не нужен теперь этому государству, и мне это можно.
Потом я пересел за своим столиком по-другому и принялся под стук бросаемых
костей рассматривать другую половину сидящих.
Там появились и сели за столик милиционеры в штатском, столь очевидные, что
стоило бы им пришить на свои легкие рубашки с коротким рукавом синие погоны.
Это были особые, южные менты, подтянутые и загорелые, видимо, в капитанских
чинах. Они были участниками "нашей войны", но я не знал, с какой стороны.
Могли бы быть с любой, тем более что сторон в частной локальной войне было
явно больше двух.
Капитаны пили кофе, для них наступило пока перемирие.
Наконец я опять приехал в Коктебель и еще раз убедился, что возвращение в
прежние места тревожно.
Комнаты в Коктебеле стоили дорого, слишком дорого, даже для меня; и чтобы
хватило денег, я устроился лесником в заповедник. Меня поселили, накормили и
дали удостоверение на чужую фамилию. С фотографии в нем глядело очкастое
лицо школьного зубрилы.
На следующий день в заповеднике начался лесной пожар. Сильный ветер раздувал
пламя, и оттого тушить горящую траву и кустарник было страшно - огонь
внезапно поворачивал на меня, и становилось нечем дышать.
Это была маленькая местная война, и в ней я чувствовал себя как дома.
Я и новые мои товарищи бегали по склону, вооруженные палками, похожими на
грабли. Вместо зубьев к ним были прибиты обрезки автомобильных камер.
Этими хлопушками нужно было сбивать пламя. Потом приехала пожарная машина.
Лесники принялись набирать в ней воду в странные огнетушители, похожие на
детские брызгалки, поливать из них дымящуюся землю.
Пожар умирал, и наконец я понял, что можно возвращаться к лагерю. После
этого события я окончательно подружился с лесниками.
На изгибе холма стоял покосившийся стол с грибком, будто унесенный с детской
площадки. Когда солнце уходило, я усаживался за этим столом и нервно щелкал
ручкой.
Моему герою снова снился странный сон.
Это было действительно странное видение - люди, спускающиеся с горы,
усталые, чуть запыхавшиеся, с пылью на военной форме и оружии.
Он видел их сверху, со склона, через дверь какого-то глиняного дома.
Там, в помещении с низким потолком, пахло горячим жиром, кровью - с
ободранной шкуры, дымом и особенным, странным запахом - от людей.
Они в чаду и полумраке сидели кружком. Падали на них отсветы огня, освещая
поросшие черным волосом лица и животы, выглядывавшие в прорехи и разрезы
одежды.
Клокотало варево, вздыхали кони за стеной...
А я сидел под детским грибком, ощущая наступающую прохладу.
Наваливалась темнота, и это было время прогулок по набережной, вина
"Совиньон" в розлив и шашлычного дыма. Леснику не нужно было платить за
жилье, и у меня в бюджете образовались невиданные деньги - стопка украинских
карбованцев со многими нулями. Я придумывал, на что можно истратить этот
миллион, а на что - тот.
Лесники-добровольцы были художниками. По вечерам они появлялись на
набережной со своими акварелями, зарабатывая в несколько вечеров на свою
зимнюю симферопольскую жизнь.
Я же слонялся без дела. Один из лесников был седобородый старик, продававший
курортникам глиняные свистульки.
Однажды мы сидели с ним вдвоем на обрывистом берегу. Он разоткровенничался
отчего-то и между делом предложил для сохранности заповедника публично
вешать нарушителей, ставя виселицы у дорог.
Я посмотрел ему в глаза. Они были серьезны. Ни тени смеха не было в этих
ярко-голубых глазах.
После службы я спускался в поселок и ходил в гости, сидел за столиками
открытых кафе.
Наступило полнолуние, и возвращаться домой приходилось по холмам, которые
были залиты слепящим белым светом. Бредя по этой дороге, я думал о
жестокости людей, о людях, которые ставят виселицы у дорог, и людях, которые
рубят головы, и тех людях, которые этого не делают - пока. Не делают из-за
того, что пока это не принято.
Но потом мне стало неинтересно жить среди холмов.
Кого я хотел найти на берегу моря? Зачем меня потянуло сюда?
Этого я не знал. Та, кого я искал, жила совсем в другой стороне.
Я задержался на неделю, хотя в Москве меня ждала работа. С удивлением узнал,
что меня еще не уволили из конторы. Мысленно я давно простился с этим местом
и очень удивился тому, что меня вежливо пригласили в кабинет хозяина.
Мысли мои все равно были далеко.
Выяснилось, что дела фирмы стали донельзя хороши, а также, что я на хорошем
счету.
Из Европы шло оборудование, но для того, чтобы шелестеть иностранными
бумагами, наняли специальную девушку - мне в помощь.
Она была аккуратной, исполнительной и очень красивой. Мы пили с ней кофе,
сидя в нашей комнате. Однажды она призналась, что меня хотят послать куда-то
в чужую страну. Это была новость, но я остался спокоен - внешне.
Лучше не ожидать перемен - они придут сами.
Девушка была моей подчиненной лишь по форме, у нас установились странные
отношения старшего и младшего, только иногда я задерживал руку на ее плече
чуть дольше, чем это было необходимо.
Иногда, полуобернувшись, когда ее тело еще было обращено к конторской
технике, а голова поворачивалась на скрип двери, в секунду этого медленного
движения моя новая подчиненная напоминала Анну. Виной тому были этот поворот
головы да схожая прическа.
Иногда девушку подвозил к нашему подъезду хмурый овальный человек, а иногда
она приезжала на этой машине сама. Я не понимал, зачем девушка пошла служить
моему хозяину, ее явно содержали, в разных смыслах этого слова. Какое мне
дело до ее ухажеров и родителей, а до ее денег тем более. Загадочнее,
например, история с моей работой. Мне вот тоже платят, а я не могу понять,
за что. Я не знаю даже, чем собственно занимается контора, в которой я
проработал полгода. Думая об этом, приходилось отвлекаться от воспоминаний,
отвлекаться от случайного сходства одной женщины с другой, поэтому случайная
или почти случайная задержка руки на чужом плече была единственной
вольностью, которую я себе позволял, осознавая, что это действительно
вольность.
У девушки из офиса была тайна, а у меня никакой тайны не было - я опять
перекладывал бумаги и изредка тупо смотрел в черное окошко компьютера, где
мне сообщали: "Гарри Ган уходит в отпуск 26 августа. Возвращается 3 октября
утром. Во время его отсутствия обращаться к такому-то, а по срочным вопросам
- к такому-то". Работяга этот Гарри Ган, думал я, а у меня теперь вся жизнь
- сплошной отпуск.
Лето умирало. Перед смертью оно завалило московские улицы арбузами.
Появились на улицах загорелые женщины, вернее, их стало больше, и это
создавало атмосферу праздника.
Однажды, уже вечером, не поздним, но ощутимым, мы с моей подчиненной вышли с
работы вместе и, говоря ни о чем, подошли к ее автомобилю. Сопровождающего
не было.
- Дайте подержаться за настоящую машину, - попросил я.
Девушка передала мне ключи, и я сам открыл дверцу. С минуту я изучал приборы
на щитке, пошуровал ногами, пока девушка забиралась через другую дверь, и
попробовал стартовать. Однако одна педаль не поддавалась, я никак не мог
вдавить ее, пока не наклонился и не увидел, что эта педаль была всего лишь
фальшивым выступом - машина, набитая электроникой, не нуждалась в ней, но
хитроумные автостроители сделали зачем-то на ее месте выступ.
Девушка засмеялась, поняв, в чем дело, а мне стало до слез, совершенно
по-детски обидно. Вещь, которая должна быть ручной, как зонтик, не
подчинялась. Да и зонтика, впрочем, у меня не было.
Сдержавшись, я тронул машину и медленно, мучительно медленно развернулся
перед офисом и включился в плотный вечерний поток Варшавского шоссе.
Мы ехали по городу мимо светящихся окон, мимо светящихся малиновых буковок
метрополитена, ехали на окраину и, как я понимал, к ней.
Впереди сияла полная луна, идеально круглая, будто вычерченная циркулем.
Дорога вдруг ухнула в огромный овраг, потом снова взобралась на гору, и в
этот момент я понял, что не разучился водить, я понял, что все это
доставляет мне удовольствие - вне зависимости от цели поездки.
На повороте я притормозил. Там, между новых домов, у троллейбусной
остановки, рядом с грудой арбузов сидели небритые люди. Колеблемая ночным
ветром, болталась над ними яркая лампочка. Небритые сидели уныло, гася
окурки о напольные весы.
Я вылез из машины и купил у них арбуз - большой, страшный, чем-то
напоминавший луну, висевшую над нами. Но все же арбуз был вытянут книзу и
оттого похож на грушу.
Арбуз - это символ осени, и осень не за горами. А девушка для меня была
символом другой, той, на которую она была похожа, когда оборачивалась на
звук открываемой двери.
Я не чувствовал вины за эти мысли, в этот момент мне просто было хорошо, и
думать ни об обязательствах и ответственности за поступок, ни о будущем не
хотелось.
Я уже знал, чем все это кончится.
Мы пили кофе в ее кухне, под красным кругом абажура, и лицо девушки
менялось, потому что абажур чуть подрагивал из-за того же летнего ночного
ветра. Край света и тени приходился как раз на лицо девушки, и оно
превращалось то в греческую маску, то в бесконечно красивое лицо Анны, то в
мертвое, безжизненно-плакатное лицо фотомодели. Мы оба знали, что сейчас
будет, и, не теряя времени, в первый раз поцеловались прямо в коридоре.
Губы ее были сухи, а дыхание резко, руки прошлись по моему затылку и
обхватили плечи. Вдруг она начала падать, и я едва успел подхватить ее.
В комнате, где колыхались занавески, где ветер переворачивал какие-то
бумаги, забытые на подоконнике, мы упали - сначала мимо кровати, а потом я
уже почувствовал себя на этом чудовищном спальном сооружении - огромном, с
водяным матрасом, колышущимся, как озеро. Девушка вскрикивала, срывая с себя
невидимую в темноте одежду, я следовал за ней, мы разбрасывали одежду
вокруг, уже помогая друг другу. Ее крик должен был разбудить весь район, но
город спал или делал вид, что спит. Я целовал ее маленькую грудь, проводил
губами по коже ключиц и удивлялся ее худобе, которой раньше не замечал под
платьем.
Она продолжала кричать, крик переходил в визг, и вдруг все вокруг пропало.
Я знал, что лежу на склоне холма, рядом с дорогой, в окружении нескольких
крестьян. Нам нельзя встать, потому что сверху валится на нас, воет и
свистит истребитель.
Тогда у людей, существовавших за холмами, не было настоящих штурмовиков, и
вот летчик, используя ружейный прицел, вводил истребитель в пике.
Сейчас он освободит подвеску, и на нас посыплется родное, русское взрывчатое
железо.
Вот самолет начал маневрировать, мелькнули его голубое брюхо и два зеленых
киля, вот сейчас то, что вывалилось из-под этого брюха, достигнет земли.
И я начал орать, вторя визгу, несшемуся с неба...
Мы смотрели друг на друга в свете луны, ввалившейся в комнату. Девушка
смотрела на меня, опершись на локоть, глаза ее в свете луны горели странным
блеском.
- Как ты? - спросил я ее.
- В жизни с тобой оказалось интереснее.
- В жизни? Что значит в жизни?
- Я часто занималась этим во сне. С тобой и с другими.
Я подумал, что это шутка, и решил поддержать ее:
- И с Иткиным тоже?
- Да, конечно. Но только он очень кричит, и я часто просыпалась. Поэтому в
последнее время я делала это только с тобой. Правда, ты очень неспокойный,
иногда ты думаешь о чем-то другом, но после тебя хорошо проснуться и
медитировать.
Я снова посмотрел в глаза и увидел, что моя подчиненная совершенно безумна.
Много чего я пугался в жизни, но теперь мне стало как-то особенно не по
себе.
- Во снах особый мир, - между тем продолжала она. - Во сне можно даже убить.
Это не явь, это сон, и все же со мной такое происходит редко. Я стараюсь не
наводить порчу. Потом бывает слишком тяжело, потом спится плохо и трудно
медитировать, а после того как я занимаюсь любовью, медитировать хорошо.
Словно угадав мой вопрос, а может, и вправду угадав, она сказала:
- Нет, наркотиков я не люблю, наркотики - это тоже неправильно.
Девушка начала говорить, что она думает о наркотиках вообще.
Я смотрел в ее немигающие глаза и слушал правильную речь с овальными,
округлыми фразами, речь, которая струилась без выражения. Никто из моих