прежде чем изъять у него набор. Обморок миссис Липанти, разумеется,
потребовал принятия срочных мер.
Двойник прочистил горло.
- Значит, вы?..
- Нет, я не человек в точном смысле этого слова. Я скромный
гражданский чиновник, изготовленный по высшему классу точности. Я
Хранитель ценза для всего двадцать девятого района. Ваш набор был
предназначен для детей из Фреганда, которые совершают экскурсии в этом
районе. Один из фрегандцев с документами на имя Вевера заказал этот набор
через хронодромы, которые от такой необычной нагрузки расстроились
настолько, что их нельзя было карнупликировать. Поэтому вы и получили
посылку вместо него. К сожалению, повреждения были так значительны, что
нам пришлось разыскивать вас косвенными методами.
Хранитель ценза сделал паузу, и Сэм номер два нервно подтянул брюки.
Сам Сэм страстно захотел, чтобы на нем было что-нибудь, хотя бы фиговый
листок, для прикрытия наготы. Он чувствовал себя как небезызвестная
личность в райском саду, пытающаяся объяснить, почему съедено яблоко, и
мрачно подумал, что платье создает человека в гораздо большей степени, чем
даже набор "Построй человека".
- Мы, конечно, должны забрать набор, - продолжал рокотать отрывистый
гром, - и ликвидировать все последствия его пребывания здесь. Когда все
будет приведено в порядок, вам будет разрешено продолжать жизнь, как будто
ничего не случилось. Между прочим, проблема состоит в том, чтобы узнать,
кто из вас истинный Сэм Вебер.
- Я, - сказали оба дрожащими голосами и взглянули друг на друга.
- Затруднения, - прогремел старик. Его вздох был подобен ледяному
ветру. - Почему мне вечно не везет? Почему у меня никогда не бывает
простых случаев, вроде карнупликатора?
- Послушайте, - начал двойник, - оригинал должен быть...
- Вполне уравновешенным и в лучшей эмоциональной форме, чем копии, -
прервал Сэм. - Мне кажется...
- ...что вы легко сможете увидеть разницу, - заключил двойник, не
переводя дыхания, - выяснив, кто из нас двоих более достойный член
общества.
("Этот тип хочет пустить пыль в глаза! - подумал Сэм со спокойной
уверенностью. - Как он не понимает, что имеет дело с существом, которое на
самом деле может видеть умственные различия? Это не какой-нибудь жалкий
современный психиатр, это существо способно видеть через внешнюю оболочку
до самых скрытых глубин".)
- Ну, конечно, смогу. Минутку. - Старик начал внимательно изучать их.
Его глаза бесстрастно пробегали по их фигурам вверх и вниз. Два Сэма
Вебера ожидали, дрожа, в наступившей тишине.
- Ясно, - сказал старик, наконец. - Совершенно ясно.
Он сделал шаг вперед и выбросил длинную тонкую руку. Затем он начал
разлагать Сэма Вебера.
- Но, послуша-а-а... - начал Сэм Вебер истошным голосом, который
превратился в крик отчаяния и заглох в неясном бормотании.
- Чтобы не утратить психического равновесия, вам лучше было бы не
смотреть, - заметил Хранитель ценза.
Двойник медленно вздохнул, отвернулся и стал застегивать рубашку.
Сзади него, то усиливаясь, то ослабевая, продолжалось бормотание.
- Видите ли, - продолжал рокочущий, давящий голос, - дело не в том,
что мы боимся оставить вам подарок, - дело в принципе. Ваша цивилизация не
подготовлена для него. Вы должны это понять.
- Ну, конечно, - ответил лже-Вебер, завязывая красно-голубой галстук
тети Мэгги.
ЙНННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННН»
є Этот текст сделан Harry Fantasyst SF&F OCR Laboratory є
є в рамках некоммерческого проекта "Сам-себе Гутенберг-2" є
ЗДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДДД¶
є Если вы обнаружите ошибку в тексте, пришлите его фрагмент є
є (указав номер строки) netmail'ом: Fido 2:463/2.5 Igor Zagumennov є
ИННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННННј
Уильям ТЕНН
ОТКРЫТИЕ МОРНИЕЛА МЕТАУЭЯ
Всех удивляет, как переменился Морниел Метауэй с тех пор, как его
открыли, - всех, но не меня. Его помнят на Гринвич-Виллидж -
художник-дилетант, немытый, бездарный; едва ли не каждую свою вторую фразу
он начинал с "я" и едва ли не каждую третью кончал местоимением "меня"
либо "мне". Из него ключом била наглая и в то же время трусливая
самонадеянность, свойственная тем, кто в глубине души подозревает, что он
второсортен, если не что-нибудь похуже. Получасового разговора с ним было
довольно, чтоб у вас в голове гудело от его хвастливых выкриков.
Я-то превосходно понимаю, откуда взялось все это - и тихое, очень
спокойное признание своей бездарности, и внезапный всесокрушающий успех.
Да что там говорить - при мне его и открыли, хотя вряд ли это можно
назвать открытием. Не знаю даже, как это можно назвать, принимая во
внимание полную невероятность - да, вот именно невероятность, а не просто
невозможность того, что произошло. Одно только мне ясно: всякая попытка
найти какую-то логику в случившемся вызывает у меня колики в животе, а
череп пополам раскалывается от головной боли.
В тот день мы как раз толковали о том, как Морниел будет открыт. Я
сидел в его маленькой нетопленой студии на Бликер-стрит, осторожно
балансируя на единственном деревянном стуле, ибо был слишком искушен,
чтобы садиться в кресло.
Собственно, Морниел и оплачивал студию с помощью этого кресла. Оно
представляло собой грязную мешанину из клочьев обивки, впереди было
высоким, а в глубине - очень низким. Когда вы садились, содержимое ваших
карманов - мелочь, ключи, кошелек - начинало выскальзывать, проваливаясь в
чащу ржавых пружин и на прогнившие половицы.
Как только в студии появлялся новичок, Морниел поднимал страшный шум
насчет того, что усадит его в потрясающе удобное кресло. И пока бедняга
болезненно корчился, норовя устроиться среди торчащих пружин, глаза
хозяина разгорались и его охватывало неподдельное веселье. Ибо чем
энергичнее ерзал посетитель, тем больше вываливалось из его карманов.
Когда прием заканчивался, Морниел отодвигал кресло и принимался считать
доходы, подобно тому как владелец магазина вечером после распродажи
проверяет наличность в кассах.
Деревянный стул был неудобен своей неустойчивостью, и, сидя на нем,
приходилось быть начеку. Морниелу же ничто не угрожало - он всегда сидел
на кровати.
- Не могу дождаться, - говорил он в тот раз, - когда наконец мои
работы увидит какой-нибудь торговец картинами или критик хоть с каплей
мозга в голове. Я свое возьму. Я слишком талантлив, Дэйв. Порой меня даже
пугает, до чего я талантлив - чересчур много таланта для одного человека.
- Гм, - начал я. - Но ведь часто бывает...
- Я ведь не хочу сказать, что для меня слишком много таланта. - Он
испугался, как бы я не понял его превратно. - Слава богу, сам я достаточно
велик, у меня большая душа. Но любого другого человека меньшего масштаба
сломило бы такое всеохватывающее восприятие, такое проникновение в
духовное начало вещей, в самый их, я бы сказал, Gestalt [образ, форма
(нем.)]. У другого разум был бы просто раздавлен таким бременем. Но не у
меня, Дэйв, не у меня.
- Рад это слышать, - сказал я. - Но если ты не возра...
- Знаешь, о чем я думал сегодня утром?
- Нет. Но по правде говоря...
- Я думал о Пикассо, Дэйв. О Пикассо и Руо. Я вышел прогуляться по
рынку, позаимствовать что-нибудь на лотках для завтрака - ты ведь знаешь
принцип старины Морниела: ловкость рук и никакого мошенства - и начал
размышлять о положении современной живописи. Я о нем частенько размышляю,
Дэйв. Оно меня тревожит.
- Вот как, - сказал я. - Видишь ли, мне кажется...
- Я спустился по Бликер-стрит, потом свернул на Вашингтон-сквер-парк
и все раздумывал на ходу. Кто, собственно, сделал сейчас что-нибудь
значительное в живописи, кто по-настоящему и бесспорно велик?.. Понимаешь,
я могу назвать только три имени: Пикассо, Руо и я. Больше ничего
оригинального, ничего такого, о чем стоило бы говорить. Только трое при
том несметном количестве народу, что сегодня во всем мире занимается
живописью. Три имени! От этого чувствуешь себя таким одиноким!
- Да, пожалуй, - согласился я. - Но все же...
- А потом я задался вопросом: почему это так? В том ли дело, что
абсолютный гений вообще очень редко встречается и для каждого периода есть
определенный статистический лимит на гениальность, или тут другая причина,
что-то характерное именно для нашего времени? И отчего открытие моего
таланта, уже назревшее, так задерживается? Я ломал над этим голову, Дэйв.
Я обдумывал это со всей скромностью, тщательно, потому что это
немаловажная проблема. И вот к какому выводу я пришел.
Тут я сдался. Откинулся на спинку стула - не забываясь, конечно, - и
позволил Морниелу излить на меня свою эстетическую теорию. Теорию, которую
я во крайней мере двадцать раз слышал раньше от двадцати других художников
из Гринвич-Виллидж. Единственно, в чем расходились все авторы, был вопрос,
кого надо считать вершиной и наиболее совершенным живым воплощением данных
эстетических принципов. Морниел (чему вы, пожалуй, не удивитесь) ощущал,
что как раз его.
Он приехал в Нью-Йорк из Питтсбурга (штат Пенсильвания), рослый,
неуклюжий юнец, который не любил бриться и полагал, будто может писать
картины. В те дни Морниел восхищался Гогеном и старался ему подражать. Он
был способен часами разглагольствовать о мистической простоте народного
искусства. Его произношение звучало как подделка под бруклинское, которое
так любят киношники, но на самом деле было чисто питтсбургским.
Морниел быстро распрощался с Гогеном, как только взял несколько
уроков в Лиге любителей искусства и впервые отрастил спутанную белокурую
бороду. Недавно он выработал собственную технику письма, которую назвал
"грязное на грязном".
Морниел был бездарен - в этом можно не сомневаться. Тут я высказываю
не только свое мнение - ведь я делил комнату с двумя
художниками-модернистами и целый год был женат на художнице, - но и мнение
понимающих людей, которые, не имея ровным счетом никаких причин относиться
к Морниелу с предубеждением, внимательно смотрели его работы.
Один из этих людей, критик и отличный знаток современной живописи,
несколько минут с отвисшей челюстью созерцал произведение Морниела (автор
навязал мне его в подарок и, несмотря на мои протесты, собственноручно
повесил над камином), а потом сказал: "Дело не в том, что ему абсолютно
нечего сказать графически. Он даже не ставит перед собой того, что можно
было бы назвать живописной задачей. Белое на белом, "грязное на грязном",
антиобъективизм, неоабстракционизм - называйте как угодно, но здесь нет
ничего. Просто один из тех крикливых, озлобленных дилетантов, которыми
кишит Виллидж".
Спрашивается, зачем же я тогда вообще знался с Морниелом?
Ну, прежде всего, он жил под боком и потом был в нем какой-то
своеобразный худосочный колорит. И когда я просиживал ночи напролет,
стараясь выдавить из себя стихотворение, а оно никак не выдавливалось, на
душе становилось легче при мысли, что можно заглянуть к нему в студию и
отвлечься разговором о предметах, не имеющих отношения к литературе.
Тут, правда, был один минус, о котором я постоянно забывал, - у нас
всегда получался не разговор, а лишь монолог, куда я едва умудрялся время
от времени вставлять краткие реплики. Видите ли, разница между нами
состояла в том, что меня все же печатали - пусть хоть в жалких