Набрать назавтра Ленин номер я, естественно, не посмел, неделю не
появлялся в институте; давление Ленинграда на меня, презрение его ко
мне, его хохоток стали невыносимыми, и, буквально за десять дней до
сессии, прознав случайно, что в Москве намечается набор на интересный
режиссерский курс, - позорно бежал, ибо признал, что город победил
меня окончательно. Хотя, кто знает, может, это бегство стало как раз
первым шагом к моему освобождению.
Все это я рассказал затем, чтобы более или менее прояснить, какими
глазами, семь лет спустя, с отличием окончивший московский престижный
институт, приехав в провинциальный городок П. договариваться о
постановке, смотрел я на Лену; какой своеобразный комплекс ощущений
возник во мне, когда я сидел на ночной пьяночке у завпоста Валерки
Никитина, еще ленинградского моего приятеля, сидел среди окурков,
пустых и не вполне пустых бутылок, среди полузнакомых-полунезнакомых
людей, сидел и смотрел на нее, молчащую о чем-то с
режиссером-ленинградцем Нахаресом, на маленькую актрису маленького
театрика, которая уже несколько лет играет служанок, девочек на
вечеринках (без слов) да машенек из сказочек, при том что переступила,
кажется, ту пору, когда можно попасть на настоящие роли и стать кем-то
хотя бы в масштабах мини-городка, смотрел на нее: гордую, оскорбленную
королеву, у которой отобрали королевство, и нет никаких надежд на его
возвращение, а естество не отобрали, и все воспитание, выраженное
теперь в одних высокомерии, брезгливости, гордости, - вроде бы и
ненужно никому, и властность смешна, и выхода из идиотской,
унизительной ситуации нету и не предвидится.
Впрочем, я, кажется, снова слишком увлекся и забыл дать объяснения по
поводу саратовской Вали и василеостровского сундука.
147.
И вот снова, как по заколдованному кругу бродя, возвращаюсь я к тому
ленинградскому году, когда происходил мой своеобразный роман с Леною,
односторонний, ущербный и возвышенный вместе, никак, естественно, не
компенсирующий потребности в нормальном половом (тьфу!) общении, а
потребность зрела, набухала, росла и с необоримостью природного закона
привела к женщине, которую я мог позволить себе не обожать. Ею
оказалась аспирантка ЛГУ, приехавшая из Саратова; знакомство произошло
в курилке Публичной библиотеки и развилось во многомесячные, отдающие
некрофилией встречи в стенах сырого и холодного города-кладбища.
Сначала два-три целомудренных свидания: кино, концерт в филармонии,
стихи, троллейбусы, улицы, быстрое, потому что зима, ветер, промозглый
мороз, расставание в конце, - но и Вале, и мне прогулок, разговоров -
мало, и вот мы после очередного концерта - на метро до конечной;
выходим к часу ночи и - холодно! - в подъезд большого дома на окраине
Московского проспекта, знаете, где наверху мастерские художников, - на
площадку между этажами, и до шести, снова до метро - целуемся и все
такое прочее, и терпеть уже больше нельзя, натерпелись, а в
расстроенном моем мозгу - увертюра к УПиковой дамеы: не по частям, не
текущая во времени, а сразу вся, целиком, со всеми голосами, и
отверженность, бездомность дичайшая, и желание, и у Вали, конечно,
тоже, и вот тут-то впервые в натуре то, о чем только слышал когда-то в
сальных разговорах и анекдотах, в песенке у Клячкина:
Мне сказала То-шень-ка:
Миленький, мне тош-нень-ка-а...
Ну чем тебя пора-а-ду-у-ю-у?
Что ж, зайдем в парад-ну-ю-у?.. -
слышал и не верил, что это может случиться на самом деле, не представлял
как это бывает. А на улице - зима, и одежда, естественно, зимняя, и не
подобраться друг к другу. Но что поделаешь? Я живу в комнате на пятерых,
она - на шестерых, и как подгадать, чтобы дома никого хотя бы на четверть
часика?! А лета все равно не дождаться, и друзей нету, чтобы тоже не в
общежитии, разве Сосюра, но к нему с такой просьбой я в жизни не обращусь,
сдохну лучше: он непременно свою долю потребует; - и ночь идет, тянется, и
надо ждать шести, пока откроют метро, и возимся, возимся, и финал такой же,
как в той клячкинской песенке: все равно мне тош-нень-ка-а...
Больше ночей напролет у нас с Валею не было, но и той, что случилась,
оказалось довольно, чтобы перейти и психологический и технологический
рубежи, и теперь всякое свидание непременно заканчивается одинаково,
но уже в каких-то случайных парадных, в проходных подъездах, и не в
три ночи, когда народ в основном спит, а в десять вечера, в половине
одиннадцатого: дольше не дотерпеть. То и дело мимо шастают ленинградцы
и вынуждают отскакивать друг от друга, делать вид, что мы просто
целуемся. Со временем нам удается немного обжиться в чужом городе:
завести собственный подъезд, тут же, на Васильевском, где стоят оба
наши общежития: мое - на самом краю, у Гавани, ее - в начале, у
Тучкова моста, - завести подъезд в глубине двора, где-то посередине
острова, линии так на двенадцатой, у Малого проспекта, самого гнилого,
самого грязного проспекта в этом районе города. Обшарпанному дому лет
сто, он высок, этажей эдак в восемь, этажей еще старорежимных,
полнометражных и, разумеется, без лисята, что даже в нашем
сравнительно юном возрасте - не сахар, а верхний этаж - нежилой, и
это-то уж наш этаж, вернее - ибо двери забиты наглухо - наш участок
лестницы. Здесь стоит сундук, и мы на нем занимаемся любовью, не
обращая внимания - закалка проходных парадных - на жизнь внизу, на
хлопающие двери квартир, на разговоры их обитателей, мы не желаем
думать об обитателях вообще - с их снобизмом, с их уютом, с их
мебелью, с их дореволюционными клопами, которых никто никогда не
выведет, потому что все дома - вместе, и клопы путешествуют из
квартиры в квартиру, из дома в дом, успешно избегая любых нашествий
санэпидстанции. На сундуке нам почти удобно, и после предыдущих
мытарств мы едва не счастливы, мы чувствуем в глубине души, что могло
бы быть и хуже, что нам просто дико повезло, и плевать мы хотели на
этот чопорный город, который отказывает чужакам в лучшем приюте.
148.
Приехав в П. договариваться о постановке, я в равной мере поразился
как встрече с Леною, так и жалкому ее положению в театре; я
пересмотрел несколько спектаклей с участием моей бывшей королевы, но
по эпизодам понять хоть что-нибудь определенное мне не удалось. Долгие
московские недели перед возвращением в П. я, в остальном давно и легко
сделавший распределение, колебался, не взять ли все же на главную роль
Син°ву: таким образом я вернул бы ей достойное ее реноме, да и
ситуация режиссер-актриса, открыла бы передо мною непредставимую
бездну возможностей для развития так нелепо запнувшегося семь лет
назад нашего... моего романа. Но что если Ленине положение вызвано не
органической ненавистью плебса к высокородным, а отражает истинное
соотношение театральных сил? Что, если Лена попросту неталантлива
(тогда, в Ленинграде, подобная мысль, сами понимаете, и в бреду не
смела коснуться моего сознания)? Я провалю свой спектакль, а от его
успеха зависит в моей карьере слишком многое. Даже сидя в директорском
кабинете накануне первой репетиции, я не знал еще, какую фамилию
произнесу, и, когда выяснилось, что произнес не УСин°ваы,
почувствовал, как меня бросило в жар. Ничего, попытался я перед собою
оправдаться. Я еще вытащу-вот только стану чуть-чуть на ноги - Лену
отсюда. Она еще сыграет у меня самые лучшие роли, и не в этой
бездарной, конъюнктурной пьесе, на которую я согласился из соображений
исключительно общеполитических, - а в тех, других, настоящих, о
которых мечтал долгие годы, замыслы реализации которых вынашивал в
самых глубинах души. Лена сыграет у меня в УПятой колоннеы! Однако,
как ни убедительно выстраивались мои доводы, едва приказ с
распределением появился на доске, я ходил по коридорам театра тенью,
опустив голову, - словно предатель, а на проводы бывшего
ленинградского однокурсника, Эрика Нахареса (он отбыл в П. положенные
распределением три года и возвращался к жене, домой, в Ленинград, где
его поджидала тотальная безработица), я пришел лишь после клятвенного
его заверения, что Син°ва не приглашена.
Из трехкомнатной театральной квартиры, готовя ее к ремонту, вывезли
все, и выглядела она, покрытая следами десятков временных, случайных
жильцов: ободранные, исчерченные обои, обрывки афиш, фотографий,
обломки макетов и мебели, сор - достаточно экзотично. Стол заменяла,
лежа на собранных в дорогу чемоданах, снятая с петель дверь; вместо
стульев - подручная мягкая рухлядь, пальто гостей. Я явился в разгар
пьянки: свечи, дым коромыслом, музыка, танцы, плач в жилетки друг
другу по оголенным темным углам, и кто-то занимается любовью в недрах
опустевшего стенного шкафа, и какая-то актриса пытается утопиться в
ванне. Я скучал и от скуки медленно набирался, как вдруг возникла
неприглашенная Син°ва, принесла бутылку сучк и банку баклажанной икры
за двадцать семь копеек и, тихая, как тогда, у Сосюры, села на
подоконник. Все окружение мигом ушло, провалилось, остались одни
Ленины глаза, из которых ни для кого, кроме меня, не заметно - пьянка!
проводы! до чужих слез ли?! - текли по нейтральному, точно у
невменяемой, лицу слезы.
Рыльце в пушку, я принял их на свой счет и, удержавшийся убежать, едва
Син°ва явилась, бродил по квартире, мешая всем, но, что ни минута,
оказывался в прямой видимости проклятого, манящего подоконника. Нет,
Лена категорически, подчеркнуто не желала обращать внимание на меня,
она снова, как там, в Ленинграде, меня презирала, брезговала снизойти
даже до каких-нибудь в мой адрес обидных слов, до выяснения отношений,
до упрека, даже до взгляда не снизошла! - и я, взбешенный, не выдержал
наконец, подсел: а с чего вы, черт побери, взяли, что я непременно
назначу вас на роль?! Она взглянула на меня откуда-то очень издалека,
не вдруг узнавая, а когда узнала, расхохоталась: я?! из-за вас?! Боже,
вот насмешили-то! Тут я уже счастлив был бы не поверить Лениной
реакции, ибо любое презрение дороже полного игнорирования, но не
поверить не существовало оснований, и мне ничего другого не осталось -
только согнать кого-то пьяного с моего пальто, схватить его за вешалку
с пола и бежать, бежать, бежать, и уже на улице, на отрезвляющем
морозце, осознать, как весь напрягся, напружинился, подался к Лене
Нахарес, готовый не то защитить ее, не то избить, как она, раз начав и
не умея остановиться, хохотала, хохотала, хохотала жутким истерическим
хохотом. Стыдная, тоскливая ревность к ленинградцу Нахаресу поднялась
во мне, ничего, приговаривал я, пиная с размаху попадавшиеся под ноги
снежные комки, ничего, завтра утром ты уедешь, а я... а я останусь с
нею, здесь!
На вечеринке, с описания которой я начал Ностальгию, Лена, спокойная,
ничем не давала понять, что помнит инцидент на проводах, да и помнила
ли? а Нахарес был далеко, - вот я и расслабился, разлопоушился и
ляпнул сакраментальные слова про УПятую колоннуы, про Ностальгию, и
тут Лена так странно взглянула на меня: мне почудилось - точно как
там, в Ленинграде, в василеостровском подъезде, - что я снова долго не
мог прийти в себя: канава, камешки, оскандалиться перед дамой, ты что,
что ли, влюблен в меня?! Но нет, хватит! сказал себе наутро. Сколько
можно бояться неизвестно чего?! Сколько можно самого себя стыдиться?!
И действительно, хоть это и дорогого стоило, еще через неделю, на
новогоднем театральном капустнике подошел к Син°вой и прямо, в
открытую, глаз не пряча, продолжил последний разговор. Да, кивнула
она, никогда в жизни я не видел Лену столь серьезною. Разумеется. Вы
позовите только. Я приеду, куда скажете, чтобы сыграть эту роль. Но не
собирайтесь слишком долго: мне может недостать сил дождаться вашего
приглашения.
149.
Сто девятый номер отеля УФлоридаы, битком набитого полицейскими
агентами, террористами, провокаторами, доносчиками, проститутками, -
сто девятый номер, комната Дороти, повиснет посередине сцены, немного