голос и не велит шевелиться. Андрей Иванович не пошел
прямо, а стал поглядывать, нельзя ли обойтись ему без
торжественного шествия по парадной лестнице!.. В стороне
была дверь, тихо и скромно добрался он до нее, робко
дотронулся до замка, и рука у него задрожала: есть такие ж
минуты в жизни каждого из нас, какая была у Наполеона,
когда он с острова Эльбы ступил на берег Франции: пан или
пропал. Андрей Иванович отворил, и ему стало просторней на
земле. Картина, которая представилась, внушала больше
храбрости, чем картина сеней. Человек неизвестного звания,
в неприличной одежде, с заспанными глазами, с
всклокоченной головой, чистил сапоги и, несмотря на это
смиренное занятие, едва удостоил взглядом своего гостя в
мундирном фраке. Этот порывался вступить в обстоятельный
разговор, где б одно слово вязалось за другое, мысль
вытекала из мысли, тот действовал лаконически:
- Не можете ли вы доставить этот пакет его превосходи
тельству?
- Его превосходительство на даче.
- Ведь он каждое утро изволит приезжать.
- Что ж, вы все несите туда.
- Пакеты, кажется, принимаются здесь.
- Принимаются, да не я их принимаю...
Андрей Иванович никогда б не кончил, если б не прибег к
общеупотребительному средству; он, не в пример другим,
принос жертву, которая иным не в привычку; он служил давно
и рисковал своей собственностью в надежде, что получит то,
чего просит.
Через несколько дней ведено было ему явиться к началь
нику в десять часов утра.
IV
Чрезвычайно приятно дожидаться в приемной делового
человека!.. Тут между новыми лицами, между жителями осо
бенной части света вы встречаете и старых знакомых, их,
кого столько раз видали и привыкли видеть на улицах, на
балах, по гостиным, по ресторациям!.. тут в несколько
минут вы можете исправить ложные мнения, составленные вами
о людях. Один являлся везде и вечно с шумом да с криком, и
вы думали про него: какой беспокойный и опасный человек!
Другой оскорблял вас прыткостью лошадей, скакал мимо, как
будто хотел сломить голову, и вы воображали: этому жизнь
копейка! Все, что пугало вас: страшный рост, страшный чин,
блеск ума, непреклонность сердца, все, которые буйствуют
на гуляньях, превозносятся в гостиных, величаются перед
подчиненными, тешатся над лакеями, так смело любезничают с
дамами, что завидно; так крепко стоят, что, кажется, у их
mnc есть дубовые корни; так громко проповедуют, что уж,
конечно, не уступят ни вершка из своих заветных убеждений;
все эти юные головы, бешеные глаза, широкие плечи и
угрюмые усы, все, кого считали вы такими ветрениками, что
их может осчастливить только женская улыбка и приманить
один женский взгляд; все, кого нельзя умилостивить кучами
золота и совратить с пути истины никаким красноречием...
Души, очищенные светом наук, и души, грязные
невежеством... о, вы помиритесь с ними, вы их полюбите, вы
признаете в своих ближних своих братьев, вы увидите, что
они не так легкомысленны, как кажутся, не так вспыльчивы,
чтоб не могли владеть собой, п не такого гранитного
свойства, чтоб не растаяли на солнце. Сладко воротиться от
заблуждений, исправиться от зависти и улучить в жизни
минуту, когда имеешь право не свидетельствовать никому
почтенья; сладко с наглых улиц, из великолепных зал и даже
с Петербургской стороны перенестись в приемную!.. какой
ровный свет, какая тишина, какие открываются миротворные
звуки в человеческом голосе, какая легкость движений, что
за воздушная походка! Андрей Иванович давным-давно
наслаждался, потому что стоял у притолоки с незапамятных
времен. Это был не тот несчастный для начальников день, в
который ломится к ним всякий, - и кому нечего есть, и кто
сыт по горло, и кого ограбили, и кто награбил. Это было не
то ужасное утро, когда мало еще, что они вытерпливают
неисповедимую бессмыслицу просьб, позволяют дерзкому
человечеству проявлять свой эгоизм, бормотать дрожащим
языком о своих желаньях, о своем голоде и о своих
прихотях; когда мало, что они находятся в необходимости
отворачиваться беспрестанно то от слез, то от глупости,
уничтожать просителей или взглядом или словом, но должны
еще насладиться свиданьем с вежливыми и чувствительными
людьми, с теми, кому нет до них другого дела, кроме сер
дечной потребности, духовного влеченья, кому только и нуж
но, что приехать, постоять, поклониться и поклоном отвести
душу. А потому приемная не напоминала нисколько вави
лонского столпотворения; все в ней на этот раз было
просто, обыкновенно, неразнообразно; всех можно было
оглядеть на просторе с ног до головы и вывесть заключения,
свойственные мыслящему человеку. Андрей Иванович находился
не в многочисленном обществе, а между тем стоял у
притолоки так плотно, как будто испытывал давление масс.
Цвет невинности и цвет греха, белый и темно-зеленый,
давали приятный характер его одежде. Он прибрался по-
воскресному, он пришел в гости, и платье у него было
вычищено с особенной тщательностью, волосы причесаны глаже
обыкновенного, а белый галстук был завязан самым уютным
бантиком. Несмотря, однако ж, на такое старание сохранить
во всем чистоту, приличие, меру, несмотря на уменье и
скромно повязаться и развесить все свои права на гордость,
нельзя было сказать, что это праздник у Андрея Ивановича.
Любовь к жене, сила воли или алчность воображенья
перенесла его из затишья Невы в самый разлив Петербурга, -
он очутился, наконец, в сердце этого здания, мимо которого
со временя своей женитьбы не мог пройти равнодушно... все
дома как дома, этот один тревожил несчастного, на этот
один косился он и заглядывался всякий раз... грозил ли ему
опустошением, старался ль напитаться впечатлениями
неправды, чтоб сильнее выразить свои жалобы небу?.. робко,
полупристально, болезненно озирались глаза Андрея
Ивановича; с непривычки он, может быть, искал тут чего-
нибудь похожего на свою уютную квартиру, какой-нибудь нити
родства у начальника с подчиненным, искал птицы под пару
своему соловью... но все было ново, дико, неприязненно,
все как-то не так, как у людей. Ни одна мысль его не могла
подняться до этого высокого потолка, ни одно чувство не
приходилось впору по величию этих стен и окон. Было где
отдохнуть от письма, разломать свои члены, но этот простор
казался ему, видно, так же приятен, как широкая степь в
метелицу. Хотя почти на все предметы он осмелился
взглянуть исподтишка, самым учтивым образом, однако ж одна
дверь осталась неприкосновенной: на нее недостало у пего
духу обратить свое дерзкое любопытство. Другие, кто был в
комнате, обходились с этой дверью также осторожно; все
взгляды, даже и те, где более, чем у Андрея Ивановича
обнаруживалось способности к геройству, скользили только
по ней, ни один не смол упереться в нее. Дверь огромная,
дверь по росту великанов, которые когда-то хотели
вскарабкаться на небо. Тяжело висела она на своих
позолоченных петлях, блистал ее бронзовый замок. За нею
было тихо, за нею молчанье гробов; она заслоняла какой-то
чудный мир, откуда не приносилось ни звуков человеческого
голоса, ни шороха человеческих ног.
Там тянулся беспредельный ряд комнат, там начиналось
серебряное или золотое царство, где устанешь ходя, а не
встретишь ни души, не отыщешь сердца, которое б билось;
там также кто-нибудь коптел над письмом или в недоступном
уединении чистил ногти, погруженный в черную магию своей
силы. Испуганный ужасающими размерами дома, Андрей
Иванович принял решительное намерение не смотреть на эту
грозную дверь, чтоб сохранить остаток мужества и
присутствие ума, необходимое в таких обстоятельствах.
Глаза его перестали бродить по сторонам, а, следуя уже
самому естественному направлению, уставились прямо. Перед
ними очутился не мертвый предмет, не пища для мечты, не
запертая дверь, которая разгорячает воображение и
расслабляет душу, а два живых существа. Андрей Иванович
стоял, они сидели, Андрей Иванович в белом галстуке, они в
черных. Эти два посетителя до того погрузились в свой
разговор и в самих себя, что, по-видимому, не имели ни ма
лейшего понятия, есть ли кто еще в этой комнате и в целом
доме. Им не случилось ни разу повернуть головы на труже
ника службы; однако ж с той минуты, как он обратил на них
свою почтительную наблюдательность, небольшая перемена
последовала в их особах. Они почувствовали, вероятно, при
сутствие жертвы, которую можно растерзать, а потому один
из них важнее положил ногу на ногу, другой развалился в
креслах. Тот, кто был старше, сидел чинно, его благородная
осанка показывала, что он понял жизнь, заглянул на ее дно
и увидал, что не из чего хлопотать. Седые волосы внушали
почтение, правильные черты лица выражали бесстраснные
мудрости, тело было уже так тучно, что даже не имело
возможности изворачиваться в свете с тою угодительной лег
костью, какая необходима искателям счастья. Он чрезвычайно
медленно вертел свою табакерку и чрезвычайно степенно
слушал своего собеседника. Андрей Иванович казнился,
Андрей Иванович смотрел на пего с ужасом; старик обращался
с этой комнатой, как тот с своей квартирой; он сидел и не
удивлялся, что сидит; он прирос к креслам, он того и гляди
что останется в них обедать и после обеда отдыхать; мир
разрушится, а старик этого не заметит, отворится дверь, а
он не пошевелится. Молодой блистал летами, беспечностью
неопытного сердца, белокурые волосы вились неправильно на
его беззаботной голове, щеки горели румянцем; он весь был
невинность, забвенье, свобода; он не знал, что есть па
свете чины, ордена, деньги и безденежье; он дышал модой,
его окружала атмосфера нарядных дам, блестящих балов, он
раскидывался на креслах с такою изнеженностью, что, верно,
нес вздор своему знакомому... а между тем бедный чиновник,
по их милости, не знал, куда девать свои глаза: стены и
люди внушали равное благоговение... их черные галстуки, их
неприличные поступки, искажение всех обрядов, которым
выучился он на службе и которых идеал представляла его
одежда... ах, это были приятели, друзья, братья
начальника, ах, это были, конечно, сами начальники... Но
вдруг за дверью зазвенел колокольчик. Андрей Иванович
потер рукою по волосам, чтобы были поглаже, и вместе с тем
перевел дух... он с отчаянья смотрел еще на прежнее место,
но прежнее виденье исчезло, там не было ни воздушного
юноши, ни разочарованного мудреца; там давным-давно никто
не сидел; важные люди провалились сквозь землю, а на месте
их стояли такие же Андреи Ивановичи; ноги их не двигались
ни взад, ни вперед, а все шевелились, как будто имели
обязанность волноваться заодно с душою, как будто
спрашивали: Куда прикажете? Кто-то бросился в дверь, но
при этом общем смятении нельзя было различить, кто именно;
в таких смутных обстоятельствах легко ошибиться и принять
камердинера за чиновника, а чиновника за камердинера.
Тревога была фальшивая. Старик и молодой уселись опять, но
уже понапрасну: Андрей Иванович отменил вытяжку; он с
чувством собственного достоинства начал и сам
прохаживаться на пространстве аршина; для него не было уже
в этой комнате диких зверей, только в душе у него
гнездилась дума, способная поглотить целое существованье
человека. Все перебывали за дверью, все возвращались от
туда с явным расположением или насвистывать водевиль, или
задушить своего подчиненного. Оставалась очередь за
чиновником.
В комнате становилось просторней да просторней, и,
наконец, она до того опустела, что если б была ночь, то он