ранней молодости. Бредил галактиками... Когда начались работы по фотонной
программе, чуть с ума не спрыгнул от вожделения, все сводки, до запятых,
помнил наизусть. А теперь, хоть убей, даже не знаю, чем они там занимаются
на Трансплутоне.
- Вот, значит, в чем дело, - с какой-то странной интонацией произнес
мой сын.
Стена меж нами только толще сделалась от моей болтовни; наверное, со
стороны я был смешной и жалкий; лучше бы сын зевал, скучал, не слушал, -
нет, он слушал внимательно, и что-то творилось в его душе, но мне чудилось
страшное: будто в каждом моем слове он слышит не тот смысл, который
пытаюсь высказать я, и каждое слово, которое он сам произносит, значит для
него совсем не то, что для меня, - мы были так далеки, что нам следовало
говорить лишь о пустяках.
- Ладно, - сказал я. - Пошли, что ли. Мама уж заждалась.
- Погоди, - сказал сын смущенно. - Знаешь что? Сыграй, пожалуйста,
вокализ.
"Вокализ ухода". Он был написан очень давно, почти за год до рождения
сына; жена тогда сообщила мне обычным, деловитым своим голосом, что
полюбила другого и он зовет ее и ждет; к тому времени я уж понял, что мне
не сделать из нее человека, которого я, хоть и не встречал никогда, люблю,
- и я сделал, по крайней мере, ее голос таким, какой мог бы любить, каким
она, по моим понятиям, должна была бы сказать мне то, что сказала:
печальным, нежным - призрачно-голубым; с тех пор она совсем перестала
принимать меня всерьез, хотя почему-то не ушла; оказалось, мне приятно
касаться полузабытого ряда "вокс хумана", извлекать те звуки и светы,
которыми я очень давно - в последний раз - надеялся все переменить; я стал
играть медленнее, мне жаль было кончать; едва ли не вдвое дольше обычного
я держал финальный, алмазный стон, похожий на замерзшую слезу, - стон
невиновности, кающейся в своей вине, - но иссяк и он; чувствуя
болезненно-сладкое изнеможение, я обернулся к сыну и, увидев слезы на его
глазах, с удивлением подумал, что когда-то, очевидно, написал
действительно сильную вещь.
Мы весь день провели на пляже. Много купались. Любовались острым
парусом у горизонта, - Якушев, как обычно, крутился километрах в двух, не
отплывая дальше, - он сам рассказывал, какая жуть его берет, когда родной
берег начинает пропадать. Потом с гитарой пришла Шурочка Мартинелли; я
обрадовался, забренчал, они заплясали, и Шура, маскируясь бесконечными
шутками, все пыталась что-то вызнать у сына о Лене. Очень много смеялись.
Потом вернулись домой и долго - дольше, чем завтракали, - обедали;
еще балагурили, но в глазах жены уже стояла смертная тоска.
- Я провожу тебя, - сказал я, когда сын поднялся. - Надо сказать тебе
кое-что.
- Тогда и я с вами, - заявила жена. - Чего мне тут одной-то куковать?
- Не-ет, у нас мужской разговор, - разбойничьим голосом ответил я и
лихо подмигнул сыну так, чтобы обязательно видела она.
В розоватом небе над поселком, упругими толчками меняя направление
полета, реяли медленные, громадные стрекозы.
Чуть не доходя до машины, сын остановился и нарушил молчание.
- Да, ты ведь что-то собирался мне сказать мужское?
Точно он только сейчас вспомнил об этом! Голос у него был чрезвычайно
небрежный.
- Хочу увидеть остров с высоты, - столь же небрежно ответил я. Я был
готов к чему угодно, но он отреагировал пока вполне нормально:
- Да у меня же одноместная машина!
- Помещусь.
Он держался, но я чувствовал, что ударил его по какому-то больному
месту, - это было нестерпимо, но у меня не было выхода. Я чувствовал, что
если не разберусь сейчас и лишь попусту напугаю сына - он не скоро
прилетит к нам вновь.
- Отец, да что тебе в голову пришло?
Я заулыбался и пошел к машине. С каждым шагом идти становилось все
труднее, гравилет внушал мне тот же страх, что и утром, - нет, наверное,
еще больший; но странно вот что: раньше такого никогда не было, ведь мы с
женой не раз провожали сына до стоянки, целовали, перегибаясь через борт,
- впрочем, раньше я подходил к машине твердо зная, что не полечу.
Сын догнал меня. Он совсем не умел притворяться, странный и славный
мой мальчик, на лице его отчетливо читались растерянность,
беспомощность... страх? Тоже - страх? Чего же мог бояться он?
Я положил руку на корпус - меня обожгло.
- Ну, тогда я один, - попросил я, едва проталкивая слова сквозь
комок, заткнувший горло; сердце отчаянно бухало, хотя я еще стоял на
земле. - На полчасика.
- Н-нет, - пробормотал он. - Одному - это уж... На такой машинке в
твоем возрасте - небезопасно, в конце концов!
- Утром я летал прекрасно, - сказал я с улыбкой; она, кажется, не
сходила с моего лица. - Не хорони меня раньше времени.
- Да я не хороню! - выкрикнул он. Продолжая улыбаться, продолжая
смотреть сыну в глаза, я влез в кабину; он вздрогнул, сделал какое-то
непроизвольное движение, словно хотел удержать меня силой, а затем тихо,
но твердо сказал: - Я не полечу.
Тогда я опустил пальцы на контакты. Машина задрожала - так, наверное,
дрожал я сам, - песок под нею заскрипел, и сын рванулся ко мне; я,
улыбаясь, прижался к борту сбоку от кресла пилота и захлопнул колпак; я
чувствовал напряжение, с каким сын ищет выход из неведомой мне, но,
очевидно, отчаянной ситуации; машина невесомо взмыла метров на семьдесят -
перед глазами у меня заметались темные пятна, и тут же сквозь гул крови я
услышал голос:
- Видишь, тебе плохо!
- С чего ты взял? - выдавил я. - Мне хорошо, просто чуть укачивает с
непривычки. Выше, выше!
Разламывалась от боли голова, но я снова видел и слышал отчетливо; мы
поднялись метров на сто и зависли, будто впечатанные в воздух, - горизонт
раздвинулся; солнце, громадное, рдяное, плавилось в сероватой знойной
дымке, неуловимо для глаза падая за огненный горизонт.
На краю пульта прерывисто мерцала тревожная малиновая искорка. Я не
знал, что это за сигнал. Я протянул к нему руку.
- Что это?
- Индикатор высоты, - произнес сын и вдруг испугался, будто сказал
что-то запретное, и поспешно забормотал: - Здесь кончается уровень набора
высоты, понимаешь, так что подниматься больше нельзя... - По этому
бормотанию я и понял, что снова первые его слова имели тайный смысл.
- Ах, высоты!! - закричал я, не в силах долее сдерживать вибрирующего
напряжения души; рука моя, вопросительно протянутая к индикатору,
внезапным ударом смела с пульта ладони сына, другая упала на контакты, и
машина, словно от удара титанической пружины, рванулась прямо в синий
зенит; перегрузка была ослепительной, до меня долетел из мглы отчаянный
вопль: "Не надо!!!" - и в тот же миг еле видные солнце, небо, океан и
остров пропали без звука, без всплеска, как пропадает в зеркале отражение.
Гравилет стоял.
Гравилет стоял в громадном плоском зале.
Светящийся потолок. Свет мертвый, призрачный. Бесконечные ряды машин,
погруженные в вязкий сумрак. Неподвижность, ватная тишина, как на морском
дне.
Дрожащими руками я откинул колпак.
Пол тоже был мертвым. И воздух. Меня качнуло, я обеими руками
ухватился за борт. Несколько секунд мне казалось, что меня вырвет. Но
этого не случилось. Тогда я посмел обернуться к сыну.
Он скорчился на сиденье, спрятав лицо в ладонях.
- Что это? - тихо спросил я.
Он молчал.
Я осторожно провел ладонью по его голове.
Лет двенадцать я не гладил его по голове. Пожалуй, с тех самых пор,
как окончился домашний курс обучения, и очень старый, седой человек -
инспектор ближайшей школы на материке - увез его учиться.
На материке?!
- Что это такое? - спросил я, с наслаждением ощущая, как когда-то,
тепло его кожи, твердость близкой кости, шелковистость почти моих волос.
Он помедлил и, не поднимая головы, глухо ответил:
- Звездолет.
Я ничего не почувствовал.
- Ах вот как, - сказал я. - Звездолет. Мы куда-то летим?
- Уже прилетели. Больше трех лет.
- Куда же? - спросил я после паузы.
Он снова помедлил с ответом. Казалось, произнесение одного-двух слов
требует от него колоссального напряжения и всякий раз ему нужно заново
собираться с силами. Я отчетливо слышал его дыхание.
- Эпсилон Индейца.
Я ударил плашмя прозрачный колпак. Громкий хлопок угас в сумеречной
пустоте ангара. В отшибленных ладонях растаяла плоская боль.
- Долго летели?
- Двадцать шесть лет.
Я не знал, что еще спросить.
- Все хорошо?
- Хорошо. Да.
И тут меня осенило.
- Так это же смена поколений!
- Да.
- Значит, тот инспектор школы...
- Один из пилотов. Они действительно учили нас...
- Пилотов... Подожди! А передачи? Мой концерт в Мехико? Мы каждый
день... Книги? Фильмы?!
- Информационная комбинаторика. Это Ценком.
- Ценком?
- Центральный компьютер. Он отвечал за надежность моделирования
среды.
Сын поднял лицо наконец. Это было страшно. Он переживал сейчас такое
горе, какого я и представить, наверное, уже не мог. И горе это было - боль
за меня?
- А ну-ка возьми себя в руки! - резко сказал я.
Это выглядело, конечно, нелепо и смешно, как дешевый фарс, -
тонконогий пузатый композитор призывал к мужеству звездоплавателя. Но мне
было странно весело, точно я помолодел. Сердце билось мощно и ровно. Я был
удивлен много меньше, чем должен был бы удивиться. Собственно, я всегда
знал это, всегда ощущал все это - ожидание, бешеный полет и
сверхъестественное напряжение, пронизавшее неподвижность вокруг; и вот я
прилетел наконец!
- Я должен все увидеть.
Он молча поднялся, и мы двинулись, лавируя между машинами; лифт
взметнул нас куда-то высоко вверх, мы оказались в коридоре, пошли. Коридор
медленно уходил влево. Впереди и слева стена раскололась, выбросив изнутри
сноп нестерпимого, ядовито-алого света, и в коридор вышли два человека в
блестящих пластиковых халатах до пят и темных очках, плотно прилегающих к
коже; из-за очков я не смог понять, чьи это сыновья. Они увидели меня и
остолбенели, один схватился за локоть другого. Не замедляя шага, мы прошли
мимо, и вскоре стена рядом с нами вновь раскололась. Мой сын сказал:
- Вот рубка.
Я увидел их планету.
Мягкая, тяжелая голубая громада висела в звездной тьме.
- Мы на орбите? - хрипло спросил я.
- Да.
Стена за нами закрылась. Я подошел к пультам, над которыми
возносились экраны, опустился в кресло - наверняка в кресло одного из
пилотов, возможно от старости уже умершего; я понимал, что мне не следует
сидеть в нем, но ноги мои вдруг снова совсем ослабели.
- Когда же назад? - спросил я.
Сын помотал головой.
- Что... н-нет?
- Никогда назад, - медленно проговорил он. - Мы - человечество. Два
корабля уже идут с Земли следом.
- Подожди, - мысли у меня путались; шок проходил, и я начал понимать,
что ничего не понимаю. - Подожди. Давай по порядку.
Он молчал.
- Ну что ты дуришь, - ласково сказал я.
Он сел на подлокотник кресла рядом со мною.
- Нравится?
- Очень, - искренне сказал я.
- Там, вблизи, - еще прекраснее. Дух захватывает иногда.
На нижнюю часть гигантского туманного шара стала наползать тень.
- Ну?
- Что тебе сказать... Были отобраны люди с чистыми генотипами, со
склонностью к уединению, с профессиями, предполагающими индивидуальный,
кабинетный труд. Согласие участвовать дали процентов шесть из них. Еще
полпроцента отсеялось за год тренажерной проверки. Остальные составили
экипажи кораблей, ушедших к пяти звездам.