да?
Снова хохот. Жду, пока он стихнет и снова обращаюсь к оркестру:
- Шутки в сторону, ребятки. Давайте по-серьезному.
На этот раз я вступила точно. Воодушевленная радушием зала, я уже уверенно
развернулась и пошла на публику:
- Бывайте здоровы, живите богато...
Я выговаривала всем вместе и каждому в отдельности нехитрые добродушные слова
песенки, безо всяких претензий на штампованную эстрадную выразительность.
Просто я обнимала всех в зале, переполненная любовью к этим людям, желанием
им добра.
Песня кончилась. Что тут поднялось! Крики, аплодисменты: еще, еще!..
Дали занавес. Оркестранты поздравляли меня. Они спрашивали:
- Ты это нарочно придумала?
Я говорила, чуть не плача:
- Какой к черту нарочно! Тюремный голод слух расшатал. Разве вы не поняли: я
чуть не провалилась!..
И именно с этого первого выступления на эстраде впервые пробудилась во мне
настоящая актриса. Помните, у Пушкина:
На дне Днепра-реки проснулась я
Русалкою холодной и могучей...
Я уверена: неведомые Божественные силы, существующие вне нашего сознания,
вдруг невидимо касаются нас своим дуновением и мы воскресаем для маленьких
чудес. Чтобы еще и еще раз протягивать руки через рампу к ждущей людской
массе в зале и передавать ей невыразимые чувства добра и жалости.
После концерта, как полагалось, из кухни принесли ведерко густого пшенного
супа - кормить артистов. Эту обязанность исполнял здоровенный украинец Лука
Яковлевич Околотенко, до ареста председатель горсовета Одессы.
Принес Лука ведерко с супом и поставил его на стол - ешьте, кто желает. Все
артисты, кроме меня, были людьми уже поправившимися от дистрофии, поэтому они
отказались от супа и разошлись по своим баракам. Остались только я, Лука и
суп на столе. У Луки был единственный глаз, второй был навеки закрыт. Вот
этот единственный серый и строгий взгляд и вперился в меня, а я - я стала
есть пшенный суп.
Сколько я съела, сказать трудно. С меня градом катил пот, я ничего не видела
вокруг себя. Когда же я в очередной раз потянулась зачерпнуть ложкой, Лука
ухватился за край ведра:
- Хватит, у тебя скоро суп из глаз потечет.
Он позвал дневального и распорядился:
- Проводи даму в барак, она одна не дойдет.
Как я могла съесть столько супу - уму не постижимо! Просто дистрофики не
знают меры в еде.
Позднее, работая в морге на вскрытии трупов, я узнала, что дистрофия - не
болезнь, а состояние организма, доведенного голодом до крайнего истощения,
когда сгорает не только жировая ткань, но и мышцы, даже сердечные, сгорают
слизистые прослойки внутри кишок и в головном мозге исчезает резкая граница
при переходе серого вещества в белое. Кости становятся хрупкими, как стекло,
а кожа на лице покрывается мхом.
Слава обо мне быстро пронеслась по пересылке. Ничем пока не занятая, я стала
заходить в бараки, знакомиться с людьми. Меня всегда сажали в уголок и давали
миску с едой. Так было заведено - вытаскивать из когтей дистрофии людей,
оставленных в пересылке и чем-нибудь отличившихся.
Кстати, еще до меня в Марпересылку прибыл с этапом писатель Кочин (роман
"Девки", "Лапти"). Когда ему хотели оказать помощь при пересылке, он гордо
отказался и ушел с ближайшим этапом в тяжелую командировку. И погиб, конечно.
Так же быстро канул в вечность кинорежиссер Эггерт (нашумевший фильм
"Медвежья свадьба").
В Марпересылке, кроме уютного уголка в клубе, был еще один не менее уютный
уголок у фармацевта Крутиковой-Завадье в ее крохотной аптечке. Хозяйка,
полная красивая женщина, лет 45-ти, была настоящей дамой прошлых времен и
умела свой маленький аптечный уголок превращать в светлый салон для таких
людей, как профессор Валериан Федорович Переверзев, литератор Болотский,
драматург Карташов и много других. Они собирались по вечерам и читали вслух
редкую здесь художественную литературу. Так как любые сборища запрещались и
преследовались начальством, к Крутиковой-Завадье собирались строго
конфиденциально и только проверенные лица. Меня пустили, но спрятали за
большим баком, в котором получали дистиллированную воду, и попросили громко
своих чувств не выражать. Ладно! Я залезла между баком и стеной и притаилась,
как мышь.
В тот вечер читали "Амок" Цвейга. Потом Переверзев читал свою, в лагере
написанную, работу о Пушкине. Я тихо ликовала, сидя за баком, радуясь своему
счастью полевой мыши, пришедшей в гости к домашней.
Хочу рассказать о Сергее Карташове. Мое с ним х[знакомство произошло так: я
встретила в зоне Любу Говейко, работавшую врачом, и Люба подвела меня к
какому-то бараку, открыла дверь и втолкнула туда, сказав:
- Иди, он там.
Я присмотрелась, но не увидела ни души. Только на верхних нарах сидел
по-турецки, скрестив босые ноги, щуплый человечек. Я влезла к нему на нары и
спросила:
- Вы кто?
Он ответил:
- Я Карташов.
Я спросила:
- Писатель?
- Да.
- А пьесу "Наша молодость" вы написали?
- Я.
Я процитировала:
- Она: - А мировая революция когда будет? - Он (злобно): В среду!
Мы оба рассмеялись. Карташов спросил:
- В каком году вы ее видели в МХАТе?
- В 32 году. Один раз...
- Сейчас 42-ой. Ну и память у вас!..
Это верно. Память у меня была феноменальная. Мы разговорились. Карташов
оказался большим эрудитом и память у него была не хуже моей - необъятная.
Потом я встречала его на репетициях, где он ни в чем не принимал участия.
Иногда, сталкиваясь в зоне, мы болтали о литературе. Мне запомнилось, что на
щеке Сергея была крупная родинка и говорил он, сильно грассируя. Вот по этим
двум приметам я и узнала Сергея несколько лет спустя в поселке Маклаково на
Енисее. На скамейке у барака сидел древний старик и смотрел неподвижными
глазами в одну точку. Я остановилась и крикнула:
- Сережа, это ты? Сережа Карташов!..
Старик повернулся ко мне, долго смотрел, потом сказал:
- Я вас не знаю, уходите.
Я узнала потом, что он страдал тяжелой формой паранойи.
А еще несколько лет спустя я услышала по радио его пьесу, тот самый диалог о
мировой революции. По окончании передачи диктор объявил:
- Мы передавали пьесу "Наша молодость", написанную по мотивам Финна...
В это время Сергей Карташов уже давно покоился на маклаковском кладбище.
... Поправлялась я бурно, рывками. Приток лишнего питания (мне давали настой
хвои и дрожжи) снова вывихнул мое сердце и я налилась водой, но достаточно
быстро справилась с рецидивом и восстановилась настолько, что смогла активно
выступать на сцене.
Однажды меня включили в список на этап, в какую-то далекую командировку, где
требовались сельскохозяйственные рабочие. Этапы всегда формировались в бане,
где за столом сидела комиссия из наших теперешних и будущих хозяев и врачей,
тех и наших. Обращение с нами при этом было бесцеремоннее, чем с
неодушевленным инвентарем: нас раздевали почти догола, тыкали пальцами в
ребра, заглядывали в рот и в задний проход, решая, брать или не брать.
Нередко при этом между теми и нашими начальниками возникала перебранка: одни
начальники старались сбыть с рук плохой товар, а другие его не брали.
Когда очередь дошла до меня, вольная врачиха с чужого лагпункта крикнула мне:
- А ну, спусти чулок и нажми пальцем ногу выше щиколотки!..
Я надавила, и мой палец на два сустава погрузился в рыхлую ткань.
- И такую доходягу вы хотите отправить к нам на работу? Да она еще в пути
подохнет. Пошла вон отсюда!
Дважды повторять "Вон!" ей не пришлось. Откуда только у меня силы взялись? Я
схватила свое белье и была такова. Слава Богу, пронесло! Все зеки боялись
этапов, да и было, чего бояться: ослабленные люди нередко не выдерживали
пешего перехода в 40-50 км, а то и в 120, и умирали на ходу, падали на
дорогу, останавливая этап, и покидали этот свет под невообразимый мат конвоя
и лай собак. Если упавший был еще жив, его пристреливали. Должна сказать, что
вся осатаневшая система лагерей, казалось, более всего боялась побегов.
Видимо, вожди и организаторы преступлений смертельно боялись огласки, потому
что слишком хорошо ведали, что творили. Людей - истребляли. А те -
самозащищались. Так, в Марпункте были созданы негласные группы из влиятельных
и сильных зеков, которые занимались спасением и восстановлением сил
прибывавших с этапами обессиленных людей. Так, в частности, спасли меня.
Надо сказать, что сценическая моя популярность в это время выросла
невероятно. Меня знала вся Марпересылка от последнего работяги до высшего
начальства. Я выступала с такой наэлектризованностью, с таким подъемом всех
душевных сил, что меня воспринимали, как маленькое чудо. При встрече со мной
в зоне люди называли меня именами исполняемых мною в песнях ролей, то
морячкой, то русалкой, то огоньком. А я бродила по зоне и по чужим баракам,
как по некоему нереальному миру, и крошечная частичка безумия надолго засела
в моих глазах, в улыбке, в походке. Мое состояние было похоже на состояние
человека под наркотиками, и люди видели это и считали меня чуть-чуть
ненормальной. Но эта самая ненормалинка и спасла мне жизнь в первые годы
моего пребывания в лагерях. Да и режим в Марпересылке был ослабленным по
сравнению с другими местами заключения.
Режиссер Александров затеял постановку "Русалки" Пушкина. Наблюдая меня, он
решил, что я и есть та самая Наташа-русалка. Себе он взял роль мельника, а
роль князя досталась учившемуся когда-то в театральной студии молодому парню
Феликсу.
У меня были конкуренты на роль русалки, и довольно способные. Когда начались
репетиции, начались и мои раздоры с Александровым. Я не хотела исполнять роль
Наташи в псевдоклассической манере - завывать, заламывать руки и метаться по
сцене в истерическом припадке. Но милый старый Александров по-своему понимал
исполнение этой роли, и мы с ним чуть не разошлись. Тогда я сделала вид, что
покорилась, зная, однако, что на сцене я потяну эту роль так, как подскажет
минута, как заговорят душа и сердце. Я ни о чем не заботилась во время
репетиций, и только по ночам, лежа без сна на нарах, я четко и ясно видела,
что надо делать, я видела себя - Наташу - в мельчайших изгибах роли, во всех
голосовых модуляциях, в каждом шаге и жесте. У таких трагедий, как ее, нет
дна, о которое ударившись, можно всплыть на поверхность. Такую душевную боль
никогда ничем не измерить и не охватить. Здесь впору только очутиться на дне
реки.
Милая Ирма Геккер смастерила мне из каких-то списанных простыней сарафан и
символически раскрасила его под речные водоросли. Бусы-ожерелье весьма
искусно были сделаны чьими-то умелыми руками из хлеба. Перед началом
спектакля я помолилась Александру Сергеевичу и попросила его хоть на секунды
поднять меня на высоту его вдохновения...
Играя спектакль, я поняла, что никакие оковы и никакие режимы не в силах
удержать, смять, выхолостить из человека творческий дух!
Что это было, когда спектакль окончился? Шум, крики, аплодисменты! Поцелуи и
объятья! Была слава! За все, чего мне не пришлось совершить на воле, я
получила там, в лагерях. Получила, как насмешку, как иронию судьбы.
Лагерный фейерверк проблистал, осветил меня на мгновенье... И отправилась я в
свой барак - полутемный, сырой. На свои доски без матраса с парой подшитых
валенок вместо подушки. Отправилась не спать, а слушать сонные вскрики своих
товарок по несчастью, их всхлипы и стоны, и долго-долго вновь переживать
только что испытанное счастье.
... Я на долго укрепилась в Марпересылке. На работу меня все еще не выгоняли
из-за сердца. А я тем временем пристально всматривалась в окружающих меня
людей...
1964 - 1965 гг.
ПАМЯТИ ГЕРЫ ГЕНИШЕР
Этапы шли каждый день, и словно река в половодье, приносили новых людей -
бесконечных жертв разных национальностей и языков, с разными, всегда
трагическими судьбами. Людей этих распределяли по лагпунктам. Лишь некоторые,
чем-либо особо выдающиеся, временно оседали на центральном л/п, более других
благоустроенном и оживленном.
С одним из таких этапов и пришла Гера Генишер, задержавшаяся на центральном