Софьюшкой ему не содеяли? На смерть ведь едет!
Константин потерянно дергается. Глаза матери его ужасают. Кабы не
спрятанная Софьина холопка, может, в этот миг он и признался бы о грамоте
тайной, неволею, по жениному навету, посланной в Орду...
- Нет? Не было?! Поклянись мне, Костянтин!
- Крестом... клянусь... - хрипло шепчет он, и крупный пот градинами
сбегает с чела на зголовье. Отныне, обманув на кресте родную мать, он уже
не человек. Анна встает. Ревниво и отчужденно озирает изложню. Показалось
ли, или верно кто-то ся прячет за пологом? От гордости не пошла проверять.
Да и сын зело плох. Покой ему надобен.
Лишь только за Анной закрывается дверь, в горницу, почти безумная,
врывается Софья. (Холопка уже вылезла из-за полога, преданными глазами ест
госпожу.)
- Костя? Чево она? Чево прошала? Ну! Ну же, говори! Ты ничего не
сказал, нет? Поклянись мне!
- О здоровье прошала, - шепчет Константин, - я ничего... не сказал...
- А ты, полоротая, чего слышала, ну? Говори! - накидывается Софья на
холопку.
- Прошала, пакости не было ли какой промеж вас и Лексан Михалычем.
- И што?!
- Костянтин Михалыч изволили отмолвить...
- Ну!!!
- Отмолвили: <Никоторой>. И поклялись.
Софья рушится задом на постель, крупно крестит лоб, бросает устало:
- Пошла вон!
Потом, оборотясь к Константину, произносит с растяжкой:
- У-у-умница ты моя! Хоть тут-то вытерпел, не разнюнил... Слышишь?
Но Константин не слышит уже ничего. Он в обмороке.
Молодой, красивый, в расшитой шелками рубахе и рудо-желтом летнем
тафтяном опашне, прибывает из Кашина младший Михайлович, Василий, юный
дядя подрастающих племянников, Александровичей. Целует мать, жмет за плечи
Всеволода, Владимиру с Андреем ерошит волосы, подкидывает в воздух
меньшего, Махаила, и тот визжит и хохочет, вцепляясь в дядины долгие,
шелковые на ощупь волосы.
Они пируют на сенях, с дружиною, и хоть нет за столом Константина, но
нет зато и московской невестки. И княгиня Анна, сокрывшая в душе вчерашние
страхи свои, улыбается сыновьям, открывая в улыбке некогда красивый,
теперь уже лишенный многих зубов рот, говорит прежним, полным и <вкусным>,
голосом, угощает, предлагая то жаркое, то рыбу, то свежие фрукты и мед, то
печенье собственного рукоделья, которым баловала их, маленьких, и сейчас
еще нет-нет да и готовит по торжественным дням с помочью старой сенной
боярыни своей. И они болтают, дурачатся, поминают забавные случаи на
ловах: как Александр повис на дереве, зацепившись за сук кушаком, а конь
вымчал из-под него и спокойно стоял рядом, пощипывая траву; или как
Василий, перемахивая овраг, сорвался и угодил головой в куст и болтал
ногами, пока не подоспели осочники. Смеются княжичи, смеется грудным
волнующим смехом Настасья, и молодой деверь нет-нет и поглядывает с легкою
безотчетною завистью на красавицу жену старшего брата. И сама Анна смеется
дробным старушечьим смехом, смеется, и кашляет, и всхлипывает, и утирает
невольные мелкие слезинки кончиком наброшенного на плеча синего шелкового
плата.
Солнце низит, пробрасывая золото своих лучей сквозь отодвинутые
оконницы, и багряно золотит столы, лавки, лица гостей, вспыхивая на
серебре и поливной глазури пиршественных столов. Звучат струны домр, гудят
и заливаются рожки и сопели, пляшут, размахивая долгими рукавами,
скоморохи, а там, за окнами, остывая к вечеру, пошумливает, укладываясь на
покой, огромный город, и выкованная из восточной стали громада воды несет
и несет гаснущий свет вечерней зари в дикую степь, в Орду, в земли
незнаемые, досыти политые слезами и кровью русичей, угнанных туда в полон.
Длится пир. Не смолкают веселье и клики. Изрядно захмелели гости. Уже
и княгини удалились к себе на покой. А вс° еще звучат здравицы, летают с
блюдами и кувшинами взопревшие слуги, льются вина и мед, и музыка звучит
не смолкая. Назавтра - отъезд.
<Ладо мой милый! Хороший мой! Нравный! Гордый мой сокол! Спишь? Спи!
Спи, милый. И я посплю рядом с тобою. Быть может, последний раз? Чур меня,
чур! Что я! Воротишь домой, ладо, и Федю привезешь с собою. Не нать мне ни
княженья великого, ни персидской парчи, ни лалов, ни яхонтов дорогих!
Вороти, Господи, ладу милого и любимого моего сына! Боле ни о чем не
прошу! Дрема долит, а и заснуть некак! Только глазоньки соткну - словно
уже и нет никого со мною! Да нет, вот он, вот, рядом... Устал на пиру.
Захмелел. Спит. Спи, ладо! Спи, милый! До зари, до пути, до Орды... И я
засну рядом с тобой, князь мой светлый! Пережили мы все, десять летов
скитались на чужбине. Даст Бог, переживем и эту беду!>
Солнечные брызги дробятся на синей воде. Ветер шумит в листве,
холодит лицо. Весь Кашин, почитай, вышел к пристаням, провожать своего
князя.
Досюда, до устья Кашинки, доплыли по тихой воде. А тут, пока стояли
службу у святого Спаса, разыгралась погода немалая. Встал ветр со
встречной, ордынской, стороны, едва не опруживало лодьи. Порешили все же
не ждать. Епископ с игуменами тверских монастырей, попами и причтом, в
парчовом великолепии торжественных одежд, с иконами и хоругвями,
выстроились на берегу. Уже не пораз перецелованы все дети, а снова и снова
лезут к отцу, обнимают, хватают за бороду, мокрыми ротиками стараются
поцеловать в губы. Уже и Настасья, сияющая, вся в росе прощальных слез,
разомкнула прощальные объятия, и Василий, обняв и по-мужски крепко трижды
поцеловав брата, отступил в сторону. (Мать осталась в Твери, и хорошо, что
никто не видел ее тотчас после разлуки, на высоте, в стрельнице княжого
терема, одиноко оплакивающую горькими безнадежными слезами уходящий по
Волге караван.)
- Долгие проводы - лишние слезы! - весело произносит князь, ступая на
зыбкие сходни, уводящие его в небытие. И уже некому удержать, некому
возопить: <Не езди!> И только ветр, чуя горечь далекого пути, ярится, и
свищет, и рвет пену с кипящей воды, и не пускает, и держит княжеские
насады.
<Не езди! - поет ордынский ветер, сгибая высокие дерева. - Не езди,
князь! Зло ожидает тебя в земле незнаемой!>
Но не слушают ветра. Мощно вспенивают воду гребцы. Ярится ветр. Вновь
и вновь пихает, и бьет насад княжеский, и гонит его встречь воды, в
противную, в тверскую, сторону: <Не езди!> Но упорны гребцы, и упорен
князь, идущий навстречу судьбе. И смиряется ветр. Медленно, толчками,
уходит и уходит княжой насад в далекие дали, в дикие степи, в ничто.
ГЛАВА 66
Кончался сентябрь. Осень нагоняла лодьи. Оранжевое пестроцветье
берегов и холодный, с запахом горечи вянущих трав ветер, долгими сизыми
языками вспарывающий густую синюю воду, треплющий паруса и кренящий
княжеские насады. Ветер! Скажи хоть ты, о чем думает человек, плывущий на
смерть? Но ветер воет неразличимо, а человек вовсе и не думает о смерти!
Даже и зная - не знает, не верит до последнего часу. Кабы верил и знал -
многое стало бы иначе, а иное содеялось бы даже и невозможным на нашей
земле!
Сарай открывается нежданно. Город-торг, большой, шумный, грязный и
величественный - величием хищной силы, величием заносчивой власти. Город
без стен и даже без путной охраны. Город, гордо не знающий, не ведающий
еще, что его нужно от кого-нибудь охранять... Почто не теперь нагрянули на
тебя удалые новогородские ушкуйники?!
Князя встречают, и первое - крепкое объятие сына. <Федя! Жив! Цел!
Ну? Как тут?> - <Плохо. Потом!> Они едут бок о бок, и лицо сына,
обожженное солнцем и ветром, кажет очень взрослым, куда более его
семнадцати мальчишечьих лет.
- Не в пору, отец! Пождать бы!
- Звали!
- Знаю.
- Баба Анна остерегала.
Федор взглядывает на отца без улыбки, строго, и тотчас потупляет
взор. На нем простая холщовая чуга поверх голубого зипуна, припорошенная
пылью, заляпанная по полам брызгами унавоженной грязи из-под копыт. Руки
твердо и ловко держат удила отделанного чеканным серебром оголовья. Ноги в
востроносых сафьяновых сапогах уверенно стоят в стременах. В Орде выучился
сидеть на коне так, что и позавидовать мочно.
- Баяли, Узбек воротит нам великое княжение! - уже с промельком
сомнения замечает отец. Федор молчит, отвечает спустя время и невпопад:
- Данилыч, слышно, детей присылает в Орду. Днями будут. Все трое.
- Не верит успеху? - спрашивает Александр. Ему очень нелюбо
расставаться с надеждами на счастливый исход его нынешнего приезда к хану.
- Пожалуй, наоборот: слишком верит! - отвечает, помедлив, Федор. - Не
то бы остерегся, поди!
И не столько от слов, сколько от голоса сына Александру становится
жутко.
Их настигает дружина, своя и ордынская. Чавкают, глухо топочут
десятки копыт. Тянутся плетни, мазанки, избы, глиняные заборы голубых и
синих, в пестрой глазури, дворцов ордынских вельмож. Они сворачивают,
снова сворачивают. Вот наконец рубленые невысокие хоромы с крохотной
бревенчатой церковкой под чешуйчатой, из дубовой драни, кровлей - тверское
подворье. Князя ждут истопленная баня, обед и ханский пристав, вызывающий
Александра через два дня на прием к Узбеку.
Вечером, оставшись впятером - отец, сын и трое самых доверенных
бояринов, - они обсуждают дела. Дела, прямо сказать, невеселые. И все
как-то загадочно. Никто из ордынцев толком ничего не бает. Похоже, все
изменилось с последнего наезда Калиты.
- Ране бы тебе приехать, княже! - сетует старик Никанор. - Али уж
переждать...
- Я то же рек! - отрывисто говорит Федор. - Даже коли б и со мною
что... - он запинается, багрово краснеет под загаром, отводит глаза.
Сердито заканчивает: - Всеволод не дитя. Да и прочие...
Бояра супят брови. Грех молвить такое при <самом>, а княжич-то прав!
Александр спорит, перечисляет знакомых ордынцев. Он привез подарки -
ловчих соколов, сукна, жемчуг, меха, серебро. Он не хочет сдаваться так
вот, вдруг и сразу! И бояра кивают послушно: может быть, и передолим,
может, и станет по-нашему... Им тоже не хочется верить в роковой исход.
И начинается долгая, ежеден без перерыву, как назвал ее сам
Александр, мышиная возня. Князь сам объезжает верхом вельмож ордынских,
дарит, улещает, упрашивает.
Узбек принял Александра также загадочно. Не гневал и не корил ничем,
но вроде бы глядел на него из дали дальней, с чужого уходящего берега. И
эта остраненность пугала паче царского гнева или державных укоризн. О
роковой грамоте, выкраденной у него Акинфичем, Александр, на горе себе,
так и не узнал до последнего часу. Привезенные с собою сокровища таяли
безо всякого толку. А вельможи все так же говорили наразно, пугая и томя
надеждами. Днем толстый краснорожий татарин, качая головой и прицокивая,
любуется подарками тверского великого князя, пьет русский мед, обсасывает
жирные пальцы и, закатывая глаза, говорит, мешая русские и татарские
слова:
- Ничего не бойся, князь! Великое княжение получишь! Верна гаварю
(это по-русски)! Узбек тебя любит, сын твой любит, спи спакойна, князь!
Скоро дома будеши!
А вечером другой татарин, тоже плотный, кормленый, жестоко супит
брови и тоже качает головой:
- Падаркам приму, а только дела твой палахой, князь! Убиту ти быти от
царя. Верна гаварю, как себе гаварю! Зачем приезжал, зачем верил? Каму
верил? Исторчей верил? Черкас верил? Товлубег верил? Вс° вороги твои!
Убиту быти тебе теперь от царя!
И Александр, воспрянувший было духом после давешнего разговора, снова
впадает в отчаяние.
Суд над тверским князем свершили тайно. Ни Александр, ни бояре его не