двух: или бросить посох к ногам князевым, снять позолоченный крест и,
надев сермягу, уйти туда, в лес, к брату своему молодшему, или... Или
вовсе бежать из пределов Москвы, быть может, и из Руси Владимирской,
куда-нибудь в Киев... Но там Литва! Или еще далее, на Афон, в пределы
Цареграда, где нынче войны и невесть, кто победит, и не примут ли греки
после того римскую веру? Или на север, в пределы новогородские? Утонуть,
погинуть в безвестии, похоронив и гордый разум свой, и знания книжные, и
навык божественного краснословия, похоронив все мечты и похотенья свои...
Не уйти! От соблазнов плоти уйти легко. Его давно уже не смущают ни хлад,
ни глад, ни пост, ни суровая дощатая постеля. От соблазнов души уйти
оказалось гораздо трудней! И теперь, с запозданием, предвидя митрополич
суд и остуду наместничью, он стоит на коленях и молит Господа о
снисхождении и с запоздалым раскаянием вспоминает меньшого брата своего,
который разом отверг все обольщения мира и всякую гордыню отринул, даже и
гордыню полного отречения своего!
Симеон, подрагивая лицом, читал торопливое послание Андрея Иваныча
Кобылы. Три дня? Какие три дня?! Постепенно начинал понимать. В голове
прояснело. Но он же... И вдруг его прошиб пот: ведь Мария ничего не знает!
Торопливо влезал в рукава. Гонцов к ней тотчас! И не одного... Надежных!
Василий Вельяминов будто проведал - уже подымался по ступеням.
- Прослышал, батюшка-князь, гонец скорый у тя?
- От Кобылы! Чти! Надобны верные кмети. Скорей!
Вот так Никита, Мишуков сын, случившийся в эту ночь в дозоре дворца,
получил свою первую княжескую службу.
Мельком взглянув на разбойную рожу невысокого ухватистого молодца и
смутно догадав, что уже где-то встречал его и даже вроде беседовал, Семен
поворотился к троим прочим, обозрев каждого с ног до головы. На него
глядели бедовые обветренные морды привыкших к делу, а не словам молодцов,
из тех, верно, что лазят по ночам, мало не задумывая, через тыны в терема
посадских жонок, да ерничают, да пьют, да славно дерутся в кулачных боях
на Москве-реке. Вот каковы посланцы его мечты и любви! Ну что ж, скачите
быстрее ветра! Награда от князя великого - серебро да лихая выпивка в
молодечной - сожидает вас на Москве!
Трещал смолистый факел. Жаркие горячие искры огня с шипением падали
на снег. Мороз крепчал - солнце из утра вставало с ушами, - а теперь, под
высокими звездами ночи (далече, словно стоны немазаного колеса, разносит
скрип шагов по снегу), верно, и вовсе озверел. Вона как стягивает кожу
лица и леденит руки!
- Одюжат молодцы? - спросил невольно.
- Выдюжим! - осклабясь, ответил невысокий за всех, и прочие готовно
закивали головами: мол, не впервой!
В свете факелов выводили храпящих дорогих княжеских коней. Кабы не
честь княжая - сам бы поскакал ныне вослед! Дорогую грамоту при серебряной
печати протянул тому, запомнившемуся. Никита готовно принял, спрягал в
кожаный кошель на гойтане, засунул за пазуху.
- Преже голову потеряю! - успокоил князя.
Посажались верхами. Тронули, все убыстряя и убыстряя бег. Вот исчезли
из светлого круга, вот гулко протопотали в отверстом зеве ворот. Семен
почуял вдруг, что пальцы рук уже ничего не чуют и уши тоже. Зачерпнул
снегу, растер то и другое, перевел плечми. Зверел мороз! Как-то доскачут
молодцы? С неохотою пошел назад, в терем, зная уже, что всю ночь не уснет.
Никита, проезжая мост, надвинул до самых бровей мохнатую шапку. Ветер
резал лицо. Конь скакал, храпя, взматывая мордой. Морозные иглы льда
забивали ноздри скакуна.
Сонною улицей - рогатки уже были убраны перед ними по слову тысяцкого
- проминовали Москву, и началась, пошла ночная тверская дорога. До первой
подставы, до первой смены лошадей, двадцать ли, тридцать поприщ - никогда
не считал! Ноне только подумал: не сломать бы ноги коню в потемнях!
Летел обжигающий воздух, летел темный надвинувшийся лес, и месяц,
выплывший наконец из волнистой туманной гряды, летел перед ним в небесах
да топот вытянувших в нитку вершников, что, не отставая, летели следом за
ним. Никогда еще так не скакал Никита! Думал дорогою (лишь бы не упасть):
вот так же, верно, и дедушко Федор в его молодые годы скакал по князеву
делу отселева в Новгород али Кострому - хорошо! И было хорошо, хоть уже и
не чуялось щек, и казалось: не топот коня, и не дорога, не ветер, а летит
встречу высокий надзвездный простор и его на коне несет в вечном холоде
ледяных облаков, по дороге луны, над умершей, недвижной землей. И-эх,
родимые! Ветер! Кони и ветер!
Пал, споткнувшись и захрапев, чей-то скакун. Никита не остановил, не
поворотил лица. Скоро подстава, дойдет, коли жив! Трое теперь неслись
сквозь мороз и ночь.
К первой подставе Вельяминов выслал вестоношу. Их уже ждали, держа в
поводу коней. Шлепнув ком гусиного сала на рожу, проглотив огненную чашу
горячего меда и бросив несколько слов об отставшем спутнике, Никита уже
летел вперед, по-прежнему чуя за собою наступчивый стук копыт. Луна все
так же бежала в небесах, и так же молчал промороженный зубчатый лес, и так
же тек, обжигая почти уже нечувствительное лицо, ледяной воздух.
На второй подставе приодержали было. Но княжая тамга да окрик тотчас
явили им свежих оседланных коней. Не разбирая ни лиц, ни рук, вырвал из
чьих-то согретых пальцев теплый на ощупь повод, рванулся ввысь и, ловя
стремя ногой, поскакал, яростно врезаясь в упругий игольчатый холод.
Небо светлело, бледнело, гасли звезды. Казалось уже: сойди с коня - и
не устоять на ногах. На подставе на хриплый окрик простуженного горла,
понявши, что гонец самого великого князя, его стащили с коня, влили в рот
горячее душистое пойло и, не разговаривая много, вскинули в иное седло,
продели ноги в стремена, и Никита, не чая уже, скачет ли кто-то за ним,
вновь полетел в пустоту, холод и ветер.
От Москвы до Твери четыре дневных перехода. Двое суток скачут обычные
вестоноши. Никита со спутником (и второй отстал-таки по дороге, свалившись
с седла), закаменев и кошкою согнувшись в седле неведомо какого по счету
сменного скакуна, на восходе солнца несся уже в виду города, и шарахали от
него утренние крестьянские кони, сторонили возы, издали завидев летящего
стремглав вершника (верно, уж ко князю самому, не иначе!), с криком
шарахало воронье из-под звонких копыт, и близил, стоя, как на столбах, на
высоких розовых дымах, уходящих неколеблемо в морозную высь, широко
раскинувшийся тьмочисленным нагромождением изб, клетей, хором и амбаров
великий город.
Под воротами скрестившей копья страже Никита не мог сказать ничего -
свело челюсти. Подскакавший напарник выкрикнул строго:
- От великого князя володимерского!
Копья раздвинулись. Куда тут? Улица криво вилась вдоль высоких тынов.
Но их уже встречали верхоконные и скакали сбоку и впереди. И так, вослед
чужому коню, влетел Никита в ворота города в городе - княжого дворца, не
раз уже сгоравшего и вновь возникавшего из пепла, построенного впервые еще
Михаилом Святым. Высокий собор, выше московских гораздо, высокие терема с
многоразличными переходами, лестницами, кишевшие народом.
Он плохо видел - в ресницах настыл лед; сползая с коня, пал и не
сразу сумел встать на ноги. Не чуя тела, шел, ослепший, готовый зарыдать,
и не почуял, не понял сразу, что и к чему, попавши в медвежьи объятия
Андрея Кобылы, который, крикнув в ухо ему: <Грамота у тя?> - и получив в
ответ беспомощный кивок, попросту сгреб гонца в охапку и понес на крыльцо,
мигнув молодцам волочь туда же и второго иссеченного ветром и снегом
московского ратника.
<Гонец! Гонец! От князя!> - потекло по ступеням хором. И Настасья,
для которой этот третий день едва не стал роковым, горячо перекрестилась
перед образом Богоматери и пошла встречать. Андрей Кобыла втащил за
шиворот и поставил на ноги перед ней буро-бело-сизого, залитого не то
тающею водою, не то слезами малого со скрюченными красными негнущимися
пальцами, который косо начал рвать намороженные пуговицы ворота, раскрывал
рот, бормоча что-то, и наконец с помощью того же Андрея Иваныча изволок на
свет божий кожаную, пропревшую с одного боку и оледенелую с другого
калиту, из коей толстыми пальцами Андрея была извлечена свернутая в трубку
грамота с вислою серебряною печатью.
- Самой кня... кня... кня...жеской!..
- Оттирать, живо! - прикрикнула Настасья на заметавшихся холопок и -
сенной боярыне: - Машу созови! И Всеволода!
Мария со Всеволодом и незваный Михаил явились почти одновременно,
когда юнца уже уволокли оттирать и отпаивать горячим вином.
- Маша, тебе! - сказала Настасья, протягивая нераспечатанную грамоту.
Мария порвала снурок, развернула свиток пергамена, медленно
проглядела, шевеля губами. Без сил опустила руки, почти роняя грамоту на
ковер. Сказала громко, без выражения:
- Перевенчает духовник великого князя, игумен Богоявленского
монастыря Стефан!
Грамота пошла по рукам - от Настасьи ко Всеволоду (Михаил тоже сунул
любопытный нос в свиток, глядючи через плечо брата), от него - к Андрею
Кобыле.
Андрей Иваныч крупно перекрестился, сказал густо и радостно:
- Вота и устроилось все! Со Христом Богом! Ноне великому князю во
всем легота: и в Литве непоряд - не зайдет Ольгерд наши волости! И в Орде
спокой! А и в дому, вишь, настала порядня добрая! Ну, Маша, судьба! И не
перечь больше! Сряжайте невесту, а я велю запрягать!
ГЛАВА 85
...Справа бежали, увязая в глубоком снегу. Бежали позорно, роняя
оружие; падая на колена и прикрывая руками головы, ждали ударов, а немцы,
в развевающихся рыцарских плащах, скакали, словно на турнире или на
смотру, наотмашь рубя бегущих. Волынская рать пятила, ощетиненная копьями,
но было ясно, что скоро побежит и она. Кейстут, далеко на левой руке,
усланный обойти рыцарей, сейчас, попавши в засаду, бешено прорубается
сквозь немецкие ряды, ежели уже не убит!
Ольгерд, до крови кусая губы, опустил иззубренный меч, затравленным
волком озирая поле, усеянное трупами русичей и литвы. Сын, Андрей, сейчас
выводит полоцкую дружину... Отрежут! Отрезают уже! Кого кинуть в бой?
Смольнян! Он вырвал рожок у горниста, сам протрубил призыв. Битву еще
можно было спасти, ежели, ежели... И все дело опять испортил Наримунт!
Жалкий трус, сто раз прощенный, убежавший было в Орду, и теперь, когда
приполз из Москвы, виляя хвостом, Евнутий (Ольгерд спросил брата: <Ну как,
помог тебе твой Христос?> О своем крещении он ныне старался не
вспоминать), когда приполз Явнут, Наримунт прискакал тоже - ордынский
прихвостень, прихвостень Калиты, в этом несчастном бою он задумал
выслужиться перед братьями и, точно пьяный, не разбирая дела, вломился со
своею конницей в самую середину, поруша до конца строй волынской рати.
Тотчас под согласные певучие звуки своих труб оба немецких клина обняли,
сжали, стиснули Наримунта и началось уничтожение.
- Так умирай же! Умирай! Умирай! - кричал Ольгерд в забытьи, кровавя
шпорами бока своего скакуна. - Недоносок Христов! Выродок! Стой!! Стой!!!
К-куда-а!
Наримунтовы к мети уже бежали, бежали в лоб смольнянам, всеконечно
губя сражение. И пели рожки, и, разворачиваясь, точно на смотру, немцы
рубили бегущих.
В этот миг из-за дальних кустов выбилась горсть ратных и пошла
наметом прямо на рыцарский клин. По платью и оружию Ольгерд издалека
признал Кейстута. Брат был жив!
- Мало вас! Куда же! Сомнут! - в отчаянии, почти рыдая, кричал
Ольгерд, не понимая уже, что его не слышат, что в грохоте и стоне