22 июня
Поручик Успенский попросил подсказать ему достойное завершение его
великого романа об отважных героях и непобедимых борцах с гидрой
большевизма капитане Морозове и поручике Дроздове. Я предложил, чтоб
господа офицеры пристрелили подлеца Бронштейна, а Ульянова-Бланка сунули в
мешок и приволокли прямо на Голое Поле. А чтоб это не выглядело
неправдоподобным, перенести заключительное действие в будущее, год этак
1923-й. Поручик Успенский обещал подумать. Думать ему следует быстрее,
поскольку редакционная коллегия нашей славной газеты уже наполовину
разъехалась, и скоро из его читателей в Голом Поле останемся лишь мы с
генералом Туркулом, Пальма и Фельдфебель. Впрочем, последнего можно в
расчет не принимать.
Туркул намекнул, что мой почерк становится совсем неразборчивым. В
этом следует винить не меня, а все ту же правую руку, которая чем дальше,
тем больше берет пример с левой. Придется писать крупными буквами, благо
поручик Успенский закупил достаточно бумаги. Антон Васильевич также
советует зайти в Истанбуле к швейцарскому светилу и попросить что-нибудь
более толковое, чем прописанные им микстуры. Все же не стоит. Настроение и
так невеселое, а визит к светилу вряд ли его улучшит.
Эти несколько дней в Дмитриевке я вел записи регулярно, но, насколько
можно судить, ничего особенного не произошло. Мы выспались, привели себя в
порядок и занялись привычными делами. Поручик Успенский вновь сколотил
преферансную команду, прапорщик Немно помогал мне осваивать тонкости
верховой езды, а прапорщик Мишрис, вновь найдя общий язык с нашей сестрой
милосердия, тоже не мог пожаловаться на излишнюю скуку.
Через два дня после возвращения в село, то есть 1 августа, вестовой
позвал меня к штабс-капитану Дьякову. Штабс-капитан выглядел немного
растерянным и, забыв даже предложить мне присесть, принялся жаловаться на
нашу пленницу. Разговор с красной валькирией у него явно не получился, и
штабс-капитан, заявив, что она определенно ненормальная, предложил сдать
ее в контрразведку.
Я попытался разобраться. Ненормальных обычно сдают не в
контрразведку, а в другое учреждение. Если же она нормальная, то сдавать
ее нашим костоломам тем более не следует. Иначе лучше было рассрелять ее
там, на хуторе.
В ответ штабс-капитан предложил мне самому с ней побеседовать. Я
согласился, и через минуту в хату привели ту самую юную большевичку.
Только теперь я имел возможность поглядеть на нее при свете дня и в
более-менее спокойной обстановке. Спокойной, конечно, для меня, а не для
нее.
Переодетая Галиной, валькирия без комиссарской кожанки выглядела
совсем мирно. Обыкновенная девчонка лет пятнадцати, очень симпатичная,
черноглазая и черноволосая, прямо пара прапорщику Немно. Признаться, Ольга
смотрелась на ее фоне бледновато. И не только потому, что была блондинка.
Я предложил валькирии сесть и представился. В ответ последовало
молчание, мне же оставалось предположить вслух, что она попросту боится
назвать свое имя. Не иначе, ее зовут Пестимея. Девчонка вздернулась и
заявила, что ее имя не Пестимея, что зовут ее Анна и она ничего не боится.
Судьба иногда балует странными совпадениями. Анной зовут мою дочь,
которую я видел только раз в жизни и которую, очевидно, мне уже никогда не
увидеть. Сначала мешала моя бывшая супруга. Потом - война. В прошлом году
ей должно было исполниться десять лет.
Не знаю, что можно прочесть на моем лице, но Анна-валькирия вдруг
вполне нормальным голосом спросила, что со мной. Я поспешил заверить ее,
что со мной все в полном порядке, и попросил разрешения закурить.
Мы давно уже перешли на махорку, и покуда я крутил "козью ногу",
вполне взял себя в руки. Итак, ее зовут Анна. Отчества я спрашивать не
стал - оно могло тоже совпасть, а это было бы черезчур.
Я поинтересовался, чем это она так допекла штабс-капитана Дьякова, -
не иначе, цитатами из "Капитала".
Все оказалось проще. Она допекла штабс-капитана вопросом, отчего ее
до сих пор не расстреляли. Не знаю, почему он так реагировал. Я попробовал
объяснить, почему. Прежде всего, вероятно, потому, что мы не воюем с юными
девицами. Даже с теми, кто состоит в коммунистическом союзе молодежи.
Анна возмутилась и заявила, что это неправда. Она на войне уже год и
видела, что проклятые белые гады делают с пленными. И не только с
мужчинами.
Анна продолжала обличать белых гадов, а я думал о том, во сколько лет
она пошла на фронт. Не иначе, лет в четырнадцать. Между тем, красная
валькирия успела пообещать всему личному составу нашего отряда погибель от
руки победившего пролетариата, выделив товарища Филоненко, очевидно, того
самого пленного, вступившего в отряд. Ему смерть была обещана особо.
Слово "расстрелять" Анна произнесла за двадцать минут несколько раз.
Эта юная большевистская смена росла почище, чем даже их старшие братья -
красные курсанты. Я, однако, во всем люблю ясность, а посему, оборвав
поток ее расстрельного красноречия, полюбопытствовал, сможет ли она
расстрелять, скажем, прапорщика Немно. Или, допустим, меня.
Анна подумала, затем честно ответила, что не сможет. Тем более, что
прапорщик Немно - она назвала его отчего-то по имени - просто слепой,
обманутый белогвардейской пропагандой, и ему нужно открыть глаза. Меня же,
по ее мнению, следовало расстрелять всенепременно, как особо опасного
врага, но сперва можно было бы предложить перейти в Рачью и Собачью, дабы
я кровью искупил грехи против народа, а также чуждое социальное
происхождение.
Последние слова меня все-таки задели, и я спросил Анну, какого
происхождения она сама. Не иначе, рабочего и крестьянского одновременно.
Анна вспыхнула и заявила, что это неважно. Тем более, она отреклась от
своих родителей. И даже напечатала об этом в газете.
Все стало ясно, и я лишь поинтересовался, что она будет делать, ежели
мы ее отпустим. Услыхав, что оан немедленно перейдет линию фронта и будет
убивать белых гадов, я с сожалением констатировал, что штабс-капитан
Дьяков, похоже, прав, и ее придется сдать в контрразведку. Там у нее
найдутся внимательные слушатели.
Я ожидал, что она будет держать форс до конца, но, видать, слово
"контрразведка" в самом деле магическое. Не менее, чем "чека". Анна вся
как-то увяла и неуверенно предположила, что могла бы уехать в Мелитополь.
Там у нее тетя, и можно досидеть до прихода "своих".
Разговор можно было считать законченным, но я не выдержал и спросил
то, о чем думал уже много раз. Что ждет мою дочь, дочь белого офицера в
Совдепии.
Анна поспешила заявить, что Советская власть - власть подлинно
гуманная, и с детьми не воюет. Затем она задумалась и сказала, что вполне
допускает трудности, которые могут возникнуть у моей дочери с получением
образования. Поскольку образование в Совдепии тоже, оказывается,
классовое. И ее не примут в коммунистический союз молодежи. Затем она
снова задумалась и заявила, что ничего страшного в этой ситуации нет. Моей
дочери просто стоит отречься от отца - белого гада, - и все будет в
порядке. Она, Анна-валькирия, сама из семьи эксплуататоров...
Я не стал дослушивать до конца ее поучительную историю и вызвал
конвойного. Штабс-капитану Дьякову я посоветовал оформить Анне пропуск до
Мелитополя и гнать ее отсюда в три шеи. Пока она не принялась открывать
глаза нашему цыгану.
На следующий день юную большевичку отправили в Мелитополь с попутным
обозом. Ее сотоварищ, вступивший в отряд, провоевал с нами до ноября и
погиб под Джанкоем.
7 августа связной привез приказ немедленно выступать. В эту ночь три
красные дивизии форсировали Днепр, взяли Любимовку и начали штурм Каховки.
Мы узнали также - на фронте дурные вести утаить невозможно, - что Яков
Александрович внезапно заболел, и, вероятно, его заменит генерал
Витковский.
Яков Александрович был отстранен от командования через десять дней,
17 августа.Он тогда, действительно, болел, но причина его отставки,
конечно, не только в этом. Владимир Константинович Витковский, без
сомнения, прекрасный человек, но задержать красных, как мы задержали их в
январе, ему было не по силам. Впрочем, тогда, в августе 20-го, этого,
наверное, не смог бы уже сделать никто. Даже Яков Александрович.
29 июня
Я думал, что больше не напишу ни строчки. И все же привычка взяла
верх. К тому, надо же чем-то заниматься, чтоб окончательно не съехать с
рельс на нашем Голом Поле. Так, по крайней мере, меньше думается о том,
что произошло и еще произойдет.
Уже три дня я в госпитале. Надо мной такой же белый полог палатки, но
только побольше. Каждый день меня навещают, заходил даже генерал
Витковский. Очевидно, мои дела и в самом деле плохи. Но беда даже не в
этом.
Я съездил в Истанбул. Я не мог не поехать, потому что Яков
Александрович хотел меня видеть, и отказаться не представлялось возможным.
Но лучше бы я остался на нашем трижды проклятом Голом Поле. Как говорится,
знать бы...
Смешно, право, но в Истанбуле я, как заправский большевик-подпольщик,
проделал несколько заячьих петель, чтобы убедиться в отсутствии
любознательных сослуживцев. Никто за мной не шел, и до улицы Де-Руни я
добрался вполне благополучно. Яков Александрович ждал меня, и вскоре я
понял - зачем.
Еще вчера мне казалось, что я никогда не смогу повторить того, что
узнал. Пусть об этом знает пока только лист бумаги, который я попрошу
Антона Васильевича спрятать и не читать до моего разрешения. Или пока я не
смогу не разрешить.
Генерал Ноги был абсолютно прав. Яков Александрович получил вполне
конкретное предложениеи и это предложение принял. Меня он приглашал
присоединиться к нему. Всем, кто вернется вместе с ним, "те" обещали
амнистию. Яков Александрович считает, что, поскольку борьба кончена, наше
место в России.
Он, как всегда, логичен. Но логика тут не при чем. Это уже не наша
родина. И я не вернусь туда. Ни с террористическим отрядом под
командованием Туркула, ни по большевистской амнистии. Да, у нас нет ничего
впереди, и уже не может быть, даже ежели бы я был здоров, как Фельдфебель.
Но вернуться в Большевизию я не могу. Это та же сдача в плен, а в плен мы
никогда не сдавались.
Да и не верю я, честно говоря, ни в какие амнистии. Все равно потащат
в подвал и шлепнут как собаку. Не сейчас - через год. Или через пять. А
покуда им надо попросту расколоть то, что осталось от нашей армии. Неужели
Яков Александрович этого не может понять? Нет, меня, во всяком случае, они
не дождутся. Город Солнца с бесплатной селедкой, даже ежели на воротах
написано "Россия", меня искусить не сможет.
Я как мог объяснил Якову Александровичу, и мы расстались. Надеюсь, он
не подумал, что я тут же рысью поскачу к генералу Ноги.
Татьяна сразу поняла, что со мной не все в порядке и, боюсь, что не
смог разубедить ее в обратоном. Вероятно, вид мой и в самом деле был
весьма далек от радостного. И я ни о чем не мог говорить с ней, и только
перед уходом решился предложить ей то, на что еще способен. Я предложил
помочь ей выбраться из Истанбула. В Болгарии или Сербии - уж не знаю, где
мы окажемся, - ей будет легче, чем в этом муравейнике. Во всяком случае,
есть хоть какая-то надежда.
Вернувшись на Голое Поле, я тут же свалился и очутился в лазарете,
где попал под неусыпный надзор нашего полковника-эскулапа. Я стараюсь
честно выполнять все его предписания и даже делаю вид, что верю в скорую