- Басурмансикй? - переспросил он и головой качнул.
Хоть улыбаться не перестал, а в глазах что-то вроде укора
промелькнуло.
- Эк вы,- говорит,- басурманский... Какой же он басурманский?
Его самые что ни на есть русские души сшили.
И замолчал.
Молчу и я. Неловко мне, что невпопад спросил человека.
А он тем временем свернул самокрутку, раскурил, не
торопясь, а кисет не убрал. Держит его на ладони, разглядывает.
И в лице у него что-то суровое появилось, словно сразу
постарело оно.
Посидел он так, покурил, а потом и говорит:
- Вот насчет того, что - необычный,это вы правильно
сказали. Кисет этот и впрямь необычный. У меня с ним, прямо
скажу, вся жизнь связана.
- Интересно,- говорю,- как же это так?
- Да вот так, - отвечает и, покуривая, на солнышко
щурится. - История эта давно началась. Сорок лет назад. Ежели у
вас и впрямь интерес к кисету имеется,- расскажу вам эту
историю.
Конечно, - говорю,- расскажите. Мне действительно очень
интересно послушать.
Докурил он, погасил окурок и принимается рассказывать.
- Родился,- говорит,- я в деревне Посохино, что под
Ярославлем. Там детсво мое белобрысое да босногое прошло. Там
юношествовать я начал. А тут - война. Не дала она мне,
проклятая, даже и поцеловать мою подружку - двадцать третьего
июня в восемнадцать лет мпошел добровольцем.
Бросили нас, пацанов, по Киев. Из всего полка за три дня
боев осталось сорок два человека. Все иссеченные, ободранные.
Вышли из окружения. Потом отступали. А отступление, мил
человек, это хуже смерти. Никому не пожелаю. Идем, бывало,
через деревни, а бабы да старики выйдут, возле изб станут и
стоят молча - смотрят. А мы - головы опустив, идем. Идем, а у
меня так сердце в груди и переворачивается. А в глаза им
взглянуть не могу... Так прошли мы до самого Смоленска, а там в
одной деревеньке остановились на привал пятиминутный - ремень
подтянуть да портянки переменить. И вот, мил человек, стукнул я
в окошко одной избы, -чтоб, значит, воды испить вынесли. И
выходит ко мне девушка - моя ровесница. Красивая, синеглазая,
русая коса до пояса. Я сразу и язык проглотил - думал, тут
кроме стариков да старух и нет никого. А она без слов поняла
мою просьбу, вынесла воды в ковшике медном и стоит. Я ту воду
залпом выпил, и , признаюсь, показалась она тогда мне слаще
всех вин и нектаров. Отер губы рукавом, передал ей ковшик и
говорю:
- Спасибо тебе.
А она тоже смотрит на меня во все глаза, я ведь, не скрою,
тоже парень видный был.
- На здоровье,- говорит.- А вы,- говорит,- курящий?
- Да,- говорю,- покуриваю слегка.
Тут она ушла и вскоре возвращается, а в руке у нее кисет.
Вот этот самый кисет. В ту пору он совсем новый был. И молвит
она мне такую речь:
- Этот кисет, товарищ солдат, сшила я недавно. Хотела
своему брату послать, да вот пришла на него похоронка неделю
назад. Погиб он под Гомелем. Возьмите вы этот кисет. В нем и
табак хороший. Я еще до войны в городе покупала.
И протягивает мне кисет.
Ну, коли такое дело, взял я.
- Спасибо,- говорю. - А как тебя звать?
- Наташей.
- А я, - говорю, - Николай.
И тут она меня за руку берет и говорит:
- Вот что, Николай. Есть у меня к тебе одна просьба.
Пообещай мне, что курить ты отныне бросишь и не закуришь до тех
пор, пока наши Берлин не возьмут, одолеют врага, - тогда сразу
и закури.
Удивился я такой просьбе и такой уверенности в нашей
победе. Но сразу пообещал. И скажу вам прямо - от этакой
уверенности и сам я тогда словно силы набрался, крепче стал.
Будто в сердце у меня какой-то переворот сделался. Всю войну
кисет Наташи у сердца хранил, а глаза ее не мог забыть ни на
час. Во время самых тяжких боев помнил я их и видел перед
собой... короче, ходил я огенными военными тропами все четыре
года. Москву оборонял, Ленинград освобождал, потом на запад
пошел. Брал Киев, брал Варшаву. Брал Берлин. И рейхстаг брать
мне пришлось. в то время был я капитаном, командовал
батальоном. Трижды ранен, трижды контужен. Медалей - полная
грудь. Четыре ордена. И вот, мил человек, взяли мы рейхстаг,
добили зверя в его логове. И хоть тяжелый, кровавый бой был, а
вспомнил я про Наташин наказ, как только закричали вокруг
"ура!" - достал кисет, развязал, насыпал табаку в
клочок армейской газеты, свернул самокруточку и закурил.
Закурил... И вот что скажу - слаще той самокруточки ничего не
было. Курил я, а сам слезы кулаком вытирал. Как говорится -
поработали, добили кровавого гада, теперь и покурить можно...
Ну, а потом пришла ко мне беда. День победы, пора домой
ехать, а тут нашлась в полку черная душа - оклеветали меня
перед начальством, и арестовали солдата. Поехал я по злому
навету в Сибирь лес валить. И валил его вплоть до двадцатого
съезда нашей партии. и все это время кисет Наташин со мной был.
Лежал у сердца. В лютые сибирские морозы согревал он меня, не
давал духом пасть. А Наташино лицо так и стояло перед глазами.
Тяжело мне пришлось - не скрою. Но - выжил, а главное - злобы
не нажил. Вернули мне в пятдесят шестом партбилет, устроили на
работу в роно. И как только первые выходные выдались - сразу в
Смоленскую область поехал. И аккурат в ту самую деревню. Быстро
нашел ее. Да только Наташиного дома найти не смог. Нет его. В
войну всю деревню немцы сожгли, после в сорок шестом ее заново
строили. А Наташа, как мне в ихнем сельсовете сказали, еще в
сорок первом в партизаны подалась. С тех пор про нее не
слыхали. Отряд был из небольших и вскоре ушел в Белоруссию.
Вот, мил человек, дела какие. А главное, она ведь с бабушкой
жила, родителей еще до войны потеряла. А бабуля уже давно
померла. Так что концов родственных никаких не осталось. но
хоть фамилию узнал. Поляковой она была. Ну и начались поиски
Наташи Поляковой. Ох, и поскрипели тогда мои ботинчки. Четыре
года искал я свою Наташу. И нашел. Нашел! Написали мне, что
живет она в городе Одессе. Полякова Наталья Тимофеевна, 1923
года рождения. Взял отпуск за свой счет и поехал в Одессу.
Нашел улицу, нашел дом. Вошел во двор. Подсказали мне квартиру
номер шесть. Стучу. Открывает мне моя Наташа.. За шестнадцать
лет она совсем не изменилась. Ну, чуть-чуть только. Косу не
остригла, и глаза все те же остались. как два василька.
- Здравствуй,- говорю, - Наташа. Вот я тебя и нашел.
А она смотрит так удивленно и спрашивает:
- А вы кто?
Тут я ей кисет показал. Она поглядела, руки к лицу
поднесла, подняла так левую, а после юбку теребит и так
трогает, потрогает и отпустит, а ногой какчает и меня все тянет
за рукава. А я стою с кисетом и плачу. А она присела и ногами
так поделает, поделает и стала рукой колебать, чтобы выпрямить
шнурок, а то он немного крив, когда не в натяжении, потому что
в кисете был табак "Дукат". И вот так вот мы пошли в
квартиру, или, вернее, в комнату, а она была немаленькой.
Наташа так головой покачает, покачает и снова рукой делает,
чтобы подавить, чтобы я шел вдоль, вольно. А кисет я опустил и
решил возле шифонера. И тут все положеное, как последовательно
говорили о главном, о фотографиях. Я плакать не умел, но стал
говорить. Я говорю, мил человек, что работаю и делаю разные
заказы по поводу чистого. И замечания. И она улыбается, потому
что тоже знаком какой выброс, какое скольжение, располагает к
ужину:
- Садитесь, садитесь. Это же наше дорогое.
А я говорю, почему мы вот так расположены и не слишком
думали, что я был печатником там или чтоб знал, как надо
прислонить правильно?
Или, может, я знал меньше?
Или перхоть была?
Они же понимали, что пол там как раз, даже другое больше,
и не знал, почему я верил.
А я что - не брал половины?
Я же райком в утро тревожил и знал все телефонограммы.
Они проверяли. Это шло через Сифроню прямиком, даже если
там указывалось через десятку, двойку, шестерку.
И смотрели.
Но верить, что разведение точно, и понимать, когда листы в
руках были - отношение не книги. Не по книге. И не братство
тесное, не точное. Мы понимали, почему тогда на каждом тяжелом
углу говорили: "Запахундрия". Это было там первое
действие по проверки. Точная дата и сразу - сигнал,
сигнализированные, нелишенные, а после только - правильная
почта, правильное золото. Жизнь была правильная. И жили
правильно, потому что я видел, как намечалось, как выровняли по
чистой сердцевине, избавили от этого вот лишнего веса.
Я понимаю, что ты говорила мне, когда так вот наклонишься,
наклонишься и голенькая показываешь мне молочное видо, где
гнилое бридо. Я знал, что именно спереди есть молоное видо, а
сзади между белыми - гнилое бридо, а чуть повыше, есть так вот
верить и видеть - будет и мокрое бридо, то есть мокренькое
бридо, очень я понимал.
Я уверен, что простые человеческие условия будут хорошо
понимать и главное
- обнимать. А обниматься - мы не понимали, почему я думал, что
обниматься можно только за молочное видо.
Обниматься, я ведь очаровательно помнил, что обниматься
против потока, против уяснения необходимо правильно. И
обнимались очень правильно.
Простое расписывание всего необходимого мы извлечем. Я
уверен, что я буду делать самое твердое, неподвластное.
Молочное видо мы уневолим шелком.
Гнилое бридо необходимо понимать как коричневый творог.
мокрое бридо - это память всего человечества.
А кисет?
С кисетом было трудно, мил человек.
Я помню, ночью, бывало встанешь - полшестого тьма за окном
фрамуга насквозь промерзла позавтракаешь чаем пустым и на
вокзал а там мешки с углем разгружать в двенадцать обед на
кухню зайдешь а там пар как в бане повара стоят возле чанов там
булькает клокочет варят головы у пленных отрубленные в муке в
муке там в клейстере и запах богатый идет так слюною весь
изойдешься повар там был знакомый
Эраст ты мигнешь он отворотится этот Эраст а ты рукавами
ватника голову из чана хвать да за полу да на двор в снег
бросишь шабер из валенка дерг да по темени тюк расколупаешь
черепок на мозги и ешь ешь не ох наешься так что вспотеешь аж
вот как жили а теперь вон в магазинах и не бывает совсем я
ходил я Кланялся просил что ж они уважить фронтовика не могут и
почему нет в магазинах это не дело я ведь мил человек прекрано
разбирался во всем точно сделано что я понимаю когда надо
делать праильно когда промерять обниматься надо только за
молочное видо в этом простое равновесие.
Так что, в соответствии с упомянутым, мы положим
правильное:
Молочное видо будем понимаь как нетто.
Гнилое бридо - очищенный коричневый или корневой творог.
мокрое бридо - простейший реактор.
а кисет?
С кисетом было трудненько, мил человек.
я помню он тогда меня разбудил открыл дверь приглашает в
дом а там Ксения обугленная лежит Господи я та и присел черная
как головешка а рядом червь то самый на белой простыне
толстенький не приведи Господь как поросенок и весь белый-белый
в кольах таких и блестят от жиру-то еле шевелится наелся чего
уж там ну а я стою а Егор Иваныч и слезы тут старухи пришли
покровские простынь за четыре угла да червя с молитвою вынесли
во двор а там уж Миша с Петром в сетвах с дымарями стоят улей
наготове держат открыли крышку рогожку оторвали и прочь а
старухи червя в улей вывалили пчелы его и стали поедом есть а
Петр крышкой привалил так ведь до вечера скрипел окаянный
из-под крышки.