- Умирать по приказу государства. Это неважно, за что.
- Ты не хуже меня понимаешь, что умирали наши с тобой друзья за очень разные
вещи, и за всякую дрянь в том числе, и в конечном итоге...
- Ты ничего не понимаешь! Ты говоришь о военном чиновнике, человеке, который
выезжает на маневры к восьми и возвращается домой к ужину, а я говорю тебе о
воинах.
Я вспомнил нашего инструктора по рукопашному бою, который говорил: "Если
перед самураем лежит несколько дорог, то он выбирает тот путь, который ведет
к смерти".
- Это все очень красиво, - заметил я, - но помни, что мы с тобой одиноки, и
нечего нам терять. А чем виноваты офицерские жены?
- Они вышли замуж за воинов.
- А дети?
Он пропустил мой вопрос и продолжил:
- Каждый должен быть на своем месте. Я буду на своем.
- Не страшно?
- Не страшно. Мне все зачли. И звание тоже.
Но я знал, что все же ему страшно, потому что мы служили в другой армии
другого времени, и с тех пор два раза успела поменяться форма. Наверное,
теперь эта форма стала красивее, отчего-то все связанное с войной кажется
красивым.
До первой крови, разумеется.
И теперь Багиров хотел возвращения в прошлую жизнь. Армия влекла его, он
считал, что она застоялась. Солдаты сходились с крестьянками, сажали
капусту. А сажать капусту было позволено лишь крестьянам да одному
отставному римскому императору. Остальные императоры не могут менять свою
жизнь. И солдаты не вправе менять свою жизнь.
Только естественным продолжением рассуждений Багирова должно быть приказание
воинам время от времени убивать кого-нибудь.
- Все не так просто, все не так просто. Помнишь нашу присягу, я, например,
помню ее наизусть - "Я, гражданин Союза Советских Социалистических
Республик, вступая в ряды Вооруженных Сил, принимаю присягу и торжественно
клянусь быть честным, дисциплинированным и бдительным воином, строго хранить
военную и государственную тайну..." Я уже не гражданин этого государства,
его просто нет, нет ни Советской Родины, ни Советского Правительства. Жизнь
освободила меня от этой присяги, а присягают единожды. И я благодарен жизни
за то, что не надо ни убивать, ни умирать по этому поводу. Сейчас ты
скажешь, что нельзя умирать за славу, а нужно - за идею. Это вранье. Умирать
вообще не нужно, нужно жить. Знаешь, я чувствую большую неправду, разлитую в
воздухе, а где источник - мне неизвестно. Видимо, эта зараза - во всех нас,
и что делать - непонятно.
- Что делать - понятно, - веско ответил Багиров. - Наш путь - путь воинов, и
если ты не признаешься себе в этом, то только отдаляешь свой выбор.
В расстегнутом вороте рубашки была видна цепочка, а на ней - смертный
медальон, коричневая пластинка, с чужой фамилией и номером части, в которой
он никогда не служил. Медальон был десантный, даже с надписью по-английски
"airborn troops", и зачем он таскал его с собой, я не понимал. Кажется, он
махнулся с кем-то этим медальоном, подобно тому, как менялись в старину
нательными крестами. Но и в этом я был не уверен.
Медальон смертника. Я отогнал от себя этот образ.
- А ты не пробовал снова начать писать, ну там стихи... - спросил я невпопад
и сразу же понял, что сделал ошибку.
Этого не надо было спрашивать, это было у него больное место.
И мы заговорили о женщинах.
- Отношения с бывшей женой должны быть похожи на самурайский меч - так же
холодны и так же блестящи, - говорил он, затягиваясь длинной сигаретой.
Тонкие ноздри Багирова ловили только что выпущенный дым.
"Пижон, навсегда пижон, - подумал я. - Хотя есть у тебя своя правда. Но пока
она - не моя. И снова, но уже про себя, я подумал, что не стоит умирать ни
для чего - ни для денег, ни для Чашина, ни для государства. Надо жить, и
никто не может посоветовать - как".
А потом я снова вспомнил о своей жене: "И все же я не могу ее ни с кем
делить".
Спали мы недолго, Багирову нужно было куда-то, и я не спрашивал, куда.
Мы вышли в жаркое летнее утро, наполненное шумом машин и грохотом отбойных
молотков. Но жара уходила, через несколько дней появились на улицах девочки
в белых фартучках, несущие цветы, настал прохладный сентябрь.
Однако и он подошел к концу.
Я обнаглел окончательно и снова попросил недельный отпуск.
Хозяин мой скривился, но промолчал.
"Он боится меня, - недоумевал я, - но почему? Другой бы давно меня выгнал.
Ну да ладно, не мое это дело".
Я поехал за клюквой - это так называлось. Между Москвой и Питером, сойдя с
поезда, я долго шел к клюквенным болотам. Сначала стояли ясные дни, потом
парило, а затем начались дожди. Несмотря на это, торфяники курились, потому
что внутренние пожары жили где-то под поверхностью.
В пропитанном водой воздухе стоял не то дым, не то пар.
Я со своими неблизкими знакомцами жил в палатках на краю огромного болота.
Ведра и канистры наполнялись твердыми, еще розовыми, а не красными ягодами.
Кто-то ходил за грибами, а я путешествовал по лесам - до далеких озер и
обратно, по заброшенным дорогам к заброшенным деревням...
Дождь время от времени загонял меня в пустой умирающий дом или под большое
дерево.
"Если вам дорога жизнь, держитесь подальше от торфяных болот", - бормотал я
про себя... "Если вам дорога жизнь... Ни черта, откуда я знаю, что мне
дорого".
В последний день моей жизни на болоте сборщики начали пить непривычно рано,
у костра пели, и девушка, освещенная бликами, плясала, заводя руки за
голову...
Ночь сочилась дождем, водка не пьянила, а в темноте, передаваясь из рук в
руки, кочевали кружки и неизвестная, неожиданная еда.
Товарищ мой тронул меня за рукав и позвал пить в чужую палатку. Мы легли,
касаясь головами мокрого потолка.
Потом к нам пришли две девушки - какая-то студентка и та, танцевавшая. Еще
кто-то вполз ужом и устроился на моих ногах. Пить было неудобно, но еще
неудобнее было разливать.
Впрочем, все устроилось, выпившие свое ушли, и только один, оставшись,
заснул, уткнувшись носом в мокрую стенку.
Девушка тоже осталась и, будто снова танцуя, завела руки за голову. Я
бережно обнял ее, и мы начали изучать друг друга - как двое родных после
долгой разлуки.
Смолкли уже все звуки в лесу, только мерно шел дождь, журчала вода, стекая в
банку с полога.
Несколько раз я забывался беспокойным сном, и тогда девушка будила меня,
целуя. Потом заснула она, но тут же проснулась и лишь крепче прижалась ко
мне.
Я баюкал ее и говорил, что мой cтарик был бы рад с ней познакомиться. Я
рассказывал ей про старика, про то, как он кормит голубей, и с тоской
понимал, что уже забыл лицо своей подруги.
Светало, и надо было отправляться в неблизкий путь к железной дороге. Я
напился холодного чая и, закинув рюкзак за спину, двинулся сквозь мокрые
кусты.
Чтобы сократить путь, я перешел реку вброд. Вода поднялась, и все: речка,
болота, лужи - набухло ею, и изменилась сама топография места. Лишь кое-где
земля по-прежнему курилась белесым паром.
Но вот я услышал шум дизельного поезда и понял, что вышел к разъезду.
Сквозь полуоткрытую дверь я видел край комнаты и кровать моего хозяина.
Вот, думал я, мой старик.
Мой старик лежит, как убитый солдат. Эта ассоциация была тем более уместна,
поскольку набухала новая война. К возне одинаковых, похожих, как похожи
близнецы - собственно, они и были близнецами, родившимися на одних и тех же
заводах, - грузино-абхазских и армяно-азербайджанских самоходок добавилась
такая же возня - в Чечне.
Я думал о Багирове и мысленно говорил с ним: "Ты совершенно прав, - думал я,
- рассуждая о красоте военной техники. Я ее тоже люблю, ведь это наша
судьба".
Мне больше всего нравятся вертолеты. Я всегда зачарованно смотрел, слишком
зачарованно и удивленно для настоящего воина, на то, как они раскручивают
винты, как наклоняются вперед, ложась на курс. Я представляю, как взрываются
порции топлива в цилиндрах их двигателей, как мечутся в них поршни, как
раскручиваются весла лопастей.
Вот они несут, прижатые к бокам, свои многоствольные пулеметы.
Я любил это зрелище, хотя однажды такие же хищные птицы кружили надо мной и
несколькими крестьянами, и ничего хорошего ждать от них не приходилось.
Они сходились и расходились, а потом, видимо, решив, что мы слишком мелкая
цель для них, ушли мимо холмов, оставив нас жить.
Они созданы для убийства, и поэтому они красивы. Ничто, кроме смерти, не
может зачаровать человека. Ничего, кроме смерти, не может заставить его
думать о красоте...
Однако, Багиров, говорил я ему, кто знает рецепт борьбы со злом, кто знает
смысл войны, покажи мне его. Убитый твой ровесник приходит ко мне во снах, и
он тоже не знает этого главного смысла.
Даже если ты скажешь, что смысл кроется в уличной музыке, зажатой между
коробкой с ассигнациями и стеной перехода, - я поверю тебе. Но ты все время
говоришь о смысле боевых машин.
Проходя по подземному переходу на Тверской, я снова встретил маленьких
латиноамериканских человечков. Они все так же сосредоточенно трогали струны
и, видимо, уже заплатили своим рэкетирам. Их дудки и скрипки мучали меня, и
оттого поспешил я прочь.
* * *
Кафе, наверное, как-то называлось, но для меня оно называлось "У Гого" - по
имени хозяйки.
В этом маленьком кафе, где рядом со мной сидели греки, орал мне в ухо пьяный
югослав, в этом маленьком кафе, которое было больше похоже на притон, я
думал о том, что моя жизнь повернула совсем в другую сторону. В этом кафе я
внезапно обнаружил, что спутники мои - впрочем, нет, просто прежние знакомцы
- исчезли.
Лишь Геворг приходил ко мне во снах - впрочем, все реже и реже. Больше никто
не напоминал мне о прежней жизни. Звонить в Германию дорого, а писать мои
знакомые не привыкли.
Я пил плохое и дорогое немецкое пиво под греческие песни, а приходили
турки-гастарбайтеры, а может, это были курды. Я не мог их отличить, несмотря
на то, что подружился с несколькими турками и ходил даже к ним в квартал,
чего делать не следовало. Один из турок хотел мне подарить пистолет, потом
решил продать, а потом внезапно отошел в сторону и пропал навсегда. Я жил не
по чину, как сказал мне один человек в далекой от меня теперь южной
республике, и вовсе не нужно мне было сидеть в этом кафе и смотреть, как
мелкие русские мафиози приходят и уходят, бренча россыпями немецких марок в
карманах.
Впрочем, русских было здесь предостаточно - торговцев, челноков, просто
нищих.
Видел я и крупных мафиози, но, конечно, не в таких кабаках, не в иных
местах, уже совсем притонах, например, в фальшивом китайском ресторанчике
"Гонконг", что стоял на углу моей улицы, где китайцев изображают одинаково
плохо говорящие на всех языках мира вьетнамцы, не на вокзалах Deutsche Bahn,
откуда электрички стартуют, сразу набирая скорость, и несутся потом мимо
зеленых зимних полей.
Новые русские сидели за столиками дорогих ресторанов через границу в Лозанне
и Баден-Бадене, но нужно мне было видеть и их, жать их душистые мягкие руки
и курить с ними бесчисленные сигареты. Поэтому гардероб мой обновлялся, ведь
встречали меня и провожали по одежке.
Зимы не было.
Снег я видел только у стены старого замка, куда приехал на одну встречу. В
замке было холодно, как в морозильнике. Когда я вышел оттуда, то долго
согревался на зимнем солнышке. Напарник мой сидел в машине, как
нахохлившаяся злобная птица в своем гнезде.
Человек, который нам был нужен, запаздывал, сохранив привычки нашего с ним
Отечества. И наша нужда в нем, и наше здесь существование казались мне
ненастоящими, как кучка грязного снега у стены.
Однако за это общение мне платили деньги, и для получения этих денег
приходилось сидеть вовсе не в кафе, а в крохотной конторе, где кроме меня
работала лишь одна молчаливая женщина из переселенцев.
По факсу я получал указания от Иткина, иногда отправлял ему отчеты, без
которых он, по моему мнению, мог вполне обойтись.
Я отвечал на факсы, идущие из Москвы, и отправлял свои - дескать, все
нормально, трубы получены, столько-то метров таких и столько-то метров
таких. Я возил бумаги, передавал загадочные пакеты, встречал и провожал
незнакомых людей.
Вновь я на немецкой земле.
Все шло понятным образом, только теперь вместо Peilstation1 и Kampfaufgabe2