пользуясь даром теми выгодами, которых я так неутомимо добивался. И тогда в
груди моей родилось отчаяние - не то отчаяние, которое лечат дулом
пистолета, но холодное, бессильное отчаяние, прикрытое любезностью и
добродушной улыбкой. Я сделался нравственным калекой: одна половина души
моей не существовала, она высохла, испарилась, умерла, я ее отрезал и
бросил, - тогда как другая шевелилась и жила к услугам каждого, и этого
никто не заметил, потому что никто не знал о существовании погибшей ее
половины; но вы теперь во мне разбудили воспоминание о ней, и я вам прочел
ее эпитафию. Многим все вообще эпитафии кажутся смешными, но мне нет,
особенно когда вспомню о том, что под ними покоится. Впрочем, я не прошу
вас разделять мое мнение: если моя выходка вам кажется смешна - пожалуйста,
смейтесь: предупреждаю вас, что это меня не огорчит нимало.
В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясь на
мою, дрожала; щеки пылали; ей было жаль меня! Сострадание - чувство,
которому покоряются так легко все женщины, впустило свои когти в ее
неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не
кокетничала, - а это великий признак!
Мы пришли к привалу; дамы оставили своих кавалеров, но она не покидала руки
моей. Остроты здешних денди ее не смешили; крутизна обрыва, у которого она
стояла, ее не пугала, тогда как другие барышни пищали и закрывали глаза.
На возвратном пути я не возобновлял нашего печального разговора; но на
пустые мои вопросы и шутки она отвечала коротко и рассеянно.
- Любили ли вы? - спросил я ее наконец.
Она посмотрела на меня пристально, покачала головой - и опять впала в
задумчивость: явно было, что ей хотелось что-то сказать, но она не знала, с
чего начать; ее грудь волновалась... Как быть! кисейный рукав слабая
защита, и электрическая искра пробежала из моей руки в ее руку; все почти
страсти начинаются так, и мы часто себя очень обманываем, думая, что нас
женщина любит за наши физические или нравственные достоинства; конечно, они
приготовляют ее сердце к принятию священного огня, а все-таки первое
прикосновение решает дело.
- Не правда ли, я была очень любезна сегодня? - сказала мне княжна с
принужденной улыбкой, когда мы возвратились с гулянья.
Мы расстались.
Она недовольна собой: она себя обвиняет в холодности... о, это первое,
главное торжество! Завтра она захочет вознаградить меня. Я все это уж знаю
наизусть - вот что скучно!
4-го июня.
Нынче я видел Веру. Она замучила меня своею ревностью. Княжна вздумала,
кажется, ей поверять свои сердечные тайны: надо признаться, удачный выбор!
- Я отгадываю, к чему все это клонится, - говорила мне Вера, - лучше скажи
мне просто теперь, что ты ее любишь.
- Но если я ее не люблю?
- То зачем же ее преследовать, тревожить, волновать ее воображение?.. О, я
тебя хорошо знаю! Послушай, если ты хочешь, чтоб я тебе верила, то приезжай
через неделю в Кисловодск; послезавтра мы переезжаем туда. Княгиня остается
здесь дольше. Найми квартиру рядом; мы будем жить в большом доме близ
источника, в мезонине; внизу княгиня Лиговская, а рядом есть дом того же
хозяина, который еще не занят... Приедешь? . .
Я обещал - и тот же день послал занять эту квартиру.
Грушницкий пришел ко мне в шесть часов вечера и объявил, что завтра будет
готов его мундир, как раз к балу.
- Наконец я буду с нею танцевать целый вечер... Вот наговорюсь! - прибавил
он.
- Когда же бал?
- Да завтра! Разве не знаешь? Большой праздник, и здешнее начальство
взялось его устроить...
- Пойдем на бульвар...
- Ни за что, в этой гадкой шинели...
- Как, ты ее разлюбил?..
Я ушел один и, встретив княжну Мери, позвал ее на мазурку. Она казалась
удивлена и обрадована.
- Я думала, что вы танцуете только по необходимости, как прошлый раз, -
сказала она, очень мило улыбаясь...
Она, кажется, вовсе не замечает отсутствия Грушницкого.
- Вы будете завтра приятно удивлены, - сказал я ей.
- Чем?
- Это секрет... на бале вы сами догадаетесь.
Я окончил вечер у княгини; гостей не было, кроме Веры и одного презабавного
старичка. Я был в духе, импровизировал разные необыкновенные истории;
княжна сидела против меня и слушала мой вздор с таким глубоким,
напряженным, даже нежным вниманием, что мне стало совестно. Куда девалась
ее живость, ее кокетство, ее капризы, ее дерзкая мина, презрительная
улыбка, рассеянный взгляд?..
Вера все это заметила: на ее болезненном лице изображалась глубокая грусть;
она сидела в тени у окна, погружаясь в широкие кресла... Мне стало жаль
ее...
Тогда я рассказал всю драматическую историю нашего знакомства с нею, нашей
любви, - разумеется, прикрыв все это вымышленными именами.
Я так живо изобразил мою нежность, мои беспокойства, восторги; я в таком
выгодном свете выставил ее поступки, характер, что она поневоле должна была
простить мне мое кокетство с княжной.
Она встала, подсела к нам, оживилась... и мы только в два часа ночи
вспомнили, что доктора велят ложиться спать в одиннадцать.
5-го июня.
За полчаса до бала явился ко мне Грушницкий полном сиянии армейского
пехотного мундира. К третьей пуговице пристегнута была бронзовая цепочка,
на которой висел двойной лорнет; эполеты неимоверной величины были загнуты
кверху в виде крылышек амура; сапоги его скрипели; в левой руке держал он
коричневые лайковые перчатки и фуражку, а правою взбивал ежеминутно в
мелкие кудри завитой хохол. Самодовольствие и вместе некоторая
неуверенность изображались на его лице; его праздничная наружность, его
гордая походка заставили бы меня расхохотаться, если б это было согласно с
моими намерениями.
Он бросил фуражку с перчатками на стол и начал обтягивать фалды и
поправляться перед зеркалом; черный огромный платок, навернутый на
высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок,
высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил
его кверху до ушей; от этой трудной работы, ибо воротник мундира был очень
узок и беспокоен, лицо его налилось кровью.
- Ты, говорят, эти дни ужасно волочился за моей княжной? - сказал он
довольно небрежно и не глядя на меня.
- Где нам, дуракам, чай пить! - отвечал я ему, повторяя любимую поговорку
одного из самых ловких повес прошлого времени, воспетого некогда Пушкиным.
- Скажи-ка, хорошо на мне сидит мундир?.. Ох, проклятый жид!.. как под
мышками? режет!.. Нет ли у тебя духов?
- Помилуй, чего тебе еще? от тебя и так уж несет розовой помадой...
- Ничего. Дай-ка сюда...
Он налил себе полсклянки за галстук, в носовой платок, на рукава.
- Ты будешь танцевать? - спросил он.
- Не думаю.
- Я боюсь, что мне с княжной придется начинать мазурку, - я не знаю почти
ни одной фигуры...
- А ты звал ее на мазурку?
- Нет еще...
- Смотри, чтоб тебя не предупредили...
- В самом деле? - сказал он, ударив себя по лбу. - Прощай... пойду
дожидаться ее у подъезда. - Он схватил фуражку и побежал.
Через полчаса и я отправился. На улице было темно и пусто; вокруг собрания
или трактира, как угодно, теснился народ; окна его светились; звуки
полковой музыки доносил ко мне вечерний ветер. Я шел медленно; мне было
грустно... Неужели, думал я, мое единственное назначение на земле -
разрушать чужие надежды? С тех пор как я живу и действую, судьба как-то
всегда приводила меня к развязке чужих драм, как будто без меня никто не
мог бы ни умереть, ни прийти в отчаяние! Я был необходимое лицо пятого
акта; невольно я разыгрывал жалкую роль палача или предателя. Какую цель
имела на это судьба?.. Уж не назначен ли я ею в сочинители мещанских
трагедий и семейных романов - или в сотрудники поставщику повестей,
например, для "Библиотеки для чтения"?.. Почему знать?.. Мало ли людей,
начиная жизнь, думают кончить ее, как Александр Великий или лорд Байрон, а
между тем целый век остаются титулярными советниками?..
Войдя в залу, я спрятался в толпе мужчин и начал делать свои наблюдения.
Грушницкий стоял возле княжны и что-то говорил с большим жаром; она его
рассеянно слушала, смотрела по сторонам, приложив веер к губкам; на лице ее
изображалось нетерпение, глаза ее искали кругом кого-то; я тихонько подошел
сзади, чтоб подслушать их разговор.
- Вы меня мучите, княжна! - говорил Грушницкий, - вы ужасно переменились с
тех пор, как я вас не видал...
- Вы также переменились, - отвечала она, бросив на него быстрый взгляд, в
котором он не умел разобрать тайной насмешки.
- Я? я переменился?.. О, никогда! Вы знаете, что это невозможно! Кто видел
вас однажды, тот навеки унесет с собою ваш божественный образ.
- Перестаньте...
- Отчего же вы теперь не хотите слушать того, чему еще недавно, и так
часто, внимали благосклонно?..
- Потому что я не люблю повторений, - отвечала она, смеясь...
- О, я горько ошибся!.. Я думал, безумный, что по крайней мере эти эполеты
дадут мне право надеяться... Нет, лучше бы мне век остаться в этой
презренной солдатской шинели, которой, может быть, я обязан вашим
вниманием...
- В самом деле, вам шинель гораздо более к лицу...
В это время я подошел и поклонился княжне; она немножко покраснела и быстро
проговорила:
- Не правда ли, мсье Печорин, что серая шинель гораздо больше идет к мсье
Грушницкому?..
- Я с вами не согласен, - отвечал я, - в мундире он еще моложавее.
Грушницкий не вынес этого удара; как все мальчики, он имеет претензию быть
стариком; он думает, что на его лице глубокие следы страстей заменяют
отпечаток лет. Он на меня бросил бешеный взгляд, топнул ногою и отошел
прочь.
- А признайтесь, - сказал я княжне, - что хотя он всегда был очень смешон,
но еще недавно он вам казался интересен... в серой шинели?..
Она потупила глаза и не отвечала.
Грушницкий целый вечер преследовал княжну, танцевал или с нею, или
вис-Е-вис; он пожирал ее глазами, вздыхал и надоедал ей мольбами и
упреками. После третьей кадрили она его уж ненавидела.
- Я этого не ожидал от тебя, - сказал он, подойдя ко мне и взяв меня за
руку.
- Чего?
- Ты с нею танцуешь мазурку? - спросил он торжественным голосом. - Она мне
призналась...
- Ну, так что ж? А разве это секрет?
- Разумеется... Я должен был этого ожидать от девчонки... от кокетки... Уж
я отомщу!
- Пеняй на свою шинель или на свои эполеты, а зачем же обвинять ее? Чем она
виновата, что ты ей больше не нравишься?..
- Зачем же подавать надежды?
- Зачем же ты надеялся? Желать и добиваться чего-нибудь - понимаю, а кто ж
надеется?
- Ты выиграл пари - только не совсем, - сказал он, злобно улыбаясь.
Мазурка началась. Грушницкий выбирал одну только княжну, другие кавалеры
поминутно ее выбирали; это явно был заговор против меня; тем лучше: ей
хочется говорить со мной, ей мешают, - ей захочется вдвое более.
Я раза два пожал ее руку; во второй раз она ее выдернула, не говоря ни
слова.
- Я дурно буду спать эту ночь, - сказала она мне, когда мазурка кончилась.
- Этому виноват Грушницкий.
- О нет! - И лицо ее стало так задумчиво, так грустно, что я дал себе слово
в этот вечер непременно поцеловать ее руку.
Стали разъезжаться. Сажая княжну в карету, я быстро прижал ее маленькую
ручку к губам своим. Было темно, и никто не мог этого видеть.
Я возвратился в залу очень доволен собой.
За большим столом ужинала молодежь, и между ними Грушницкий. Когда я вошел,
все замолчали: видно, говорили обо мне. Многие с прошедшего бала на меня
дуются, особенно драгунский капитан, а теперь, кажется, решительно
составляется против меня враждебная шайка под командой Грушницкого. У него
такой гордый и храбрый вид... Очень рад; я люблю врагов, хотя не
по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне кровь. Быть всегда
настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать
намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним