убаюкивает самого себя... Баю-баюшки-баю... Под конец Петенька свернулся под
забором и, мурлыча самому себе колыбельную песенку, задремал.
Куро-труп сидел в сарае, противоестественно, из щели, вглядываясь в
празднество.
После обильной еды многих потянуло на томность, на воспоминания. Помянули
мужа упокойницы Лидоньки незабвенного Пашу Краснорукова, в свое время из
ненависти к детям ошпаривавшего себе член. Оказалось, что теперь он отбывает
свой долгий срок в лагере, но весьма там прижился.
- Для него главное, чтоб детей не было, - вставила, вздохнув Клавуша. - А
какие в лагере дети... Так он, говорят, Паша, там вне себя от радости...
Нигде его таким счастливым не видали.
- С голым членом на столбы лезет, - угрюмо поправил дед Коля. - Но зато
взаправду счастливый... Ни одно дитя еще там не встретил... И вообще здесь,
говорит, в лагере красивше, чем на воле...
Тьма нарастала. Глаз куро-трупа стал еще противоестественней и невидимо
блистал из щели.
Неожиданно, во весь рост поднялась Клавуша. Ее медвежье-полная фигура
выросла над всеми, разбросанными по траве; в руке она держала стакан водки.
- А ну-кась, - проговорила она грудным голосом, - хватит за Андрея
Никитича покойника пить... Выпьем за тех... в кого мы обратимся!
Все сразу взвинтились и вскочили, как ужаленные.
- Ишь, испугались, - утробно охнула Клавуша и отойдя чуть в сторону,
стряхнула мокрые волосы.
- Клавенька, не буду, не буду! - завизжал садистик-Игорек...
Дед Коля вскочил и побежал за топором. Девочка Мила ничего не понимала.
А Падов и Ремин, покатываясь, подхватывали с восторгом:
- Своя, своя...
Аннушка тут как тут оказалась рядом с Клавушей.
- Ну что ж... я за свое будущее воплощение выпью, - нежно извиваясь,
пробормотала она. - За змею нездешнюю!! - и она всей силой прижалась к
потному и рыхлому брюху Клавы.
Игорек пополз к ногам Клавуши и поднял вверх свое ангельское, белокурое
личико:
"за мошку, за мошку - выпью!" - прошамкал он и глаза его почернели.
Клавуша стояла величественно, как некая потусторонняя Клеопатра, и только
не хватало, чтоб Игорек целовал ее пальцы.
Вдруг раздался странный невероятный вопль и треск ломающихся досок. Из
сарая выскочил куро-труп. В руках его было огромное полено.
- Загоню, загоню! - завопил он, но так нелепо, что все не знали куда
посторониться.
Игорек юркнул за бревно.
Между тем на лице куро-трупа было написано явное и страшное страдание, но
чувствовалось, что причина его совершенно непонятна для него самого.
Казалось, что он совсем оторван от тех, кого хотел разогнать; может быть, он
имел ввиду каких-то иных существ, которые виделись ему в собравшихся на
праздненство.
Бросив полено, выпятив глаза, с какими-то застывшими полуслезами, он
размахивал руками, стоя на месте.
Это страдание, обрученное с полным отчуждением от внешней причины,
вызвавшей мучения, производило особенно жуткое и разрушающее впечатление.
Все старались не смотреть на эту картину.
Клавуша, вильнув задом, ушла за угол дома, где стояла бочка с водой.
Вскоре все оказались как-то в стороне и куро-труп внезапно умолк, точно в
его уме захлопнулась какая-то дверца.
Мертвая тишина, прерываемая робким щебетом птиц, царила в наступающей
тьме.
Лишь дед Коля, который сбег еще до того как из сарая выскочил куро-труп,
одиноко плясал перед окном своей комнаты.
И когда все расходились по норам спать один только садистик Игорек робко
остановил на тропинке Клаву.
Желая излить душу, он как бы прильнул к пространству около ее тела и тихо
прошептал:
- Ведь правда самая ненавистная в жизни вещь - это счастье? ...Люди
должны объявить поход против счастья... И тогда они увидят новые миры...
Игорек поднял руку вверх, пред добродушною Клавой, померк бледным лицом и
исчез в сторону.
"Ушел мраковать", - подумала Клава.
VII
Падов и Аннуля между тем прошли в одну комнату и заперлись там. Попив
чайку, они разговорились о потустороннем. Аннушка вообще страсть как любила
отдаваться мужчинам, которые отличались наиболее бредовыми представлениями о
загробном мире. А в этом отношении Падов мог дать кому угодно сто очков
вперед.
Но сейчас у него было темно-слабое, нежное состояние, вызванное желанием
чуть утихомириться после празднества в Лебедином. И он поначалу погрузил
Аннушку в уютный, мягонький мирок чисто инфантильных представлений о будущей
жизни.
Размягченный, в ночном белье, Падов в покое бродил по комнате и
приговаривал:
- Я чайку попью, попью, Аннуля, а потом опять вспомню, что могу
помереть.. И не пойму, не то сладко становится от этого, не то чересчур
страшно...
В этот момент самое время было отдаваться и Падов с Аннушкой чуть
истерично, но и с умилением соединились..
Отряхнувшись, а потом и опомнившись, Аннуля грезила в кроватке, рядом с
Падовым.
Но теперь им почему-то хотелось безумства, сумасшествия, словно мысли
отрывались от блаженности тела.
Тон задавал Толя.
Он особенно упирал теперь на то, что де в ином мире все будет не так, как
в учениях о нем. Что, дескать, и инстинктивное ясновидение и посвящение и
учения обнимают, мол, только жалкую часть потустороннего, причем и эта часть
- вероятнее всего - неверно интерпретирована. Это неизбежно, подхихикивал
Падов, ведь если люди так часто неправильно понимают этот мир, то что же
говорить о других.
Анна подвывала от восторга. Такой взгляд помогал им напускать на
потустороннее еще больше туману и кошмаров, чем в любом самом мрачном и
жестоко-отчужденном учении.
В таком состоянии они, прижимаясь друг к другу, поглаживая нежные тельца,
в полу-сладости, очень любили копаться в различных детальках потусторонних
миров, развивая отдельные, известные положения или переделывая все по
собственной интуиции.
Толя, когда входил в экстаз, даже чуть подпрыгивал, мысленно совокупляясь
с Высшими Иерархиями. А Аннуля кричала: "безумие, безумие!" Великолепен же
был их вид, в кроватке, когда они высовывали из-под одеяла свои голенькие
тела и кричали друг на друга: "безумие, безумие!" Успокоившись, они опять
разжигали воображение, пытаясь представить себе как они будут выглядеть
"там", о чем будут думать, чем станет их сознание; яростно уклоняясь от
"простого" понимания послесмертной жизни, как более или менее адекватного
продолжения (в другой форме) этой, они представляли себя в конце концов
превращенными в некие нечеловеческие существа, живущие черт знает где и черт
знает как, и уже потерявшими всякую связь с теперешним. Они пытались
проникнуть как "они" - теперешние, настоящие - могут быть совсем другими,
как "их" не будет и в то же время "они будут".
Потом, мысленно возвращаясь к земле, подвизгивая, в потаенном страхе
целуя друг друга, они пытались предвосхитить все нюансы своего состояния при
переходе из этого мира...
Аннуля представляла себя в том виде, когда впервые после смерти к
человеку возвращается сознание и он, незримый для живых, еще может видеть
этот мир, но в качестве мира "теней"; ей почему-то до спазмы становилось
жалко свой труп, который она могла бы увидеть с того света.
"Я украшу его загробными цветами; или сяду на нем верхом, невидимо;
вперед, вперед... в просторы", - бормотала она в Толино ушко.
Толя задергался и прошипел, что его давняя мечта - совокупиться с
собственным трупом; и что он уже сейчас чувствует теплый холод этого акта.
После этого они, Падов и Анна, соединились еще несколько раз.
...А наутро, в глубоких и мягких лучах вялого и негреющего солнца, они
выглядели устало и упадочно.
Игорек, желая угодить своим мэтрам, подавал им кофе в постель.
А Толя, любивший после безумств и взлетов, уходить в тягучий и
беспросветный маразм, лежал и не вынимая члена из тела Анны, дремал, попивая
кофеек...
Весь день прошел в какой-то тягучести.
А под вечер Падова стали преследовать видения. Да и сам дом Сонновых, с
его закутками, шизофренными углами и трансцендентно-помойными занырами,
способствовал появлению "невидимых". К тому же все (под вечер!) собрались
почему-то по грибы в лесок и Падов остался один в этом доме.
Сначала ему казалось, что из какого-нибудь угла кто-нибудь внезапно
выйдет, но не человек, а скорее "нечто" или в лучшем случае выходец с того
света.
Но он постарался связать пространство со своим сознанием.
И ему стало видеться что-то совсем нечеловеческое, но что зато втайне
предчувствовалось им в душе.
Сначала смутно проявилось какое-то подполье потусторонности; потом стали
выявляться и существа, обитатели...
Первым появился тип, чье существование заключалось в том, что ему один
раз в миллион лет разрешалось пискнуть причем не более минуты; все же
остальное время, промежду этих писков, он был в полном небытии. Этот
замороченный толстячок как раз и появился на свою единственную минуту;
несмотря на это вел он себя необычайно многозначительно и даже напыщенно;
видно было, что он очень крепко держится за свое право пискнуть и крайне
дорожит этим...
И другие видения, одно страннее другого, вереницей проходили перед ним.
Под конец Толе показалось, что он видит "существо" из того мира, который
"лежит" за конечным миром всех религий и оккультно-мистических открытий.
Взвизгнув "хватит!" Толя вскочил с постели и закричал. Все рассыпалось по
тайным уголкам реальности. Но из вне доносился страшный, громовой стук в
ворота.
Взвинченный таким резким переходом из скрытого мира в видимый, Толя,
пошатываясь, пошел на стук.
Он открыл ворота Сонновского дома и увидел пьяного мужичка, а за ним...
робко улыбающегося... Евгения Извицкого.
- Вот это встреча! ...Как ты нашел Лебединое!? - вскричал Падов, обняв
друга.
Мужичок, поцеловавшись с деревом, исчез.
- Да Аннуля в тайне письмишко тут написала, - сконфуженно проговорил
Извицкий, метая острые взгляды на Падова.
Но Падов, не давая ему опомниться, проводил в комнаты, показывая углы,
где только что ему виделись "невидимые".
Извицкий жался в себя; это был чуть толстенький человек с взлохмаченной
головою, примерно одного возраста с Падовым; глаза его горели каким-то
внутренним, мистическим и вместе с тем сексуальным огнем; кожа лица была
нежная, но не женственно, а как-то по своему, особенно.
Вместе с Падовым и Реминым он образовывал довольно своеобразный
треугольник.
Говорили, что, как и Ремин, он был одно время в некоторой связи с
религией Я.
Вскоре вернулись и путешественники за грибами, кроме Анны: она уехала на
день в Москву. Зажглись огни в Сонновско-Фомичевском доме: словно духи
задвигались во тьме.
Девочка Мила спрятала свои грибы в ночной горшок; мутноскрытые глаза
Петеньки смотрели на Извицкого из щели. Даже куро-труп принес один гриб. А
Извицкому было нехорошо: он рвался к себе, в душу, во внутрь, или на худой
конец к общению с Падовым и Реминым. Даже Клавуша не очень удивила его.
" Лучше своя вошь, чем Дары свыше", - все время бормотал он про себя и
отходил в сторону.
- Ускользает, ускользает Женичка от нас, - приговаривал Ремин.
Долгое время все как-то не могли найти контакт и шатались из стороны в
сторону, точно неприкаянные.
Гена в уголке "раздавил" поэтическую четвертинку. Потом к нему присел,
чего-то нашептав, Толя.
Между прочим, про Извицкого в Москве ходил какой-то изуверский, со
стонами из-под домов слух. Что, мол, Женя замешан в некой страшной истории,
дикой и исступленной, связанной может быть с культом дьявола. Другие,
однако, считали такое объяснение профаническим и говорили об отрицательном,