верится. Герасим Николаевич сел на кушетке, а потом говорит: "Дай-ко
я пройдусь". Не только у ассистентов, но у самого Кли глаза стали
круглые. Коротко говоря, через день еще Герасим Николаевич ходил по
веранде, лицо порозовело, появился аппетит... температура 36,8, пульс
нормальный, болей нету и следа.
Герасим Николаевич рассказывал, что на него ходили смотреть
из окрестных селений. Врачи приезжали из городов, Кли доклад делал,
кричал, что такие случаи бывают раз в тысячу лет. Хотели портрет
Герасима Николаевича поместить в медицинских журналах, но он наотрез
отказался - "не люблю шумихи!".
Кли же тем временем говорит Герасиму Николаевичу, что делать
ему больше в Альпах нечего и что он посылает Герасима Николаевича в
Париж ждя того, чтобы он там отдохнул от пережитых потрясений. Ну вот
Герасим Николаевич и оказался в Париже. А француженки, - объяснил
Герасим Николаевич, - это двое молодых местных парижских начинающих
врачей, которые собирались о нем писать статью. Вот-с какие
дела.
- Да, это поразительно! - заметил я. - Я все-таки не понимаю,
как же это он выкрутился!
- В этом-то и есть чудо, - ответил Бомбардов, - оказывается,
что под влиянием первого же впрыскивания саркома Герасима Николаевича
начала рассасываться и рассосалась!
Я всплеснул
руками.
- Скажите! - вскричал я. - Ведь этого никогда не
бывает!
- Раз в тысячу лет бывает, - отозвался Бомбардов и
продолжал: - Но погодите, это не все. Осенью приехал Герасим
Николаевич в новом костюме, поправившийся, загоревший - его парижские
врачи, после Парижа, еще на океан послали. В чайном буфете прямо
гроздьями наши висели на Герасиме Николаевиче, слушая его рассказы
про океан, Париж, альпийских врачей и прочее такое. Ну, пошел сезон
как обычно, Герасим Николаевич играл, и пристойно играл, и тянулось
так до марта... А в марте вдруг приходит Герасим Николаевич на
репетицию "Леди Макбет" с палочкой. "Что такое?" - "Ничего, колет
почему-то в пояснице". Ну, колет и колет, и колет.
Поколет - перестанет. Однако же не перестает. Дальше - больше...
синим светом - не помогает... Бессонница, спать на спине не может.
Начал худеть на глазах. Пантопон. Не помогает! Ну, к дотору, конечно.
И вообразите...
Бомбардов сделал умело паузу и такие глаза, что холод прошел
у меня по спине.
- И вообразите... доктор посмотрел его, помял, помигал...
Герасим Николаевич говорит ему: "Доктор, не тяните, я не баба, видел
виды... говорите - она?" Она!! - рявкнул хрипло Бомбардов и залпом
выпил стакан. - Саркома возобновилась! Бросилась в правую почку,
начала пожирать Герасима Николаевича! Натурально - сенсация.
Репетиции к черту, Герасима Николаевича - домой. Ну, на сей раз уж
было легче. Теперь уж есть надежда. Опять в три дня паспорт, билет, в
Альпы, к Кли. Тот встретил Герасима Николаевича, как родного. Еще бы!
Рекламу сделала саркома Герасима Николаевича профессору мировую!
Опять на веранду, опять впрыскивание - и та же история! Через сутки
боль утихла, через двое Герасим Николаевич ходит по веранде, а через
три просится у Кли - нельзя ли ему в теннис поиграть! Что в лечебнице
творится, уму непостижимо. Больные едут к Кли эшелонами! Рядом
второй, как рассказывал Герасим Николаевич, корпус начали
пристраивать. Кли, на что сдержанный иностранец, расцеловался с
Герасимом Николаевичем троекратно и послал его, как и полагается,
отдыхать, только на сей раз в Ниццу, потом в Париж, а потом в
Сицилию.
И опять приехал осенью Герасим Николаевич - мы как раз
вернулись из поездки в Донбасс - свежий, бодрый, здоровый, только
костюм другой, в прошлую осень
был шоколадный, а теперь серый в мелкую клетку. Дня
три рассказывал о Сицилии и о том, как буржуа в рулетку играют в
Монте-Карло. Говорит, что отвратительное зрелище. Опять сезон, и
опять к весне та же история, но только в другом месте. Рецидив, но
только под левым коленом. Опять Кли, потом на Мадейру, потом в
заключение - Париж.
Но теперь уж волнений по поводу вспышек саркомы почти не
было. Всем стало понятно, что Кли нашел способ спасения. Оказалось,
что с каждым годом под влиянием впрыскиваний устойчивость саркомы
понижается, и Кли надеется и даже уверен в том, что еще три-четыре
сезона, и организм Герасима Николаевича станет сам справляться с
попытками саркомы дать где-нибудь вспышку. И, действительно, в
позапрошлом году она сказалась только легкими болями в гайморовой
полости и тотчас у Кли пропала. Но теперь уж за Герасимом
Николаевичем строжайшее и неослабное наблюдение, и есть боли или нет,
но уж в апреле его отправляют.
- Чудо! - сказал я, вздохнув почему-то.
Меж тем пир наш шел горой, как говорится. Затуманились головы
от напереули, пошла беседа и живее и, главное, откровеннее. "Ты очень
интересный, наблюдательный, злой человек, - думал я о Бомбардове, - и
нравишься мне чрезвычайно, но ты хитер и скрытен, и таким сделала
тебя твоя жизнь в театре..."
- Не будьте таким! - вдруг попросил я моего гостя. - Скажите
мне, ведь сознаюсь вам - мне тяжело... Неужели моя пьеса так
плоха?
- Ваша пьеса, - сказал Бомбардов, - хорошая пьеса. И
точка.
- Почему же, почему же произошло все это странное и страшное
для меня в кабинете? Пьеса не понравилась им?
- Нет, - сказал Бомбардов твердым голосом, - наоборот. Все
произошло именно потому, что она им понравилась. И понравилась
чрезвычайно.
- Но Ипполит Павлович...
- Больше всего она понравилась именно Ипполиту
Павловичу, - тихо, но веско, раздельно проговорил Бомбардов, и я
уловил, так показалось мне, у него в глазах
сочувствие.
- С ума можно сойти... - прошептал я.
- Нет, не надо сходить... Просто вы не знаете, что такое театр.
Бывают сложные машины на свете, но театр сложнее
всего...
- Говорите! Говорите! - вскричал я и взялся за
голову.
- Пьеса понравилась до того, что вызвала даже панику, - начал
говорить Бомбардов, - отчего все и стряслось. Лишь только с нею
познакомились, а старейшины узнали про нее, тотчас наметили даже
распределение ролей. На Бахтина назначили Ипполита Павловича. Петрова
задумали дать Валентину Конрадовичу.
- Какому... Вал... это, который...
- Ну да... он.
- Но позвольте! - даже не закричал, а заорал
я. - Ведь...
- Ну да, ну да... - проговорил, очевидно, понимавший меня с
полуслова Бомбардов, - Ипполиту Павловичу - шестьдесят один год,
Валентину Конрадовичу - шестьдесят два года... Самому старшему вашему
герою Бахтину сколько лет?
- Двадцать восемь!
- Вот, вот. Нуте-с, как только старейшинам разослали
экземпляры пьесы, то и передать вам нельзя, что произошло. Не бывало
у нас этого в театре за все пятьдесят лет его существования. Они
просто все обиделись.
- На кого? На распределителя ролей?
- Нет. На автора.
Мне оставалось только выпучить глаза, что я и сделал, а
Бомбардов продолжал:
- На автора. В самом деле - группа старейшин рассуждала так:
мы ищем, жаждем ролей, мы, основоположники, рады были бы показать все
наше мастерство в современной пьесе и... здравствуйте пожалуйста!
Приходит серый костюм и приносит пьесу, в которой действуют
мальчишки! Значит, играть мы ее не можем?! Это что же, он в шутку ее
принес?! Самому младшему из основоположников пятьдесят семь
лет - Герасиму Николаевичу.
- Я вовсе не претендую, чтобы мою пьесу играли
основоположники! - заорал я. - Пусть ее играют
молодые!
- Ишь ты как ловко! - воскликнул Бомбардов и сделал
сатанинское лицо. - Пусть, стало быть, Аргунин, Галин, Елагин,
Благосветлов, Стренковский выходят, кланяются - браво! Бис! Ура!
Смотрите, люди добрые, как мы замечательно играем! А основоположники,
значит, будут сидеть и растерянно улыбаться - значит, мол, мы не
нужны уже? Значит, нас уж, может, в
богадельню? Хи, хи, хи! Ловко! Ловко!
- Все понятно! - стараясь кричать тоже сатанинским голосом,
закричал я. - Все понятно!
- Что ж тут не понять! - отрезал Бомбардов. - Ведь Иван
Васильевич сказал же вам, что нужно невесту переделать в мать, тогда
играла бы Маргарита Павловна или Настасья
Ивановна...
- Настасья Ивановна?!
- Вы не театральный человек, - с оскорбительной улыбкой
отозвался Бомбардов, но за что оскорблял, не
объяснил.
- Одно только скажите, - пылко заговорил я, - кого они хотели
назначить на роль Анны?
- Натурально, Людмилу Сильвестровну
Пряхину.
Тут почему-то бешенство овладело мною.
- Что-о? Что такое?! Людмилу Сильвестровну?! - Я вскочил из-за
стола. - Да вы смеетесь!
- А что такое? - с веселым любопытством спросил
Бомбардов.
- Сколько ей лет?
- А вот этого, извините, никто не
знает.
- Анне девятнадцать лет! Девятнадцать! Понимаете? Но это даже
не самое главное. А главное то, что она не может
играть!
- Анну-то?
- Не Анну, а вообще ничего не может!
- Позвольте!
- Нет, позвольте! Актриса, которая хотела изобразить плач
угнетенного и обиженного человека и изобразила его так, что кот
спятил и изодрал занавеску, играть ничего не
может.
- Кот - болван, - наслаждаясь моим бешенством, отозвался
Бомбардов, - у него ожирение сердца, миокардит и неврастения. Ведь он
же целыми днями сидит на постели, людей не видит, ну, натурально,
испугался.
- Кот - неврастеник, я согласен! - кричал я. - Но у него
правильное чутье, и он прекрасно понимает сцену. Он услыхал фальшь!
Понимаете, омерзительную фальшь. Он был шокирован! Вообще, что
означала вся эта петрушка?
- Накладка вышла, - пояснил Бомбардов.
- Что значит это слово?
- Накладкой на нашем
языке называется всякая путаница, которая происходит на сцене. Актер
вдруг в тексте ошибается, или занавес не вовремя закроют,
или...
- Понял, понял...
- В данном случае наложили двое - и Августа Авдеевна и
Настасья Ивановна. Первая, пуская вас к Ивану Васильевичу, не
предупредила Настасью Ивановну о том, что вы будете. А вторая, перед
тем как пускать Людмилу Сильвестровну на выход, не проверила, есть ли
кто у Ивана Васильевича. Хотя, конечно, Августа Авдеевна меньше
виновата - Настасья Ивановна за грибами ездила в
магазин...
- Понятно, понятно, - говорил я, стараясь выдавить из себя
мефистофельский смех, - все решительно понятно! Так вот, не может ваша
Людмила Сильвестровна играть.
- Позвольте! Москвичи утверждают, что она играла прекрасно в
свое время...
- Врут ваши москвичи! - вскричал я. - Она изображает плач и
горе, а глаза у нее злятся! Она подтанцовывает и кричит "бабье
лето!", а глаза у нее беспокойные! Она смеется, а у слушателя мурашки
в спине, как будто ему нарзану за рубашку налили! Она не
актриса!
- Однако! Она тридцать лет изучает знаменитую теорию Ивана
Васильевича о воплощении...
- Не знаю этой теории! По-моему, теория ей не
помогла!
- Вы, может быть, скажете, что и Иван Васильевич не
актер?
- А, нет! Нет! Лишь только он показал, как Бахтин закололся,
я ахнул: у него глаза мертвые сделались! Он упал на диван, и я увидел
зарезавшегося. Сколько можно судить по этой краткой сцене, а судить
можно, как можно великого певца узнать по одной фразе, спетой им, он
величайшее явление на сцене! Я только решительно не могу понять, что
он говорит по содержанию пьесы.
- Все мудро говорит!
- Кинжал!!
- Поймите, что лишь только вы сели и открыли тетрадь, он уже
перестал слушать вас. Да, да. Он соображал о том, как распределить
роли, как сделать так, чтобы разместить основоположников, как сделать
так, чтобы они могли разыграть вашу пьесу без ущерба для себя... А вы
выстрелы там какие-то читаете. Я служу в нашем театре десять лет, и
мне говорили, что единственный раз выстрелили в нашем театре в тысяча
девятьсот первом году, и то крайне
неудачно. В пьесе этого... вот забыл... известный автор... ну,
неважно... словом, двое нервных героев ругались между собой из-за
наследства, ругались, ругались, пока один не хлопнул в другого из
револьвера, и то мимо... Ну, пока шли простые репетиции, помощник