огромный шанкр на измученном члене. Даже хуже, честное слово, ибо вам не удастся
увидеть ничего, хоть отдаленно напоминающего член. Возможно, в прошлом это и
было жизнью, продуктивной, доставлявшей хоть минутную радость, минутный восторг.
Но, глядя на нее со своего насеста, я видел нечто более гнилое, чем изъеденный
опарышами сыр. Удивительно, почему вонь не гнала их прочь... Я всякий раз
употребляю прошедшее время, но, конечно, и сейчас все то же самое, а может и
хуже. Во всяком случае, сейчас мы изведали вонь в полной мере.
К тому времени, как на сцене появилась Валеска, я уже нанял несколько армейских
корпусов курьеров. Моя конторка в Закатном уголке напоминала открытую форсунку,
и вонь оттуда шла соответствующая. Я окопался в траншее на передовой и держал
круговую оборону. Начнем с того, что человек, которого я вытеснил, умер через
несколько недель после моего прихода. Он продержался как раз столько, чтобы я
успел освоиться, а потом отбросил копыта. Все произошло так. стремительно, что я
даже не испытал чувство вины. С самого начала моего пребывания в конторе все
было единым непрекращающимся кромешным адом. За час до моего прихода на службу
-- а я всегда
36
опаздывал -- там уже толпились соискатели мест. Я пробирался по лестнице,
распихивая всех локтями, и буквально силой продирался к своему столу. Не успев
снять шляпу, я уже отвечал на дюжину телефонных звонков. На столе было три
телефона, и все они трезвонили одновременно. Они вызывали у меня недержание еще
до того, как я приступал к исполнению обязанностей. А раньше пяти-шести часов
вечера мне не удавалось сходить в уборную. Хайми приходилось еще хуже, ведь он
был привязан к коммутатору. Он просиживал за ним с восьми утра до шести вечера,
занимаясь перестановкой фишек. Фишки -- это курьеры, которых одна контора
ссужала другой на день или полдня. Ни одно из ста одного отделения не обладало
своим укомплектованным штатом, и Хайми приходилось решать шахматные задачки,
передвигая фишки, в то время, как я работал словно проклятый, затыкая дыры. Если
иногда чудом мне удавалось заполнить все вакансии -- на другой день надо было
все начинать сначала, а иногда положение еще и ухудшалось. Постоянно служили от
силы двадцать процентов работников; остальные -- плавник. Постоянные служащие
выживали новобранцев. Постоянные получали от сорока до пятидесяти долларов в
неделю, иногда шестьдесят или семьдесят пять, а, бывало, до сотни в неделю, то
есть зарабатывали они много больше клерков и часто больше управляющих. А новички
-- те с трудом получали десять долларов в неделю. Некоторые, проработав часок,
бросали все к черту, часто швырнув пачку телеграмм в мусорный ящик или в сточный
желоб. Увольняясь, они требовали немедленного расчета, что было невозможно по
причине усложненного делопроизводства. Нельзя было раньше, чем через десять
дней, сказать, кто сколько заработал. Сперва я приглашал посетителей присесть и
все разъяснял им в деталях. Пока не сорвал связки. Скоро я научился экономить
силы для самого необходимого. Главное, каждый второй малый был прирожденный
лгунишка, да еще и плут впридачу. Большинство поступали и увольнялись не
однажды. Некоторые считали это великолепным способом искать другую работу,
поскольку по долгу службы им приходилось бывать в сотне офисов, куда раньше их и
на порог бы не пустили. К счастью, Макговерн, старый верный швейцар, выдававший
бланки заявлений, обладал зоркостью камеры. А у меня под рукой стояли конторские
книги, куда заносились все соискатели, хоть однажды прошедшие через мою
молотилку. Конторские книги составлялись подобно полицейскому протоколу: они
были испещрены красными пометками, означавшими тот или иной проступок. Судите
сами, в каком затруднительном поло-
37
жении я оказался: каждое второе имя было отмечено воровством, мошенничеством,
хулиганством, слабоумием, извращенностью или идиотизмом. "Будь осторожен --
такой-то такой-то -- эпилептик!" "Не бери этого -- он ниггер!" "Внимание! Икс
оттрубил в Даннеморе* или где-нибудь в Синг-Синге* пару лет".
Если бы я оказался фанатом этикета, никто так и не был бы принят. Мне пришлось
учиться очень быстро, и не по книгам, а на собственном опыте. Существовала
тысяча и одна подробность, по которым можно было судить о соискателе: я должен
был учитывать их все сразу, и притом быстро, ведь за короткий день, даже если вы
расторопны, как чародей, -- вы можете нанять столько-то и не более. Неважно,
скольких я принимал -- работников всегда не хватало. На следующее утро все надо
было начинать сначала. Некоторые, я знал, проработают только один день, и тем не
менее я был вынужден брать их тоже. Система не отвечала требованиям, но критика
системы не входила в крут моих обязанностей. Мне предписывалось нанимать и
увольнять. Я был в самом центре диска, который крутился так быстро, что не мог
остановиться. Тут требовался механик, но с механизмом, по мнению начальства, все
было в порядке, все было прекрасно и замечательно, да вот только временно вышло
из-под контроля. Вышедшее из-под контроля включало: эпилепсию, воровство,
вандализм, извращения, ниггеров, евреев, проституток и -- почему бы нет? --
иногда забастовки и стачки. Из-за чего, следуя логике начальства, надо было
брать большую метлу и начисто выметать конюшню, или браться за ружье и дубинку и
вкладывать разум в бедных идиотов, страдавших иллюзией глобального
несовершенства того, что имеет место. Иногда оказывалось полезным потолковать о
Боге, или устроить общую спевку, может, и премия иногда уместна, если не
помогают слова. Но вообще-то самое важное -- поддерживать на уровне прием и
увольнение. Пока есть люди и боеприпасы -- мы на коне, и танки наши быстры. Тем
временем Хайми без устали принимал слабительные пилюли в количестве,
достаточном, чтобы разнесло заднее место, если бы у него таковое имелось, но
заднего места, у него не было. Он только воображал, что оправляется. Он только
воображал, что валит в унитаз. Бедняга был на самом деле в трансе. Надо следить
за сотней контор, и в каждой свой штат курьеров -- мифический, если не
гипотетический; были курьеры действительные и вымышленные, осязаемые и
неосязаемые. Хайми приходилось тасовать их весь день напролет, а я тем временем
затыкал дыры, которые тоже были воображаемыми, ведь никто не
38
мог сказать наверняка, прибудет ли новобранец, отправленный в филиал, завтра,
послезавтра или никогда. Некоторые из них терялись в метро и в лабиринтах под
небоскребами, некоторые мотались весь день по городской железке, пользуясь тем,
что униформа разрешает бесплатный проезд, а они, может быть, никогда не
наслаждались ездой весь день напролет по городской железке. Некоторые
отправлялись в сторону острова Статен*, а оказывались в Канарси или еще в
каком-нибудь другом месте, где их в состоянии комы подбирал полицейский.
Некоторые забывали место жительства и исчезали совершенно. Некоторые, нанятые
для работы в Нью-Йорке, месяц спустя возникали в Филадельфии, как будто так и
надо, как по Хойлю*. Некоторые уже собирались прибыть к месту назначения, но по
пути решали, что проще продавать газеты, и начинали продавать, в нашей же
униформе, пока не попадались с поличным. Некоторые, повинуясь странному
упреждающему инстинкту, прямиком шли в полицейский участок.
По утрам, только придя в контору, Хайми начинал чинить карандаши. Он
священнодействовал, невзирая на многочисленные вызовы, ибо, как он объяснил мне
позже, если первым делом не очинить карандаши, они так и останутся неочиненными.
Следующим делом было выглянуть в окно и посмотреть, как там погода. Потом,
только что заточенным карандашом, он выводил небольшую рамку вверху грифельной
доски, которая у него всегда под рукой, и в этой рамке фиксировал состояние
погоды. Это, говорил он мне, часто служит полезным оправданием. Если лежит снег
толщиной в тридцать сантиметров, если на дорогах слякоть, то самому дьяволу
простительно, что он не слишком гоняет фишки, а уж менеджеру персонала тем паче
можно простить то, что он не до конца затыкает дыры в такие дни, верно? Но что
для меня так и осталось тайной, так это то -- почему он после починки карандашей
не отправляется прямиком срать, а включает коммутатор в сеть. Это он мне тоже
впоследствии объяснил. Так или иначе, каждый день начинался с суматохи, жалоб,
запора и вакансий. Еще он начинался с громких духовитых ветров, дурного запаха
изо рта, расшатанных нервов, эпилепсии, менингита, низкого жалованья,
просроченных расчетов, поношенных ботинок, шпор, плоскостопия, потерянных
записных книжек и украденных авторучек, телеграмм, выброшенных в канализацию, с
угроз вице-президента и советов управляющих, с пререканий и споров, с ливней и
оборванных линий, с новых и хорошо забытых старых методов интенсификации труда,
с надежды на лучшие времена и молитвы о премии, которую так и не давали. Новые
курьеры брали на себя
39
лишнего, погибали под пулеметной очередью, старые зарывались все глубже, как
крысы в сыр. Все были неудовлетворены, а в особенности публика. С Сан-Франциско
можно связаться по проводу за какие-то десять минут, но доставка послания
адресату могла занять целый год, если оно все же его достигало.
Христианский союз молодых людей, озабоченный укреплением морали рабочих парней
повсюду в Америке, устраивал ежедневные собрания, и если я не отпускал туда
нескольких щеголеватых юнцов послушать Уильяма Карнеги Астербильта младшего, то
получал выговор по службе. Мистер Мэллори из Благотворительной Лиги хотел бы
знать, могу ли я уделять ему иногда несколько минут, чтобы выслушивать его
рассказы об образцовых заключенных, освобождаемых под честное слово, которые
были бы счастливы служить в любом качестве, даже курьерами. Миссис Гуггенхоффер
из организации "Милосердие для евреев" была бы польщена, если бы я
поспособствовал ее начинанию по поддержке некоторых бедствующих семей, которые
бедствовали потому, что все члены семьи немощны, неполноценны и недееспособны.
Мистер Хаггерти из общества "Приют беглецов" был уверен, что у него как раз
имеется несколько подходящих юнцов для меня, если я рискну дать им шанс: каждого
довели до ручки их мачехи и отчимы. Мэр Нью-Йорка станет бы мне крайне
признателен, если я лично приму участие в подателе письма, за которого он
всячески ручается, но почему он не подыскал "подателю" работу сам -- оставалось
тайной. Человек, склонившийся над моим плечом, протягивает мне клочок бумаги, на
котором начертано: "Я все понимаю, но ничего не слышу". Лютер Уинифред стоит
подле него, полы его задрипанного пиджака соединены булавками. Лютер на две
седьмых чистый индеец, а на пять седьмых американец немецкого происхождения, так
он сам объясняет. По индейской линии он принадлежит к племени кри, он один из
крей штата Монтана. Его последняя работа -- мытье витрин, но штаны на нем висят
страшно, у него совсем нет жопы в штанах, и ему стыдно влезать на лестницу в
присутствии дам. Он только вчера выписался из больницы, и потому крайне слаб, но
не настолько слаб, чтобы не суметь разносить телеграммы, так он полагает.
А еще Фердинанд Миш, как я мог о нем забыть? Он простоял в очереди все утро,
чтобы сказать мне несколько слов. Я не ответил на его письма. Это правда? --
спрашивает он меня вкрадчиво. Разумеется, нет. Я смутно припоминаю последнее
письмо, которое он отправил из госпиталя "Кота и Пса" к Большому Конкурсу, где
числился
40
обслугой. Он сказал, что раскаивается в том, что отказался от должности. Но это
произошло по вине отца, который подавляет его свободу и лишает всякой радости.
"Сейчас мне двадцать пять, -- писал он, -- и, думаю, мне не следует впредь спать
с моим отцом, не так ли? Я слышал о вас как об истинном джентльмене, теперь я
сам за себя отвечаю и надеюсь, что ..." Макговерн, старина швейцар, стоит рядом
с Фердинандом и ждет, когда я подам знак. Ему хочется отвесить Фердинанду под
зад коленом, он еще помнит, как тот лет пять назад в полной униформе корчился в
припадке эпилепсии на тротуаре перед главным входом в офис. Но, черт побери, я