дощечке.
Его постоянный страх за судьбу своих в случае его смерти
охватил его в небывалых размерах. В воображении он уже видел
их отданными на медленную пытку, видел их мукою искаженные
лица, слышал их стоны и зовы на помощь. Чтобы избавить их от
будущих страданий и сократить свои собственные, он в
неистовстве тоски сам их прикончил. Он зарубил жену и трех
детей тем самым, острым, как бритва, топором, которым резал
им, девочкам и любимцу сыну Фленушке, из дерева игрушки.
Удивительно, что он не наложил на себя рук тотчас после
совершенного. О чем он думал? Что у него могло быть впереди?
Какие виды, намерения? Это был явный умопомешанный,
бесповоротно конченное существование.
Пока Ливерий, доктор и члены армейского совета заседали,
обсуждая, что с ним делать, он бродил на свободе по лагерю, с
упавшею на грудь головою, ничего не видя мутно-желтыми,
глядящими исподлобья глазами. Тупо блуждающая улыбка
нечеловеческого, никакими силами непобедимого страдания не
сходила с его лица.
Никто не жалел его. Все от него отшатывались. Раздавались
голоса, призывавшие к самосуду над ним. Их не поддерживали.
Больше на свете ему было делать нечего. На рассвете он
исчез из лагеря, как бежит от самого себя больное водобоязнью
бешеное животное.
9
Давно настала зима. Стояли трескучие морозы. Разорванные
звуки и формы без видимой связи появлялись в морозном тумане,
стояли, двигались, исчезали. Не то солнце, к которому привыкли
на земле, а какое-то другое, подмененное, багровым шаром
висело в лесу. От него туго и медленно, как во сне, или в
сказке, растекались лучи густого, как мед, янтарно-желтого
света, и по дороге застывали в воздухе и примерзали к
деревьям.
Едва касаясь земли круглой стопою и пробуждая каждым шагом
свирепый скрежет снега, по всем направлениям двигались
незримые ноги в валенках, а дополняющие их фигуры в башлыках и
полушубках отдельно проплывали по воздуху, как кружащиеся по
небесной сфере светила.
Знакомые останавливались, вступали в разговор. Они
приближали друг к другу по-банному побагровевшие лица с
обледенелыми мочалками бород и усов. Клубы плотного, вязкого
пара облаками вырывались из их ртов и по громадности были
несоизмеримы со скупыми, как бы отмороженными, словами их
немногосложной речи.
На тропинке столкнулись Ливерий с доктором.
-- А, это вы? Сколько лет, сколько зим! Вечером прошу в мою
землянку. Ночуйте у меня. Тряхнем стариной, поговорим. Есть
сообщение.
-- Нарочный вернулся? Есть сведения о Варыкине?
-- О моих и о ваших в донесении ни звука. Но отсюда я как
раз черпаю утешительные выводы. Значит, они вовремя спаслись.
А то бы о них имелось упоминание. Впрочем, обо всем при
встрече. Итак, я жду вас.
В землянке доктор повторил свой вопрос:
-- Ответьте только, что вы знаете о наших семьях?
-- Опять вы не желаете глядеть дальше своего носа. Наши,
по-видимому, живы, в безопасности. Но не в них дело.
Великолепнейшие новости. Хотите мяса? Холодная телятина.
-- Нет, спасибо. Не разбрасывайтесь. Ближе к делу.
-- Напрасно. А я пожую. Цынга в лагере. Люди забыли, что
такое хлеб, зелень. Надо было осенью организованнее собирать
орехи и ягоды, пока здесь были беженки. Я говорю, дела наши в
наивеликолепнейшем состоянии. То, что я всегда предсказывал,
совершилось. Лед тронулся. Колчак отступает на всех фронтах.
Это полное, стихийно развивающееся поражение. Видите? Что я
говорил? А вы ныли.
-- Когда это я ныл?
-- Постоянно. Особенно, когда нас теснил Вицин.
Доктор вспомнил недавно минувшую осень, расстрел
мятежников, детоубийство и женоубийство Палых, кровавую
колошматину и человекоубоину, которой не предвиделось конца.
Изуверства белых и красных соперничали по жестокости,
попеременно возрастая одно в ответ на другое, точно их
перемножали. От крови тошнило, она подступала к горлу и
бросалась в голову, ею заплывали глаза. Это было совсем не
нытье, это было нечто совсем другое. Но как было объяснить это
Ливерию?
В землянке пахло душистым угаром. Он садился на нЛбо,
щекотал в носу и горле. Землянка освещалась тонко в листик
нащепленными лучинками в треногом железном таганце. Когда одна
догорала, обгорелый кончик падал в подставленный таз с водой,
и Ливерий втыкал в кольцо новую, зажженную.
-- Видите, что жгу. Масло вышло. Пересушили полено. Быстро
догорает лучина. Да, цынга в лагере. Вы категорически
отказываетесь от телятины? Цынга. А вы что смотрите, доктор?
Нет того, чтобы собрать штаб, осветить положение, прочесть
руководству лекцию о цынге и мерах борьбы с нею.
-- Не томите, ради Бога. Что вам известно в точности о
наших близких?
-- Я уже сказал вам, что никаких точных сведений о них нет.
Но я не договорил того, что знаю из последних общевоенных
сводок. Гражданская война окончена. Колчак разбит на голову.
Красная армия гонит его по железнодорожной магистрали на
восток. чтобы сбросить в море. Другая часть Красной армии
спешит на соединение с нами, чтобы общими силами заняться
уничтожением его многочисленных, повсюду рассеянных тылов. Юг
России очищен. Что же вы не радуетесь? Вам этого мало?
-- Неправда. Я радуюсь. Но где наши семьи?
-- В Варыкине их нет, и это большое счастье. Хотя летние
легенды Каменнодворского, как я предполагал, не подтвердились,
-- помните эти глупые слухи о нашествии в Варыкино какой-то
загадочной народности? -- но поселок совершенно опустел. Там,
видимо. что-то было все-таки, и очень хорошо, что обе семьи
заблаговременно оттуда убрались. Будем верить, что они
спасены. Таковы, по словам моей разведки, предположения
немногих оставшихся.
-- А Юрятин? Что там? В чьих он руках?
-- Тоже нечто несообразное. Несомненная ошибка.
-- А именно?
-- Будто в нем еще белые. Это безусловный абсурд, явная
невозможность. Сейчас я вам это докажу с очевидностью.
Ливерий вставил в светец новую лучину и, сложив мятую
трепаную двухверстку нужными делениями наружу, а лишние края
подвернув внутрь, стал объяснять по карте с карандашом в руке.
-- Смотрите. На всех этих участках белые отброшены назад.
Вот тут, тут и тут по всему кругу. Вы следите внимательно?
-- Да.
-- Их не может быть в Юрятинском направлении. Иначе, при
отрезанных коммуникациях, они неизбежно попадают в мешок.
Этого не могут не понимать их генералы, как бы они ни были
бездарны. Вы надели шубу? Куда вы?
-- Простите, я на минуту. Я вернусь сейчас. Тут начажено
махоркой и лучинной гарью. Мне нехорошо. Я отдышусь на
воздухе.
Поднявшись из землянки наружу, доктор смел рукавицей снег с
толстой колоды, положенной вдоль для сидения у выхода. Он сел
на нее, нагнулся и, подперев голову обеими руками, задумался.
Зимней тайги, лесного лагеря, восемнадцати месяцев,
проведенных у партизан, как не бывало. Он забыл о них. В его
воображении стояли одни близкие. Он строил догадки о них одну
другой ужаснее.
Вот Тоня идет полем во вьюгу с Шурочкой на руках. Она
кутает его в одеяло, ее ноги проваливаются в снег, она через
силу вытаскивает их, а метель заносит ее, ветер валит ее
наземь, она падает и подымается, бессильная устоять на
ослабших, подкашивающихся ногах. О, но ведь он все время
забывает, забывает. У нее два ребенка, и меньшого она кормит.
Обе руки у нее заняты, как у беженок на Чилимке, от горя и
превышавшего их силы напряжения лишавшихся рассудка.
Обе руки ее заняты и никого кругом, кто бы мог помочь.
Шурочкин папа неизвестно где. Он далеко, всегда далеко, всю
жизнь в стороне от них, да и папа ли это, такими ли бывают
настоящие папы? А где ее собственный папа? Где Александр
Александрович? Где Нюша? Где остальные? О, лучше не задавать
себе этих вопросов, лучше не думать, лучше не вникать.
Доктор поднялся с колоды в намерении спуститься назад в
землянку. Внезапно мысли его приняли новое направление. Он
передумал возвращаться вниз к Ливерию.
Лыжи, мешок с сухарями и все нужное для побега было давно
запасено у него. Он зарыл эти вещи в снег за сторожевою чертою
лагеря, под большою пихтою, которую для верности еще отметил
особою зарубкою. Туда, по проторенной среди сугробов
пешеходной стежке он и направился. Была ясная ночь. Светила
полная луна. Доктор знал, где расставлены на ночь караулы и с
успехом обошел их. Но у поляны с обледенелою рябиной часовой
издали окликнул его и, стоя прямо на сильно разогнанных лыжах,
скользком подъехал к нему.
-- Стой! Стрелять буду! Кто такой? Говори порядок.
-- Да что ты, братец, очумел? Свой. Аль не узнал? Доктор
ваш Живаго.
-- Виноват! Не серчай, товарищ Желвак. Не признал. А хоша и
Желвак, дале не пущу. Надо всЛ следом правилом.
-- Ну, изволь. Пароль Красная Сибирь, отзыв долой
интервентов.
-- Это другой разговор. Ступай куда хошь. За каким шайтаном
ночебродишь? Больные?
-- Не спится и жажда одолела. Думал, пройдусь, поглотаю
снега. Увидел рябину в ягодах мороженых, хочу пойти, пожевать.
-- Вот она, дурь барская, зимой по ягоду. Три года колотим,
колотим, не выколотишь. Никакой сознательности. Ступай по свою
рябину, ненормальный. Аль мне жалко?
И так же разгоняясь все скорее и скорее, часовой с сильно
взятого разбега, стоя отъехал в сторону на длинных свистящих
лыжах, и стал уходить по цельному снегу все дальше и дальше за
тощие, как поредевшие волосы, голые зимние кусты. А тропинка,
по которой шел доктор, привела его к только что упомянутой
рябине.
Она была наполовину в снегу, наполовину в обмерзших листьях
и ягодах, и простирала две заснеженные ветки вперед навстречу
ему. Он вспомнил большие белые руки Лары, круглые, щедрые и,
ухватившись за ветки, притянул дерево к себе. Словно
сознательным ответным движением рябина осыпала его снегом с
ног до головы. Он бормотал, не понимая, что говорит и сам себя
не помня:
-- Я увижу тебя, красота моя писаная, княгиня моя
рябинушка, родная кровинушка.
Ночь была ясная. Светила луна. Он пробрался дальше в тайгу
к заветной пихте, откопал свои вещи и ушел из лагеря.
* Часть тринадцатая. ПРОТИВ ДОМА С ФИГУРАМИ *
1
По кривой горке к Малой Спасской и Новосвалочному
спускалась Большая Купеческая. На нее заглядывали дома и
церкви более возвышенных частей города.
На углу стоял темносерый дом с фигурами. На огромных
четырехугольных камнях его наклонно скошенного фундамента
чернели свежерасклеенные номера правительственных газет,
правительственные декреты и постановления. Надолго застаиваясь
на тротуаре, литературу в безмолвии читали небольшие кучки
прохожих.
Было сухо после недавней оттепели. Подмораживало. Мороз
заметно крепчал. Было совсем светло в часы, в которые еще
недавно темнело. Недавно ушла зима. Пустоту освободившегося
места наполнил свет, который не уходил и задерживался
вечерами. Он волновал, влек вдаль, пугал и настораживал.
Недавно из города ушли белые, сдав его красным. Кончились
обстрелы, кровопролитие, военные тревоги. Это тоже пугало и
настораживало, как уход зимы и прирост весеннего дня.
Извещения, которые при свете удлинившегося дня читали
уличные прохожие, гласили:
"К сведению населения. Рабочие книжки для состоятельных
получаются за 50 рублей штука в Продотделе Юрсовета,
Октябрьская, бывшая Генералгубернаторская, 5, комната 137.
Неимение рабочей книжки или неправильное, а тем более
лживое ведение записей карается по всем строгостям военного