здесь. Но ужас в том, что я прав! Я, подлец, живу и
властвую! А ты, святой, принимаешь смерть. Значит, правда жизни на моей
стороне?
- Тогда почему ты жалуешься мне на свою жизнь, а не я тебе? Почему
мне нечего исправлять в своей жизни, а тебе твоя противна?
- Потому что умереть святым проще, чем жить грешником.
- Красивые слова... Я помню твои юношеские письма. Ты все тогда
правильно понимал. Просто духу у тебя не хватило, урвать свой кусок
захотелось.
- Разве это такой большой грех?
- Нет. Только не плачь теперь. В конце концов, это меня завтра
вешают, а не тебя.
- Откуда у тебя столько духа?
- А я верю в то, что больше, значительнее меня. А все, что дорого
тебе, - существует для тебя одного. После меня останется дело, а после
тебя - только деньги и ордена.
- Обречено твое дело, ничего ты не изменишь в мире, люди таковы,
каковы они есть, неужели ты не понимаешь?!
- Совсем ты поглупел. Вечно мое дело, бессмертно, непобедимо! Уж если
лучшие из людей всегда всем жертвовали, и жизнью самой, за это дело, -
значит, ценность его выше твоей бренной житейской выгоды, а? Значит, есть
счастье высшее, чем грызть ближнего и возвыситься над ним, а? Так-то. Иди,
иди. И распорядись дать мне утром чистую рубаху и побрить. Ну, ступай,
бедолага.
3. А БЫЛ ЛИ МАЛЬЧИК?
175 см. Жена
- Милочка, ты прости мне мои откровенности... нервы совсем
расшалились... ах, налей еще, налей. Мы же с тобой с детства дружим, ты же
знаешь, я всегда рассудительной была... а сейчас и не знаю, что и
делать... я с ума сойду! С ума сойду, если хоть с тобой не поделюсь...
Ой, ерунда, про любовниц его я давно знаю, и актриску эту подлую
содержит... сначала плакала, потом рукой махнула, что ж делать, все они
такие; и дети растут, куда я денусь... я понимала всегда прекрасно, что он
из выгоды на мне женился, такой видный, красивый... а он кого хочешь
обольстить умеет, уговорит, уломает, внушит что угодно, - особенно если
сама в это верить хочешь...
Не бьет, как ты могла подумать!.. ах, что я опять вру, уже ведь и
руку поднимал, и слова говорил такие, такие, что подумать страшно... Я уж
и с этим смирилась, мало ли как в семье бывает; и вдруг последнее время
совсем все ужасно стало...
Встань пожалуйста, душечка. Прошу тебя, на минутку. Вот. Не
удивляйся... Мы же с тобой всегда одного рост были, правда? О, не смотри
на меня так, я нормальна, нормальна, не сумасшедшая я!
Скажи... я ведь не стала больше... ну, выше - не стала, нет?
Вот слушай. Это все так началось: он в присутствие одевается, мундир
надевает новый - а рукава длинны. Он загорячился - и Павлуше, камердинеру,
в ухо и стукнул. Ведь уже много лет шьется ему все по одной мерке, он
совсем не толстеет, не меняется, такой же красивый... изверг...
Мундир тот же час подкоротили. Портного привезли, тот кается... А он
и на меня ногами затопал - при людях прямо: я же за всем в доме следить
должна, он так завел; а что, говорит, тебе еще делать... и слова
ужасные... ну, не буду, не буду, все уже.
А назавтра фрак одевает в собрание ехать вечером - и снова та же
история... Павлуше лицо в кровь разбил, портной уж на коленках ползал: а
мне... на меня... водички подай, да.
Я мышьяку принять хотела... всему предел есть. Никакой радости не
осталось, дети чужие растут, злые, в доме страх всегда, копейки на расходы
нет... вот - выйди замуж за бедного и благородного, так сама станешь
бедной и благородной: ему честь, а тебе горе.
А вечером он ко мне в спальню мириться пришел. Бледный, несчастный,
дрожит, лица нет. Господи, когда он добрый бывает - да я всю жизнь, всю
кровь ему отдам, лучше него нет человека на свете! А ведь вначале он
всегда был такой...
И вот, ночью... муж ведь, милочка, ты понимаешь, есть много, как бы
это сказать... примет разных... Ведь после свадьбы, первое-то время, это
такое счастье было, все как сейчас живое помнится. И вот у меня ощущение
возникло, словно... словно он поменьше как бы стал.
Как же редко, думаю, он ко мне приходит, что я уже и забывать его как
мужа стала.
А назавтра он так злобно на меня посмотрел: что, говорит,
вытаращилась, кукла чертова? А я смотрю и плачу, так люблю его...
А после этих слов вспомнила сомнения ночные: он ведь раньше такой
большой казался мне, высокий, сильный. А тут как пелена с глаз: и вовсе не
такой большой он. Нет, не маленький, но - обычный. Обычный.
Я на него всегда снизу вверх заглядывала, на цыпочки привставала, а
тут стою рядом - и ничего такого. Вот что называется ослепление юности,
любовь... Средь всех он мне выше всех казался - а теперь вижу: многие и
выше есть.
А он и говорит: что-то ты, матушка, вовсе стала костлява и долговяза.
Растешь на старости лет, что ли? И это при лакеях! У меня как в голове
закружилось - и при докторе только в себя пришла.
Доктор успокоил, прописал нервы лечить: на воды, говорит, необходимо
ехать. Да ведь эти доктора, они правды больному никогда не скажут. Он
уехал, я все свои платья старые перемеряла, которые прислуге не отдала - и
не пойму: то ли длинны оттого, что похудела сильно, а то ли... ведь
невозможно...
А на него как посмотрю... и страх во мне... Он же Николая, лакея
комнатного, на полголовы выше был - а нынче подает ему Николай халат - а
роста-то они одного! Одного, как есть!
Я Николаю допрос вчинила, а он смеется: барин наш, отвечает, орел,
как раньше, а может, еще выше, а Павлуша разгильдяй, а портной пьяница,
они сами повинились. Ну?!
Я до чего дошла: в гардеробной его стала рукава и панталоны длиной
сравнивать... не сходятся!! А Павлуша говорит: что вы, барыня, это ведь
моды меняются, ныне короче носят, чем допреже, а его превосходительство
должен во всем образцом быть и идеалом...
...Я уж без опия и спать не могу. Платья перешивать не успеваю, так
худею. Куска проглотить не могу. До чего дошло: сын его целует, а я в
ужас: да он скоро с сыном одного роста будет! Лишь потом сообразила:
сын-то растет, тянется сейчас быстро, скоро юноша.
Милочка, может, ты мне француза своего доктора посоветуешь? Немцы эти
совсем ничего не понимают. Может, это у меня от женских неурядиц все? Ведь
в желтый дом угожу, или чахотка съест...
И мысль еще страшная гложет: уж не специально ли он все эти сцены
подстроил, чтоб мое сумасшествие доказать или вовсе сжить со свету? А сам
после на Белопольской женится... Ведь словно одна я ума и зрения лишилась,
а прочие-то все нормальны, видят все как есть!
Совсем худо мне, милая... Может, за границу одной поехать, в
Швейцарию? Или Баден-Баден...
165 см. Друг
- А ведь в одних номерах жили; обед в трактире брали на двоих один;
да... А теперь допустить до себя не велит, даже в день ангела поздравить.
Я понимаю: государственная персона. Но ведь - на десять шагов не
приближает никого! Входит куда - один впереди, все толпой позади на
двадцать шагов. А уж ручку пожать удостоить - только сидя: два пальчика
протянет из креслица - тот переломится, пожмет с чувством и в поклоне к
двери убирается.
Гордость, говоришь. Кхе... Ну, ты уж только - никому!..
Он почему так прямо держится, каблучки поларшинные, нос вверх? - чтоб
выше быть, вот почему. А сам-то вовсе невысок, как будет залой проходить -
приглядись внимательней. Невысок, низок даже!
Пусть нормальный, не в том суть. Только - я-то помню же, я ему шинель
некогда одалживал, на службу полтора года в одну дверь ходили, - он
высокий был! Верно говорю, гвардейского росту, вершков девять, а то и все
десять! Ей-богу, я крест приму!
Вот потому и держится всегда один, от всех поодаль, что не заметить
этого было в сравнении с прочими. Поэтому и служащих своих старинных всех
поувольнял - да не просто, а так задвинул, что кто в Омске, кто в Томске,
кто в Тифлисе - подалее, долой. Хотя, говорят, наградных дал щедро, чтоб
не обижались и молчали, но главное - чтоб не было рядом тех, кто его еще
знал другим, высоким.
Потому, брат, и старых друзей к себе не допускает: боится, стыдится,
опасается - вдруг конфуз, слухи компрометирующие, бестактный вопрос.
Далеко ли до скандала...
Вот оттого и сердит часто стал, ногами топает, - нервничает. То ко
двору представляться, то чиновник с особым поручением от государя жалует -
самое время разворачиваться! И вдруг - такая беда, что рост все меньше да
меньше! А ведь одно дело назначить на большой пост человека видного,
осанистого, значительного, а другое - маленького да писклявого...
А он так сумел себя поставить, на таком счету при дворе, что всегда
им довольны - умеет угодить да угадать. И какие враги ему козни строили,
какие недоброжелатели были влиятельные и злобные, - всех обошел, смял,
обдурил, всех выше поднялся. Узнают они теперь - вой поднимут, осмеют, в
отставку уйти заставят!
Так что обижаться на него нельзя. Такое несчастье... Лучше уж
несправедливым прослыть, высокомерным, страх и ненависть внушить, - да
только чтоб про слабость его не прознали, это конец.