тем самым провозглашает свои фундаментальные склонности, целостную структуру
своей души. Зная об этом, мы можем, выбрав какую-нибудь тему и проследив за
изменениями, происходившими с ней в истории искусства, обрисовать моральный
облик рождавшихся и исчезавших в потоке времени эпох, которые хмелели от
сознания собственной ценности, когда жизнь убеждала их в этом, и в то же
время предчувствовали свой неминуемый предел.
Однажды, бродя по залам музея Прадо[1], слабо освещенным дневным
светом, проникавшим через оконные витражи, я ненамеренно задержался перед
тремя картинами: одной из них была "Вакханалия" Тициана, другой -
"Вакханалия" Пуссена, а третьей - "Пьяницы" Веласкеса[2]. Эти произведения,
объединенные единой темой, но созданные столь непохожими мастерами,
предлагали разные эстетические решения трагикомической проблемы, имя которой
- вино.
Скажу больше: вино представляется мне по-настоящему космической
проблемой. Вам кажется забавным то, что я вижу в вине космическую проблему?
Это не удивляет меня, напротив, ваша реакция только подтверждает правоту
моей мысли. Вино действительно является настолько серьезной, подлинно
космической проблемой, что наше время, в ряду других эпох, тоже не смогло
обойти ее вниманием, пытаясь по-своему решить ее. Она высказалась по
проблеме вина, избрав для себя... гигиеническую позицию. Лиги,
законодательные акты, налоги, лабораторные исследования: какая только
деятельность, какие конкретные мероприятия не связываются ныне с этим
пресловутым словом - алкоголизм?!
Итак, вино представляется космической проблемой... Позвольте теперь мне
самому отнестись к этой мысли без должной серьезности: ведь время, в которое
я живу,- своего рода большая китайская ваза, внутри которой было взращено
мое сердце, и оно деформировалось сообразно этому времени, приучилось
реагировать на великие космические тайны так, как это принято. Решение темы
вина, предлагаемое моим временем, есть показатель заурядности этого времени,
симптом характерных для него административного произвола, болезненного зуда
всеохватывающей предусмотрительности, буржуазной склонности всюду наводить
порядок и, в общем, нехватки героического порыва. Найдется ли сегодня
кто-нибудь настолько проницательный, кто сумел бы увидеть за алкоголизмом -
ибо по данному вопросу статистики ухитрились обнародовать горы разного рода
сведений - просто образ прихотливо вьющейся виноградной лозы и тяжелых
гроздьев винограда, насквозь пронизанных золотом солнечных лучей.
Едва ли найдется... и не следует этим обольщаться: ведь наше
истолкование темы вина только одно из многих возможных, к тому же оно по
времени самое последнее,- следовательно, незрелое... Задолго до того, как
вино стало проблемой для инстанций, управляющих жизнью общества, оно было
богом.
Мир рассортирован нами по ящичкам лабораторного шкафа, а мы сами не что
иное, как классифицирующие животные. Каждый ящичек - какая-то наука: в эти
ящички мы запираем кучки осколков реальности, вырубленных нами из огромной
материнской каменоломни, по имени Природа. В конечном счете в нашем
распоряжении остается всего только щебень жизни, распределенный по маленьким
кучкам на основе принципа сходства осколков, то есть, по существу, случайно.
Для того чтобы стать хозяевами этой безжизненной сокровищницы, мы должны
были расколоть на части вековечную природу, должны были умертвить ее.
В старину перед человеком, напротив, представал живой, цельный, не
разбитый на части космос. Для него не существовало и той принципиальной
классификации, в соответствии с которой мир делят на вещи материальные и
духовные. Куда бы он ни глянул, он видел только проявления извечных сил,
потоки особых энергий, творящих и разрушающих видимое. Водный поток казался
ему не просто текущей, струящейся водой, а и каким-то особенным способом
существования речных божеств. Впечатления о дневном времени образовывались у
него в связи с великими проявлениями природных стихий, например со
случавшимися время от времени грандиозными пожарами степного травостоя,
тогда как ночь он наделял восстанавливающей силой: в его воображении она
являлась временем, когда из могил восстают мертвецы. И в вине оцепеневший от
изумления человек этого первобытного мира, казалось, тоже встречался с некой
извечной силой. В его сознании виноградины запечатлевались как концентрации
света, представлялись сгустками загадочнейшей силы, которая подчиняет людей
и животных и увлекает в иную, лучшую жизнь. В такую, когда природа вокруг
кажется просто великолепной, когда воспламеняются сердца, возжигаются взоры,
а ноги непроизвольно пускаются в пляс. Вино - это мудрый, плодоносный и
ветреный бог. Дионис, Вакх - в этих именах слышится гомон нескончаемого
веселья; подобно жаркому ветру тропических лесов, он добирается до потаенных
глубин жизни и там взбаламучивает ее.
II. "Вакханалия" Тициана
Я не думаю, что есть в мире еще одна столь же жизнерадостная картина...
Перед нами плоскогорье, склоны которого поросли лесом. Деревья делают это
место приятным для глаз; вдали, за зелеными кронами, открывается море, по
его темно-синему простору скользит судно.
Небо ярко-голубого цвета, а в самом его центре - белое облако,
являющееся главным персонажем полотна: на фоне его четко прорисовываются
деревья, холмы, руки и головы отдельных фигур, само же облако свободно от
какой бы то ни было отягощенности материальным.
Мужчины и женщины выбрали это место, чтобы здесь насладиться жизнью:
они пьют, веселятся, беседуют, танцуют, нежатся и отдаются дремоте. Тут
кажутся равновозвышенными любые естественные акты. Чуть ли не посредине
картины малыш задрал подол рубахи и удовлетворяет малую нужду.
На вершине холма загорает голый старик, а на переднем плане обнаженная
белотелая Ариадна потягивается, одолеваемая дремой.
Этой картине следовало дать другое, более выразительное название,
которое бы соответствовало тому, чем она является на самом деле, то есть
торжеством мгновения. Миг за мигом мы идем по жизни, осужденные исчезнуть в
какой-то миг этого движения; в большей части мгновения нашей жизни - это
частицы неразличимо-однообразного, вязкого потока времени. Какие-то из этих
мгновений доставляют нам страдания и тем запоминаются, остаются занозами в
наших сердцах. Тогда мы возглашаем: "О, горе мне!" - и стремимся отвести их
от себя, отвергнуть и, насколько это возможно, вообще избавиться от них,
чтобы они больше никогда не повторились. Случаются в нашей жизни и
возвышенные мгновения; тогда нам кажется, будто мы сливаемся с целым миром,
наша душа жаждет заполнить видимое пространство, и нас осеняет мысль о
царящей в мире гармонии. Подобный миг наслаждения становится для нас пиком
жизни и ее интегральным выражением.
В такие моменты наш дух как будто подхватывают невидимые руки, они
возносят его, а сами хватаются за эти мгновения, чтобы непременно их
остановить. Мы решаем безоглядно отдаться мгновению, в котором оказались
благодаря таинственным силам, как если бы нам было ведомо, что нашей судьбой
явится счастливое и, следовательно, вневременное плавание на тех кораблях -
у Гомера они принадлежали феакам,- которым без руля и без кормчего
подвластны морские пути.[3]
Один из таких моментов и изобразил Тициан. На его картине мы видим
городских жителей, одолеваемых треволнениями, которые рождаются из
повседневности их существования,- неудовлетворенными амбициями, чувством
постоянной лишенности чего-то, отсутствием уверенности в себе, мучительными
переживаниями безысходности. Случайно ли, что они глядят друг на друга злыми
глазами... Но вот эти же люди выбираются на природу; здесь властвует свежий
ветерок, вокруг них простор, сотканный из раззолоченных солнцем нитей, а в
пышной кроне дерев затаились синие тени. Кто-то из этих людей взял с собой
амфоры и кубки, изящно сработанные серебрянные и золотые кувшинчики. Налитое
в кубки вино искрится солнечными бликами. Эти люди пьют. И с душ спадает
истерическая напряженность, загораются глаза, а в клетках мозга зреют
фантазии. Оказывается, что, по существу, жизнь вовсе не враждебна им, что
человеческие тела прекрасны в этом золотисто-лазурном буколическом
окружении, что души благородны и возвышенны и переполнены благостью и что
благодаря этому каждый из них понимает других, а другие понимают его. Они
пьют. Они воображают, будто невидимые персты ткут бытие - землю, море,
воздух, небо вокруг них,- как если бы мир был ковром, а они - фигурками на
нем, такими же, как эти материальные силуэты на фоне девственно-белого
облака... Они пьют. Сколько же минуло мгновений?
Словно в тумане возникают воспоминания об оставшихся где-то там,
далеко, в городе, превратностях судьбы, лишениях и чьих-то кончинах. Им
чудится, что происходящее сейчас с ними будет длиться вечно и так же вечно
все вокруг будет принадлежать им, что вечно будут падать на крутые
серебряные бока вот этого сосуда лучи солнца, чтобы, отразившись от них,
рассыпаться на блестки. Этот миг, как если бы он являлся некой бесконечно
растяжимой реальностью, похоже, уже простерся до едва угадываемых отсюда
пределов времени. Эта воля к безвременности, к вечности, образующая основу
каждого мига наслаждения, явилась для Ницше критерием выделения подлинных
ценностей, новых принципов различения добра и зла[4]. В известных строках
говорится:
"Настаивает скорбь: довольно, будет!
А наслажденье вечным быть стремится,
Бездонной жаждет вечности оно!"
Эти люди жаждут обнажить тела, чтобы каждой клеткой по-городскому
вяловатой кожи впитывать возбуждающую энергию стихий, чтобы ощутить свою
слитность с природой. Осушив бокал вина, они вдруг открывают в себе
способность редкостного ясновидения, благодаря чему пред ними
разверстываются предельные тайны космоса, созидательные парадигмы всех
вещей. Этими тайнами являются ритмы: они обнаруживаются в декорирующей это
празднество массе синих тонов, являющихся цветовой доминантой неба, моря,
заросшего травой луга, деревьев, туник, и в том, что противостоит этой
синеве и дополняет ее,- в теплых красновато-золотистых тонах мужских фигур,
потоков солнечного света, крутых боков сосудов, янтарном цвете женских тел.
Небо воспринимается как тончайший, неуловимо-бездонный вопрос, а земля,
обширная и прочная,- как хорошо обоснованный и вполне удовлетворяющий их
ответ. Находящиеся здесь люди осознают, что во всем есть правая и левая
стороны, верх и низ, что есть свет и тень, покой и движение; становится
очевидным, что вогнутое - это лоно, готовое принять в себя выпуклое, что
сухое стремится к влажному, холодное - к горячему, что молчание подобно
постоялому двору, пребывающему в ожидании шума и суматохи. Ритмическое
таинство космоса открывается им не в результате извне почерпнутой учености:
это вино, само являющееся мудрым богом, одарило их способностью мгновенного
интуитивного постижения великой тайны. Разве можно представить себе, чтобы в
их головах могли поселиться какие-нибудь понятия; конечно же, нет: вино
погрузило их тела в текучий разум, в котором плавает мир. Наступает минута,
когда движения рук, торсов и ног этих людей тоже становятся ритмичными,
мышцы не просто сокращаются - теперь это происходит согласованно.
Ориентиром, компасом телесных движений является некая таинственная логика,
пребывающая в мышцах человека: вино усиливает ее, и движения складываются в