проходило, точно он мог до нее дотронуться, и обычный покров, делающий
мышление привычным, был сдернут. Он мог видеть обнаженное поле своего "я".
Его особенно поразило, что чистая мысль бьется о самую себя, как бы ощущая и
оценивая свое существование, и еще, что непрерывно задает себе вопросы: кто
я? откуда?
Самое ужасное было то, что эти вонзающиеся в мысль вопросы, отскакивали
от нее, безответные, именно потому, что задавался вопрос и эти порывы не
выходили за пределы реальности. Эта странность ощущения самосознания, эта
раскрытость самого откровенного, эта безответность "главных вопросов" -
извергали из Падова истерический крик. Он весь, валяющийся в канаве,
превратился в этот жуткий и недоумевающий от самого себя крик.
Мысль билась о мысль, "я" сталкивалась с "я". Обнаженное самосознание
выло, словно не зная, откуда оно, и Падова лихорадило от чувства странности
его голого, вопросительного существования; обнаженная мысль словно ломалась;
она была бешено реальным и в то же время чудовищно хрупким.
Внезапно Толя почувствовал, похолодев: то, что составляет "я" вот-вот
рухнет; "все скоро рухнет и что будет потом", - прошептал он.
Падов встал на ноги и, шатаясь, вышел из канавы... Так и пошел вперед, с
выпученными глазами, по одинокому шоссе навстречу скрытому миру, о котором
нельзя даже задавать вопросов... нельзя даже задавать вопросов...