парусами, -- и я не могу отделаться от этой таинственной красоты, от этих
древних красок, плывущих перед глазами как бы в поисках новых очертаний,
когда теперь воображаю снаряжение отцовского каравана в Пржевальске, куда
обычно сам он прибывал из Ташкента на почтовых, вперед отправив на протяжных
груз запасов на три года. Его казаки по соседним аулам закупали лошадей,
ишаков, верблюдов; готовились вьючные ящики и сумы (чего только не было в
этих веками испытанных сартских ягтанах и кожаных мешках, от коньяка до
дробленого гороха, от серебра в слитках до гвоздей для подков); и после
панихиды на берегу озера у могильной скалы Пржевальского, увенчанной
бронзовым орлом -- вокруг которого безбоязненно располагались местные фазаны
-- караван трогался в путь.
Я вижу затем, как, прежде чем втянуться в горы, он вьется между холмами
райски-зеленой окраски, столько-же зависящей от их травяного покрова, кипца,
сколько от яблочно-яркой породы, эпидотового сланца, слагающей их. Идут
гуськом, эшелонами, плотные, сбитые калмыцкие лошади: парные, ровного веса
вьюки охвачены арканом дважды, так, чтобы не ерзало ни что, и каждый эшелон
ведет за повод казак. Впереди каравана, с берданкой за плечом и сеткой для
бабочек наготове, в очках, в коломянковой блузе, верхом на белом своем
тропотуне едет отец в сопровождении джигита. Позади же отряда -- геодезист
Куницын (так я это вижу), величавый старик, невозмутимо пространствовавший
полвека, со своими инструментами в футлярах -- хронометрами, буссолями,
искусственным горизонтом, -- и когда он останавливается, чтобы делать
засечки да записывать азимуты в журнал, его лошадь держит препаратор,
маленький, анемичный немец, Иван Иванович Вискотт, бывший гатчинский
аптекарь, которого мой отец когда-то научил приготовлению птичьих шкурок и
который с тех пор участвовал во всех его экспедициях, покамест не помер от
гангрены летом 1903 года в Дын-Коу.
Далее я вижу горы: хребет Тянь-Шань. В поисках перевалов (нанесенных на
карты по расспросным данным, но впервые исследованных отцом) караван
поднимался по кручам, по узким карнизам, соскальзывал на север, в степь,
кишевшую сайгачатами, и поднимался опять на юг, тут переходя вброд потоки,
там стараясь пройти в полную воду, -- и вверх, вверх по едва проходимым
тропам. Как играло солнце! От сухости воздуха была поразительно резка
разница между светом и тенью: на свету такие вспышки, такое обилие блеска,
что порой невозможно смотреть на скалу, на ручей; в тени же -- мрак,
поглощающий подробности: так что всякая краска жила волшебно умноженной
жизнью, и менялась масть лошадей, входивших в тополевую прохладу.
От гула воды в ущелье человек обалдевал, каким-то электрическим
волнением наполнялась грудь и голова; вода мчалась со страшной силой,
гладкая однако, как раскаленный свинец, но вдруг чудовищно надувалась,
достигнув порога, громоздя разноцветные волны, с бешеным ревом падая через
блестящие лбы камней, и с трех саженей высоты, из-под радуг рухнув во мрак,
бежала дальше, уже по другому: клокоча, вся сизая и снежная от пены, и так
ударялась то в одну, то в другую сторону конгломератового каньона, что
казалось, не выдержит гудящая крепь горы; по скатам которой, меж тем, в
блаженной тишине цвели ирисы, -- и вдруг, из еловой черни на ослепительную
альпийскую поляну вылетало стадо маралов, останавливалось трепеща... нет,
это лишь воздух трепетал, -- они уже скрылись.
Особенно ясно я себе представляю -- среди всей этой прозрачной и
переменчивой обстановки, -- главное и постоянное занятие моего отца,
занятие, ради которого он только и предпринимал эти огромные путешествия. Я
вижу, как, наклоняясь с седла, среди грохота скользящих каменьев, он сачком
на длинном древке зацепляет с размаху и быстрым поворотом кисти закручивает
(так, чтобы полный шуршащего биения конец кисейного мешка перелег через
обруч) какого-нибудь царственного родственника наших аполлонов, рыщущим
полетом несущегося над опасными осыпями; и не только он сам, но и другие
наездники (младший урядник Семен Жаркой, например, или бурят Буянтуев, или
еще тот представитель мой, которого в течение всего моего отрочества я
посылал вдогонку отцу), бесстрашно лепясь по скалам, преследуют белую,
многоочитую бабочку, ловят ее, наконец; -- и вот она в пальцах отца,
мертвая, с загнутым книзу, желтовато-волосистым, похожим на вербную сережку,
телом и с кровавым крапом у корней сложенных крыльев, глянцевито хрустких с
исподу.
Он избегал мешкать, особенно для ночевок, на китайских постоялых
дворах, не любя их за "суету, лишенную души", т. е. состоящую из одних
криков, без малейшего намека на смех; но странно, -- потом в его памяти
запах этих таней, этот особый воздух всякого места китайской оседлости --
прогорклая смесь кухонного чада, дыма от сжигаемого назема, опия и конюшни
-- говорил ему больше о его любимой охоте, нежели вспоминаемое благовоние
нагорных лугов.
Передвигаясь с караваном по Тянь-Шаню, я вижу теперь, как близится
вечер, натягивая тень на горные скаты. Отложив на утро трудную переправу
(через бурную реку переброшен ветхий мост с каменными плитами поверх
хвороста, а на той стороне подъем крутенек, а главное -- гладок, как
стекло), караван расположился на ночлег. Пока еще держатся закатные краски
на воздушных ярусах неба, и готовится ужин, казаки, сняв с животных сперва
потники и войлочные подкидки, промывают им раны, набитые вьюками. В
потухающем воздухе стоит чистый звон ковки поверх широкого шума воды. Совсем
стемнело. Отец поднялся на скалу, ища места, где приладить калильную лампу
для ловли ночниц. Оттуда, в китайской перспективе (сверху) виднеется в
глубоком ущелье прозрачная среди мрака краснота костра; сквозь края его
дышащего пламени как бы плавают плечистые тени людей, меняющие без конца
очертания, и красный отблеск дрожит, но не трогается с места, на клокочущей
воде реки. А наверху тихо и темно, только изредка позванивает колокольчик:
это меж гранитных осколков бродят лошади, уже выстоявшиеся и получившие свою
дачу сухого фуража. Над головой, в какой-то страшной и восхитительной
близости, вызвездило, да так, что каждая звезда выделяется, как живое
ядрышко, ясно обнаруживая свою шарообразную сущность. Начинается лет ночных
бабочек, привлеченных лампой: они описывают бешеные круги вокруг нее,
ударяясь со звоном в рефлектор, падают, ползают в кругу света по
разложенному полотну, седенькие, с горящими угольками глаз, трепеща,
снимаясь и падая снова, -- и неторопливо-ловкая, большая, яркая рука с
миндалевидными ногтями совку за совкой загребает в морилку.
Иногда он бывал совершенно один, -- не было даже и этого соседства
спящих людей в походных шатрах, на войлоках, вокруг верблюда, уложенного на
кострище. Пользуясь продолжительными стоянками в местах, богатых кормом для
караванных животных, отец на несколько суток уезжал на разведки и при этом,
увлекаясь какой-нибудь новой пьеридой, не раз пренебрегал правилом горной
охоты: никогда не двигаться по пути, по которому нет возврата. И ныне я всг
спрашиваю себя, о чем он бывало думал среди одинокой ночи: я страстно
стараюсь учуять во мраке течение его мыслей и гораздо меньше успеваю в этом,
чем в мысленном посещении мест, никогда невиданных мной. О чем, о чем он
думал? О недавней поимке? О моей матери, о нас? О врожденной странности
человеческой жизни, ощущение которой он таинственно мне передал? Или может
быть, я напрасно навязываю ему задним числом тайну, которую он теперь носит
с собой, когда, по новому угрюмый, озабоченный, скрывающий боль неведомой
раны, смерть скрывающий, как некий стыд, он появляется в моих снах, но
которой тогда не было в нем, -- а просто он был счастлив среди еще
недоназванного мира, в котором он при каждом шаге безымянное именовал.
Проведя всг лето в горах (не одно, а несколько, в разные годы, которые
накладываются друг на друга просвечивающими пластами), наш караван
направился на восток и вышел по сквозному ущелью в каменистую пустыню. Там
мало-по-малу исчезли и русло ручья, разбиваясь на веер, и до последней
крайности верная путнику растительность: чахлый саксаул, чий, хвойник.
Завьючив верблюдов водою, мы углубились в эти призрачные дебри, где крупная
галька кое-где сплошь покрывала вязкую, красно-бурую глину пустыни,
испещренной там и сям налетами грязного снега да выцветами соли, которые мы
принимали издали за стены искомого города. Дорога была опасна вследствие
страшных бурь, когда в полдень всг застилала соленая коричневая мгла, гремел
ветер, по лицу хлестала мелкая галька, верблюды лежали, а нашу брезентовую
палатку рвало в клочки. Из-за этих бурь поверхность земли изменилась
невероятно, представляя диковинные очертания каких-то замков, колоннад,
лестниц; или же ураган выдувал котловину, -- словно тут, в этой пустыне, еще
действовали сгоряча стихийные силы, лепившие мир. Но бывали и дни чудного
затишья, когда мимическими трелями заливались рогатые жаворонки (отец метко
звал их "смешливыми"), и сопровождали наших похудевших животных стаи
обыкновенных воробьев. Бывало, мы дневали в одиноких селениях, состоявших из
двух-трех дворов и развалившейся кумирни. Нападали, бывало, тангуты -- в
бараньих шубах и красно-синих, шерстяных сапогах: мгновенный пестрый эпизод
среди пути. Бывали и миражи, причем природа, эта дивная обманщица, доходила
до сущих чудес: видения воды стояли столь ясные, что в них отражались
соседние, настоящие скалы!
Далее шли тихие гобийские пески, проходил бархан за барханом, как
волны, открывая короткие охряные горизонты, и только слышалось среди
бархатного воздуха тяжелое, учащенное дыхание верблюдов да шорох их широких
лап. То поднимаясь на гребень барханов, то погружаясь, шел караван, и к
вечеру тень его принимала огромные размеры. Пятикаратный алмаз Венеры на
западе исчезал вместе с вечерней зарей, которая всг искажала бланжевым,
оранжевым, фиолетовым светом. И отец любил рассказывать, как однажды на
таком закате, в 1893 году, в мертвом сердце Гобийской пустыни он повстречал,
-- сначала приняв их за призраки, занесенные игрою лучей, -- двух
велосипедистов в китайских сандалиях и круглых фетрах, американцев
Сахтлебена и Аллена, невозмутимо совершавших спортивную поездку через всю
Азию в Пекин.
Весна ждала нас в горах Нань-Шаня. Всг предвещало ее: журчание воды в
ручейках, далекий гром реки, свист пищух, живущих в норках на скользком,
мокром косогоре, и прелестное пение местного жаворонка, и "масса звуков,
происхождение которых трудно себе объяснить" (фраза из записок друга моего
отца, Григория Ефимовича Грум-Гржимайло, запомнившаяся мне навеки, полная
удивительной музыки правды, именно потому, что это говорит не невежда-поэт,
а гениальный естествоиспытатель). На южных склонах уже попадалась первая
интересная бабочка -- потанинская разновидность бутлеровой белянки, -- а в
долине, куда мы спустились ключевым логом, мы застали уже настоящее лето.
Все склоны были затканы анемонами, примулой. Газель Пржевальского и фазан
Штрауха соблазняли стрелков. И какие бывали рассветы! Только в Китае ранний
туман так обаятелен, всг дрожит, -- фантастические очерки фанз, светающие
скалы... Точно в пучину, уходит река во мглу предутренних сумерек, которые
еще держатся в ущельях; а повыше, вдоль бегущей воды, всг играет, всг мреет,
и уже проснулось на ивах у мельницы целое общество голубых сорок.