могу...
ожидать смерти и того, что там, за занавесом! У меня болят нервы... Надо
порвать, порвать - наглядно, чтоб всем было доступно, а не только единицам -
этот занавес, чтобы воспринимаемый тогда потусторонний мир стал
повседневностью, частью нас самих! - закричал он, весь трясясь.
- Чтоб рухнула преграда... Чтобы все слилось... И тогда и тогда,
- он внутренне как бы усладился, - все изменится... человечество
освободится от всех своих земных кошмаров; голод, война, страх перед смертью
потеряют свой смысл; рухнет тюрьма государства, ибо она бессильна перед
духовным миром... все перевернется...
- Ишь, куда понесло, - улыбнулась Анна. - В социальщину... Ну, это по
юности...
Ты еще организуй партию под названием "Загробная"... Программа и цель:
порвать занавес... Со всеми последствиями... Сашенька, ведь до сих пор все
старались наоборот уберечь человечество от знания потустороннего. Боюсь, что
ваш прорыв приведет к замене земных кошмаров другими, более
фундаментальными... Впрочем, все это имеет смысл.
Но никто не реагировал на все ее ворчание, все берегли и щадили "юных";
вместе с тем непомерный взрыв Сашеньки, сам его вид: еще мальчика с
блуждающими глазами, точно устремленными в неведомое, спровоцировали у
каждого виденье своего запредельного.
Воздух опять был напоен непознаваемым, истерически инспирированными
призраками и хохотком, утробно-потусторонним, точно лающим в себя, хохотком
Падова. Все это смешалось с потоками, судорогами любви к "я", с
патологическим желанием самоутвердиться в вечности и с видением собственного
"я" - в ореоле Абсолюта.
Самое время было не вместить... Но душа как-то выносила все это... Только
Сашенька и Вадимушка вдруг чего-то не выдержали и попросились домой. Игорек
вывел их за ворота.
- Личность должна взять на себя и бремя рода и бремя запредельного! -
провизжал он им на прощанье.
Лицо Вадимушки было даже чуть радостно.
Опускалась ночь. В гнезде Падова остались только хозяин, Анна и Ремин.
Игорек тоже уехал.
XXI
Федор наблюдал за всем этим из щели. В гнезде Падова было так много
соседних полу-комнат закутков, что не представляло труда стеречь рядом, в
ожидании.
"Смыть, смыть надо их... недоступные", - бормотал Федор, когда вечером
пробирался полутемной тропинкой к дому Падова, когда лез в окно, когда
проходил сквозь дыры. Душа вела дальше, в запредельное; каждое дерево,
качающееся от ветра, казалось платком, которым махали из потустороннего;
каждый выступ, каждый предмет точно неподвижно подмигивали
вымученно-нечеловеческими глазами. Федор вспоминал Анну, ее хохотки и
улыбку; думал о метафизическом дерганьи Падова.
Оскалясь, вспоминал про себя стихи Ремина.
Описанный бурный разговор между обитателями и Христофоровым медленно
входил в его душу. Надежно приютившись рядом, по соседству, он медлил,
ожидая своего часа. В воображении плыл вспоротый живот Анны и ее крик: "Я..
я.. я.. В вечности, в вечности!" Поэтическую головку Ремина, застывшую в
самолюбии, он представлял себе отрезанной и тщетно пытающейся язычком
поцеловать самое себя.
"Футболом ее, футболом!" - неистово бормотал Федор, вцепившись в косяк
двери. Он словно видел себя на полянке, пред Падовским гнездом, в одной
майке, без трусов, потно гоняющим мертвую голову Ремина в качестве
футбольного мяча. "Футболом ее, футболом, - причитал он. - И забить, забить
навсегда в ворота".
О Падове была особая речь; Федор хотел просто его задушить, глядя в
глаза, своими руками; чтобы вместе с хрипом из красного рта выдавливалась и
душа, кошмарная, наполненная непостижимым ужасом, задающая себе
патологически-неразрешимые вопросы. Он представлял себя накрытым этой душой,
как черным покрывалом, и выбегающим из этого дома, как бык, в слепоте, -
вперед, вперед, в неизвестность!
Все это не в словах, а в каких-то невыразимых мыслях-состояниях, понимая
все по-своему, переживал Федор. Как огромный идол, переминался с ноги на
ногу, чуть не подпрыгивая, вслушиваясь в хрип и бормотанье там, за стеной.
Но постепенно некий томный и потусторонний елей обволакивал его душу. Ему
стало казаться, что он частично уже нашел то, что искал: в самой душе
"метафизических", в их существовании. Смрадно щерился каждому, направленному
на "главное", слову Падовских. От этого общения он получал почти такое же
ощущение как от убийства.
Это неожиданно немного снизило его желание убивать; однако ж, с другой
стороны, это желание еще более вздернулось и укрепилось, именно чтоб
разрешить парадокс и реализовать себя во чтобы то ни стало.
Федор настороженно прислушался к этому вдруг нахлынувшему противоречию;
чуть дрогнул, испугавшись неосуществления; но потом почувствовал, что
мертвая радость от бытия Падовских все равно ведет только к стремлению
получить идентичную, но еще более болезненно-высшую радость от их убийства.
(Одно напряжение снимается другим, еще более катастрофичным).
Но все-таки он не мог избавиться от искушения продолжать ощущать их
живыми. Ибо, о чем бы они ни говорили, он, особенно почему-то сейчас, перед
их приближающейся смертью, продолжал ощущать их как нечто потустороннее,
присутствующее среди живого здесь; а потустороннее нечего было превращать в
потустороннее, то есть убивать; оно и так частично было тем, чем Федор хотел
бы видеть весь мир.
Но только частично - все равно и здесь завесу надо было порвать...
Тем временем Федор услышал, что Сашенька и Вадимушка уходят; ушел и
Игорек; Христофоров убежал еще раньше.
Это приближало бытовое выполнение его плана: все-таки трудно было бы даже
изощренным способом уничтожить столько людей. Теперь оставались только трое:
Анна, Падов и Ремин. Но - главные. И притом наступала ночь.
Федор метался душою в поисках подходящей смерти. Сначала ему пришла в
голову мысль их сжечь, живьем, ночью, во время сна, когда видения подступают
к горлу.
Тем более, рядом, в сарае, было сено.
Огонь, огонь! - сейчас это соответствовало его душе. Но недостаток этого
способа был в том, что тогда отпадала возможность заглянуть в глаза
умирающим, насытиться их видом. Поэтому имел смысл действовать топором -
тоже во время сна.
В конце концов, уничтожив сразу двоих, одного кого-нибудь - лучше Падова!
- можно было бы обласкать, завести с ним разговор, даже поцеловать перед
умерщвлением.
Федор не знал на что решится.
Между тем Анна, Ремин и Падов оставались одни в комнате. Большей частию
молчали
- каждый по своим углам; иногда только раздавались сдавленные стоны,
вздохи и обрывочные, точно скачущие между ними, слова.
Анна вставала и как бледный, самонаполненный призрак подходила к окну -
пить.
Ремин тихо выл - ему виделось собственное, родное "я", покинувшее тело и
бродящее в раздвинутых мирах. Оно светилось невиданным яйным светом,
расширяясь как звезда, как Вселенная... все дикие, умопостигаемые чудовища
исчезали, растворяясь в его лучах. "Я", отожествленное с чистым духом,
расширялось и расширялось, и не было конца его торжеству... Но был ли это
предел?..
Федор неслышно шевелился за стенкой; он чувствовал дыхание этих
состояний; ворочал ржавый, большой топор.
"Только вечность, вечность!!" - кричал Падов, простирая к себе, в небеса,
руки.
Словно ломались преграды на пути к зачеловеческому сознанию.
Соннов ждал, сам не зная чего, с топором в руках.
Анна плакала в углу.
Ее пронзила гностическая жалось к себе; по форме, правда, Анна видела
свое "я" - по крайней мере внешне - в более человеческой оболочке; она
являлась себе девчонкой, бродящей в адо-раю непознаваемого, девчонкой,
играющей в прятки с Непостижимым...
"Бессмертия, бессмертия!! Сию же минуту!!" - стонала Анна, лежа на досках
ржавой кровати, прильнув к каким-то железным прутьям. Волосы ее разметались,
на губах выделялась пена. Казалось, она была готова отдаться этому
бессмертию, лишь бы вобрать его в себя.
"Моя милая, моя милая", - лепетала она, останавливая взгляд непонятно на
чем.
...Вот она уже плывет среди звезд... А вот - на земле - просто сидит на
скамейке... И это свято.
- Бессмертия, бессмертия! - выла она, и пытаясь обнять, зацеловать свое
"я", точно простирала из своего сознания к себе самой, духовные руки.
Иногда глаза ее выкатывались от непостижимого счастья и ум мутился от
желания объективизировать любовь к себе. Казалось, она сойдет с ума,
стараясь выразить любовь к своему "я"; вскочит с постели и, завопит как
марсианское чудовище, выбежит на улицу, простирая руки неизвестно к чему.
Федор вслушивался в каждый стон и бормотание "метафизических"; ему снова
захотелось вступить с ними в контакт, услышать их разговор и в полной мере
ощутить живых Падовских.
Но стоны становились все тише и тише. Очевидно, внутренние бури
приближались к концу. Все явственней стояла тишина, даже какая-то духовная
тишина. И Падов и Ремин и Анна не издавали ни одного звука.
Федор упрямо ждал. Ночь углублялась и темень в его углу вскоре стала
такой, что он ощущал ее, как предмет. В середине ночи Федор почувствовал,
что его любимые уснули.
Теперь, как практически, так и по существу, тянуть было нечего.
Но, точно наперекор судьбе, ему захотелось подождать. У него даже
возникло желание разбудить их, попить чайку, заглянуть в глазки, поговорить,
ни в чем не выдавая себя. И потом - когда они опять заснут - убить.
Осторожно он вышел в небольшой коридор - рядом, за чуть прикрытой,
стеклянной дверью были и Падов, и Анна, и Ремин.
Федор ступал неслышно, как летучий медведь. Взрыв - в потустороннее -
чувствовал всей своей открытой пастью. Неслышно дышал, точно выделяя
одиночество. Топор был в руке, и она угрюмо тянулась к двери. Стены застыли,
уходя в несуществование.
Федор - всем сознанием - слушал дыхание лежащего рядом с дверью Ремина.
Где ему, спящему, виделось сейчас, в этот страшный момент, его вечное Я?
Раздражала Федора мгновенность перехода; одно движение - в эти минуты он
бывал нечеловечески силен и ловок - и асе.
В душе опять вспыхивало желание: разбудить, - хотя бы Ремина, чтоб он
привстал на кровати - и пообщаться с ним, прямо перед смертью; потрепать его
по щеке.
Но наконец Федор решился. Может быть, убийство разрешит большее, чем
контакт.
Взгляд его отяжелел, точно пред собственной смертью.
Но все-таки ему захотелось чуть-чуть пережить внутри себя предсмертную
беседу.
Причем в обратной форме. Его сразу потянуло в полное одиночество: просто
пройтись минут десять одному по саду; потом прийти - и быстро раздвинуть
занавес. Он сжался, просто повеселев от сознания, что теперь его решение
равносильно действию; и вышел пройтись - в одиночество - в сад.
Уже немного светлело и воздух был свободен и влажен. Он пошел вдоль
забора, любуясь собственной тенью как символом.
Вдруг - из огромной дыры в заборе, сзади него - вышло трое человек. С
оружием.
Их появление было непонятно. - Вы арестованы, - сказал один из них.
ЭПИЛОГ
Спустя несколько недель по одной из кривых улочек Москвы брели, точно в
ореоле бросающейся в глаза ауры, двое юношей: один худой, вытянутый, с
трансцендентно-ожидающим, нетерпеливым лицом; другой поменьше, курчавый,
словно в сплетении с самим собой. То были Сашенька и Вадимушка. Пустые глаза
окон находились по ту сторону их существования. Брели друзья в маленькую,
отключенно-нелепую пивнушку, что приютилась одна между сквером и автобазой.