нельзя давать в театр Шлиппе, у нас договорчик! - сказал Гавриил
Степанович и вышел из-за спины врача.
"Что происходит здесь? Чего они хотят?" - подумал я и страшное
удушье вдруг ощутил в первый раз в жизни.
- Простите, - глухо сказал я, - я не понимаю. Вы играть ее не
хотите, а между тем говорите, что в другой театр я ее отдать не могу.
Как же быть?
Слова эти произвели удивительное действие. Дама в соболях
обменялась оскорбленным взором с басом на диване. Но страшнее всех
было лицо Ивана Васильевича. Улыбка слетела с него, в упор на меня
смотрели злые огненные глаза.
- Мы хотим спасти вас от страшного вреда! - сказал Иван
Васильевич. - От вернейшей опасности, караулящей вас за
углом.
Опять наступило молчание и стало настолько томительным, что
вынести его больше уж было невозможно.
Поковыряв немного обивку на кресле пальцем, я встал и
раскланялся. Мне ответили поклоном все, кроме Ивана Васильевича,
глядевшего на меня с изумлением. Боком я добрался до двери,
споткнулся, вышел, поклонился Торопецкой, которая одним глазом
глядела в "Известия", а другим на меня, Августе Менажраки, принявшей
этот поклон сурово, и вышел.
Театр тонул в сумерках. В чайном буфете появились белые
пятна - столики накрывали к спектаклю.
Дверь в зрительный зал была открыта, я задержался на
несколько мгновений и глянул. Сцена была раскрыта вся, вплоть до
кирпичной дальней стены. Сверху спускалась зеленая беседка, увитая
плющом, сбоку в громадные открытые ворота рабочие, как муравьи,
вносили на сцену толстые белые колонны.
Через минуту меня уже не было в
театре.
Ввиду того, что у Бомбардова не было телефона, я послал ему в
тот же вечер телеграмму такого содержания:
"Приходите поминки. Без вас сойду с ума, не
понимаю".
Эту телеграмму у меня не хотели принимать и приняли лишь
после того, как я пригрозил пожаловаться в "Вестник
пароходства".
Вечером на другой день мы сидели с Бомбардовым за накрытым
столом. Упоминаемая мною раньше жена мастера внесла
блины.
Бомбардову понравилась моя мысль устроить поминки,
понравилась и комната, приведенная в полный
порядок.
- Я теперь успокоился, - сказал я после того, как мой гость
утолил первый голод, - и желаю только одного - знать, что это было?
Меня просто терзает любопытство. Таких удивительных вещей я еще
никогда не видал.
Бомбардов в ответ похвалил блины, оглядел комнату и сказал:
- Вам бы нужно жениться, Сергей Леонтьевич. Жениться на
какой-нибудь симпатичной, нежной женщине или девице.
- Этот разговор уже описан Гоголем, - ответил я, - не будем же
повторяться. Скажите мне, что это было?
Бомбардов пожал плечами.
- Ничего особенного не было, было совещание Ивана Васильевича
со старейшинами театра.
- Так-с. Кто эта дама в соболях?
- Маргарита Петровна Таврическая, артистка нашего театра,
входящая в группу старейших или основоположников. Известна тем, что
покойный Островский в тысяча восемьсот восьмидесятом году, поглядев
на игру Маргариты Петровны - она дебютировала, - сказал: "Очень
хорошо".
Далее я узнал у моего собеседника, что в комнате были
исключительно основоположники, которые были созваны экстреннейшим
образом на заседание по поводу моей пьесы, и что Дрыкина известили
накануне, и что он долго чистил коня и мыл пролетку
карболкой.
Спросивши о рассказчике про великого князя Максимилиана
Петровича и обжору генерал-губернатора, узнал, что это самый молодой
из всех основоположников.
Нужно сказать, что ответы Бомбардова отличались явной
сдержанностью и осторожностью. Заметив это, я постарался нажать
своими вопросами так, чтобы добиться все-таки от моего гостя не одних
формальных и сухих ответов, вроде "родился тогда-то, имя и отчество
такое-то", а все-таки кое-каких характеристик. Меня до глубины души
интересовали люди, собравшиеся тогда в комнате дирекции. Из их
характеристик должно было сплестись, как я полагал, объяснение их
поведения на этом загадочном заседании.
- Так этот Горностаев (рассказчик про генерал-губернатора)
актер хороший? - спросил я, наливая вина
Бомбардову.
- Угу-у, - ответил Бомбардов.
- Нет, "угу-у" - это мало. Ну вот, например, насчет Маргариты
Петровны известно, что Островский сказал "очень хорошо". Вот уж и
какая-то зазубринка! А то что ж "угу-у". Может, Горностаев чем-нибудь
себя прославил?
Бомбардов кинул исподтишка на меня настороженный взгляд,
помямлил как-то...
- Что бы вам по этому поводу сказать?
Гм, гм... - И, осушив свой стакан, сказал: - Да вот недавно совершенно
Горностаев поразил всех тем, что с ним чудо произошло... - И тут начал
поливать блин маслом и так долго поливал, что я
воскликнул:
- Ради бога, не тяните!
- Прекрасное вино напареули, - все-таки вклеил Бомбардов,
испытывая мое терпение, и продолжал так: - Было это дельце четыре года
тому назад. Раннею весною, и, как сейчас помню, был тогда Герасим
Николаевич как-то особенно весел и возбужден. Не к добру, видно,
веселился человек! Планы какие-то строил, порывался куда-то, даже
помолодел. А он, надо вам сказать, театр любит страстно. Помню, все
говорил тогда: "Эх, отстал я несколько, раньше я, бывало, следил за
театральной жизнью Запада, каждый год ездил, бывало, за границу, ну,
и натурально, был в курсе всего, что делается в театре в Германии, во
Франции! Да что Франция, даже, вообразите, в Америку с целью изучения
театральных достижений заглядывал". - "Так вы, - говорят ему, - подайте
заявление да и съездите". Усмехнулся мягкой такой улыбкой. "Ни в коем
случае, отвечает, не такое теперь время, чтобы заявления подавать!
Неужели я допущу, чтобы из-за меня государство тратило ценную валюту?
Лучше пусть инженер какой-нибудь съездит или
хозяйственник!"
Крепкий, настоящий человек! Нуте-с... (Бомбардов поглядел
сквозь вино на свет лампочки, еще раз похвалил вино) нуте-с, проходит
месяц, настала уже и настоящая весна. Тут и разыгралась беда.
Приходит раз Герасим Николаевич к Августе Авдеевне в кабинет. Молчит.
Та посмотрела на него, видит, что на нем лица нет, бледен как
салфетка, в глазах траур. "Что с вами, Герасим Николаевич?" - "Ничего,
отвечает, не обращайте внимания". Подошел к окну, побарабанил
пальцами по стеклу, стал насвистывать что-то очень печальное и
знакомое до ужаса. Вслушалась, оказалось - траурный марш Шопена. Не
выдержала, сердце у нее по человечеству заныло, пристала: "Что такое?
В чем дело?"
Повернулся к ней, криво усмехнулся и говорит: "Поклянитесь,
что никому не скажете!" Та, натурально, немедленно поклялась. "Я
сейчас был у доктора, и он нашел, что у меня саркома легкого".
Повернулся и вышел.
- Да, это штука... - тихо сказал я, и на душе у меня стало
скверно.
- Что говорить! - подтвердил
Бомбардов. - Ну-с, Августа Авдеевна немедленно под клятвой это
Гавриилу Степановичу, тот Ипполиту Павловичу, тот жене, жена Евлампии
Петровне; короче говоря, через два часа даже подмастерья в
портновском цехе знали, что Герасима Николаевича художественная
деятельность кончилась и что венок хоть сейчас можно заказывать.
Актеры в чайном буфете через три часа уже толковали, кому передадут
роли Герасима Николаевича.
Августа Авдеевна тем временем за трубку и к Ивану
Васильевичу. Ровно через три дня звонит Августа Авдеевна к Герасиму
Николаевичу и говорит: "Сейчас приеду к вам". И, точно, приезжает.
Герасим Николаевич лежит на диване в китайском халате, как смерть
сама бледен, но горд и спокоен.
Августа Авдеевна - женщина деловая и прямо на стол красную
книжку и чек - бряк!
Герасим Николаевич вздрогнул и сказал:
- Вы недобрые люди. Ведь я не хотел этого! Какой смысл
умирать на чужбине?
Августа Авдеевна стойкая женщина и настоящий секретарь! Слова
умирающего она пропустила мимо ушей и
крикнула:
- Фаддей!
А Фаддей верный, преданный слуга Герасима
Николаевича.
И тотчас Фаддей появился.
- Поезд идет через два часа. Плед Герасиму Николаевичу!
Белье. Чемодан. Нессесер. Машина будет через сорок
минут.
Обреченный только вздохнул, махнул
рукой.
Есть где-то, не то в Швейцарии на границе, не то не в
Швейцарии, словом, в Альпах... - Бомбардов потер лоб, - словом,
неважно. На высоте трех тысяч метров над уровнем моря высокогорная
лечебница мировой знаменитости профессора Кли. Ездят туда только в
отчаянных случаях. Или пан, или пропал. Хуже не будет, а, бывает,
случались чудеса. На открытой веранде, в виду снеговых вершин, кладет
Кли таких безнадежных, делает им какие-то впрыскивания саркоматина,
заставляет дышать кислородом, и, случалось, Кли на год удавалось
оттянуть смерть.
Через пятьдесят минут провезли Герасима Николаевича мимо
театра по его желанию, и Демьян Кузьмич рассказывал потом, что видел,
как тот поднял руку и благословил театр, а потом машина ушла на
Белорусско-Балтийский вокзал.
Тут лето наскочило, и пронесся слух, что Герасим Николаевич
скончался. Ну, посудачили, посочувствовали... Однако лето... Актеры
уж были на отлете, у них поездка начиналась... Так что уж очень
большой скорби как-то не было... Ждали, что вот привезут тело
Герасима Николаевича... Актеры тем временем разъехались, сезон
кончился. А надо вам сказать, что наш
Плисов...
- Это тот симпатичный с усами? - спросил я. - Который в
галерее?
- Именно он, - подтвердил Бомбардов и продолжал: - Так вот он
получил командировку в Париж для изучения театральной машинерии.
Немедленно, натурально, получил документы и отчалил. Плисов, надо вам
сказать, работяга потрясающий и в свой поворотный круг буквально
влюблен. Завидовали ему чрезвычайно. Каждому лестно в Париж
съездить... "Вот счастливец!" - все говорили. Счастливец он или
несчастливец, но взял документики и покатил в Париж, как раз в то
время, как пришло известие о кончине Герасима Николаевича. Плисов
личность особенная и ухитрился, пробыв в Париже, не увидеть даже
Эйфелевой башни. Энтузиаст. Все время просидел в трюмах под сценами,
все изучил, что надобно, купил фонари, все честно исполнил. Наконец
нужно уж ему и уезжать. Тут решил пройтись по Парижу, хоть глянуть-то
на него перед возвращением на родину. Ходил, ходил, ездил в
автобусах, объясняясь по преимуществу мычанием, и, наконец,
проголодался, как зверь, заехал куда-то, черт его знает куда. "Дай,
думает, зайду в ресторанчик, перекушу". Видит - огни. Чувствует, что
где-то в центре, все, по-видимому, недорого. Входит. Действительно,
ресторанчик средней руки. Смотрит - и как стоял, так и
застыл.
Видит: за столиком, в смокинге, в петлице бутоньерка, сидит
покойный Герасим Николаевич, и с ним какие-то две француженки, причем
последние прямо от хохоту давятся. А перед ними на столе в вазе со
льдом бутылка шампанского и кой-что из
фруктов.
Плисов прямо покачнулся у притолоки. "Не может
быть! - думает, - мне показалось. Не может Герасим Николаевич быть
здесь и хохотать. Он может быть только в одном месте, на
Ново-Девичьем!"
Стоит, вытаращив глаза на этого, жутко похожего на покойника,
а тот поднимается, причем лицо его выразило
сперва какую-то как
бы тревогу, Плисову даже показалось, что он как бы недоволен его
появлением, но потом выяснилось, что Герасим Николаевич просто
изумился. И тут же шепнул Герасим Николаевич, а это был именно он,
что-то своим француженкам, и те исчезли
внезапно.
Очнулся Плисов лишь тогда, когда Герасим Николаевич облобызал
его. И тут же все разъяснилось. Плисов только вскрикивал: "Да
ну!" - слушая Герасима Николаевича. Ну и действительно,
чудеса.
Привезли Герасима Николаевича в Альпы эти самые в таком виде,
что Кли покачал головой и сказал только: "Гм..." Ну, положили
Герасима Николаевича на эту веранду. Впрыснули этот препарат.
Кислородную подушку. Вначале больному стало хуже, и хуже настолько,
что, как потом признались Герасиму Николаевичу, у Кли насчет
завтрашнего дня появились самые неприятные предположения. Ибо сердце
сдало. Однако завтрашний день прошел благополучно. Повторили
впрыскивание. Послезавтрашний день еще лучше. А дальше - прямо не