колыхающийся, - пщ-пщ-пщ, пщ-пщ-пщ, - парусом надувающийся голос, - все
громче, - обрывающий канаты, неудержимо несущийся, пщ-пщ-пщ, каравеллой
по брызжущей огнями ночной воде - все сильней, - расправляющий крылья,
набирающий скорость, плавно отрывающийся от отставшей толщи породившего
его потока, от маленького, оставшегося на берегу Симеонова, задравшего
лысеющую, босую голову к гигантски выросшему, сияющему, затмевающему
полнеба, исходящему в победоносном кличе голосу, - нет, не его так пылко
любила Вера Васильевна, а все-таки, в сущности, только его одного, и это
у них было взаимно. Х-щ-щ-щ-щ-щ-щ-щ.
Симеоновв бережно смниал замолкшую Веру Васильевну, покачивал диск,
обхватив его распрямленными, уважительными ладонями; рассматривал ста-
ринную наклейку: з-эх, где вы теперь, Вера Васильевна? Где теперь ваши
белые косточки? И, перевернув ее на спину, устанавливал иглу, прищурива-
ясь на черносливовые отблески колыхающегося толстого диска, и снова слу-
шал, томясь, об отцветших давно, щщщ, хризантемах в саду, щщщ, где они с
нею встретились, и вновь, нарастая подводным потоком, сбрасывая пыль,
кружева и годы, потрескивала Вера Васильевна и представала томной наядой
- неспортивной, слегка полной наядой начала века, - о сладкая груша, ги-
тара, покатая шампанская бутыль!
А тут и чайник закипал, и Симеонов, выудив из межоконья плавленый сыр
или ветчинные обрезки, ставил пластинку с начала и пировал по-холостяц-
ки, на расстеленной газете, наслаждался, радуясь, что Тамара сегодня его
не настигнет, не потревожит драгоценного свидания с Верой Васильевной.
Хорошо ему было в его одиночестве, в маленькой квартирке, с Верой Ва-
сильевной наедине, и дверь крепко заперта от Тамары, и чай крепкий и
сладкий, и почти уже закончен перевод ненужной книги с редкого языка, -
будут деньги, и Симеонов купит у одного крокодила за большую цену редкую
пластинку, где Вера Васильевна тоскует, что не для нее придет весна, -
романс мужской, романс одиночества, и бесплотная Вера Васильевна будет
петь его, сливаясь с Симеоновым в один тоскующий, надрывный голос. О
блаженное одиночество! Одиночество ест со сковородки, выуживает холодную
котлету из помутневшей литровой банки, заваривает чай в кружке - ну и
что? Покой и воля! Семья же бренчит посудным шкафом, расставляет запад-
нями чашки да блюдца, ловит душу ножом и вилкой, - ухватывает под ребра
с двух сторон, - душит ее колпаком для чайника, набрасывает скатерть на
голову, но вольная одинокая душа выскальзывает из-под льняной бахромы,
проходит ужом сквозь салфеточное кольцо и - хоп! лови-ка! она уже там, в
темном, огнями наполненном магическом кругу, очерченном голосом Веры Ва-
сильевны, она выбегает за Верой Васильевной, вслед за ее юбками и вее-
ром, из светлого танцующего зала на ночной летний балкон, на просторный
полукруг над благоухающим хризантемами садом, впрочем, их запах, белый,
сухой и горький - это осенний запах, он уже заранее предвещает осень,
разлуку, забвение, но любовь все живет в моем сердце больном, - это
больной запах, запах прели и грусти, где-то вы теперь, Вера Васильевна,
может быть, в Париже или Шанхае, и какой дождь - голубой парижский или
желтый китайский - моросит над вашей могилой, и чья земля студит ваши
белые кости? Нет, не тебя так пылко я люблю! (Рассказывайте! Конечно же,
меня, Вера Васильевна!)
Мимо симеоновского окна проходили трамваи, когда-то покрикивавшие
звонками, покачивавшие висячими петлями, похожими на стремена, - Симео-
нову все казалось, что там, в потолках, спрятаны кони, словно портреты
трамвайных прадедов, вынесенные на чердак; потом звонки умолкли, слышал-
ся только перестук, лязг и скрежет на повороте, наконец, краснобокие
твердые вагоны с деревянными лавками поумирали, и стали ходить вагоны
округлые, бесшумные, шипящие на остановках, можно было сесть, плюхнуться
на охнувшее, испускающее под тобой дух мягкое кресло и покатить в голу-
бую даль, до конечной остановки, манившей названием: "Река Оккервиль".
Но Симеонов туда никогда не ездил. Край света, и нечего там было ему де-
лать, но не в том даже дело: не видя, не зная дальней этой, почти не ле-
нинградской уже речки, можно было вообразить себе все, что угодно: мут-
ный зеленоватый поток, например, с медленным, мутно плывущим в ней зеле-
ным солнцем, серебристые ивы, тихо свесившие ветви с курчавого бережка,
красные кирпичные двухэтажные домики с черепичными крышами, деревянные
горбатые мостики - тихий, замедленный как во сне мир; а ведь на самом
деле там наверняка же склады, заборы, какая-нибудь гадкая фабричонка
выплевывает перламутрово-ядовитые отходы, свалка дымится вонючим тлеющим
дымом, или что-нибудь еще, безнадежное, окраинное, пошлое. Нет, не надо
разочаровываться, ездить на речку Оккервиль, лучше мысленно обсадить ее
берега длинноволосыми ивами, расставить крутоверхие домики, пустить не-
торопливых жителей, может быть, в немецких колпаках, в полосатых чулках,
с длинными фарфоровыми трубками в зубах... а лучше замостить брусчаткой
оккервильские набережные, реку наполнить чистой серой водой, навести
мосты с башенками и цепями, выровнять плавным лекалом гранитные парапе-
ты, поставить вдоль набережной высокие серые дома с чугунными решетками
подворотен - пусть верх ворот будет как рыбья чешуя, а с кованых балко-
нов выглядывают настурции, поселить там молодую Веру Васильевну, и пусть
идет она, натягивая длинную перчатку, по брусчатой мостовой, узко ставя
ноги, узко переступая черными тупоносыми туфлями с круглыми, как яблоко,
каблуками, в маленькой круглой шляпке с вуалькой, сквозь притихшую мо-
рось петербургского утра, и туман по такому случаю подать голубой.
Подать голубой туман! Туман подан, Вера Васильевна проходит, постуки-
вая круглыми каблуками, весь специально приготовленный, удерживаемый си-
меоновским воображением мощеный отрезок, вот и граница декорации, у ре-
жиссера кончились средства, он обессилен, и, усталый, он распускает ак-
теров, перечеркивает балконы с настурциями, отдает желающим решетку с
узором как рыбья чешуя, сощелкивает в воду гранитные парапеты, рассовы-
вает по карманам мосты с башенками, - карманы распирает, висят цепочки,
как от дедовских часов, и только река Оккервиль, сужаясь и расширяясь,
течет и никак не может выбрать себе устойчивого облика.
Симеонов ел плавленые сырки, переводил нудные книги, вечерами иногда
приводил женщин, а наутро, разочарованный, выпроваживал их - нет, не те-
бя! - запирался от Тамары, все подступавшей с постирушками, жареной кар-
тошкой, цветастыми занавесочками на окна, все время тщательно забывавшей
у Симеонова важные вещи, то шпильки, то носовой платок, - к ночи они
становились ей срочно нужны, и она приезжала за ними через весь город, -
Симеонов тушил свет и не дыша стоял, прижавшись к притолоке в прихожей,
пока она ломилась, - и очень часто сдавался, и тогда ел на ужин горячее
и пил из синей с золотом чашки крепкий чай с домашним напудренным хво-
ростом, а Тамаре ехать назад, было, конечно, поздно, последний трамвай
ушел, и до туманной речки Оккервиль ему уж тем более было не доехать, и
Тамара взбивала подушки, пока Вера Васильевна, повернувшись спиной, не
слушая оправданий Симеонова, уходила по набережной в ночь, покачиваясь
на круглых, как яблоко, каблуках.
Осень сгущалась, когда он покупал у очередного крокодила тяжелый,
сколотый с одного краешка диск, - поторговались, споря об изъяне, цена
была очень уж высока, а почему? - потому что забыта напрочь Вера Ва-
сильевна, ни по радио не прозвучит, ни в викторинах не промелькнет ко-
роткая, нежная ее фамилия, и теперь только изысканные чудаки, снобы, лю-
бители, эстеты, которым охота выбрасывать деньги на бесплотное, гоняются
за ее пластинками, ловят, нанизывают на штыри грамофонных вертушек, пе-
реписывают на магнитофоны ее низкий, темный, сияющий, как красное доро-
гое вино, голос. А ведь старуха еще жива, сказал крокодил, живет где-то
в Ленинграде, в бедности, говорят, и безобразии, и недолго же сияла она
и в свое-то время, потеряла бриллианты, мужа, квартиру, сына, двух лю-
бовников, и, наконец, голос, - в таком вот именно порядке, и успела с
этими своими потерями уложиться до тридцатилетнего возраста, с тех и не
поет, однако живехонька. Вот как, думал, отяжелев сердцем, Симеонов, и
по пути домой, через мосты и сады, через трамвайные пути, все думал: вот
как... И, заперев дверь, заварив чаю, поставил на вертушку купленное вы-
щербленное сокровище, и, глядя в окно на стягивающиеся на закатной сто-
роне тяжелые цветные тучи, выстроил, как обычно, кусок гранитной набе-
режной, перекинул мост, - и башенки нынче отяжелели, и цепи были не-
подъемно чугунны, и ветер рябил и морщил, волновал широкую, серую гладь
реки Оккервиль, и Вера Васильевна, спотыкаясь больше положенного на сво-
их неудобных, придуманных Симеоновым, каблуках, заламывала руки и скло-
няла маленькую гладко причесанную головку к покатому плечику, - тихо,
так тихо светит луна, а дума тобой роковая полна, - луна не поддавалась,
мылом выскальзывала из рук, неслась сквозь рваные оккервильские тучи, -
на этом Оккервиле всегда что-то тревожное с небом, - как беспокойно ме-
чутся прозрачные, прирученные тени нашего воображения, когда сопение и
запахи живой жизни проникают в их прохладный, туманный мир!
Глядя на закатные реки, откуда брала начало и река Оккервиль, уже
зацветавшая ядовитой зеленью, уже отравленная живым старушечьим дыхани-
ем, Симеонов слушал спорящие голоса двух боровшихся демонов: один наста-
ивал выбросить старуху из головы, запереть покрепче двери, изредка при-
открывая их для Тамары, жить, как и раньше жил, в меру любя, в меру то-
мясь, внимая в минуты одиночества чистому звуку серебряной трубы, поюще-
му над неведомой туманной рекой, другой же демон - безумный юноша с пом-
раченным от перевода дурных книг сознанием - требовал идти, бежать, ра-
зыскать Веру Васильевну - подслеповатую, бедную, исхудавшую, сиплую, су-
хоногую старуху, - разыскать, склониться к ее почти оглохшему уху и
крикнуть ей через годы и невзгоды, что она - одна-единственная, что ее,
только ее так пылко любил он всегда, что любовь все живет в его сердце
больном, что она, дивная пери, поднимаясь голосом из подводных глубин,
наполняя паруса, стремительно проносясь по ночным огнистым водам, взмы-
вая ввысь, затмевая полнеба, разрушила и подняла его - Симеонова, верно-
го рыцаря, - и, раздавленные ее серебряным голосом, мелким горохом посы-
пались в разные стороны трамваи, книги, плавленые сырки, мокрые мосто-
вые, птичьи крики, Тамары, чашки, безымянные женщины, уходящие года, вся
бренность мира. И старуха, обомлев, взглянет на него полными слез глаза-
ми: как? вы знаете меня? не может быть? боже мой! неужели это кому-ни-
будь еще нужно! и могла ли я думать! - и, растерявшись, не будет знать,
куда и посадить Симеонова, а он, бережно поддерживая ее сухой локоть и
целуя уже не белую, всю в старческих пятнах руку, проводит ее к креслу,
вглядываясь в ее увядшее, старинной лепки лицо. И, с нежностью и с жа-
лостью глядя на пробор в ее слабых белых волосах, будет думать: о, как
мы разминулись в этом мире! ("Фу, не надо", - кривился внутренний демон,
но Симеонов склонялся к тому, что надо.)
Он буднично, оскорбительно просто - за пятак - добыл адрес Веры Ва-
сильевны в уличной адресной будке; сердце стукнуло было: не Оккервиль?
конечно, нет. И не набережная. Он купил хризантем на рынке - мелких,
желтых, обернутых в целлофан. Отцвели уж давно. И в булочной выбрал тор-
тик. Продавщица, сняв картонную крышку, показала выбранное на отведенной
руке: годится? - но Симеонов не осознал, что берет, отпрянул, потому что
за окном булочной мелькнула - или показалось? - Тамара, шедшая брать его