воссоздавала, кажется, она
себя из неживого матерьяла.
Так за моментом утекал момент...
Но чей же, чей она корреспондент? -
я голову ломал. Ведь быть должна
какая-то разгадка этой сценке!
Бессмысленно кокетство со стеной -
необходим здесь кто-нибудь иной... -
и понял вдруг: иной - сама она
или, вернее, зеркало в простенке.
Хоть я решил задачу, все равно
глядел как зачарованный в окно:
то - думал я - она лицо свое
и городу, и миру подносила,
то - почему-то представлялось мне -
она позабывала об окне,
и зеркало являло для нее
сугубо притягательную силу.
А что поэт? - подумал я. А он
имеет над собой иной закон
иль, обрамлен в оконный переплет
в своей отдельной, замкнутой квартире,
пророка роль привычно полюбя,
рассматривает в зеркале себя
и, забываясь, все-таки живет
в случайно на него взглянувшем мире?..
133. ПЕЙЗАЖИ И НАСТРОЕНИЯ
АКВАРЕЛЬ
Кончался день, туманный и морозный,
обозначая вечер огоньками
пока неярких - оттого тревожных
и вроде бы ненужных фонарей,
и постепенно изменялся воздух,
почти что так же, как вода в стакане,
в которой моет кисть свою художник,
рисуя голубую акварель.
* * *
Может быть, уставши, но скорей
горечь поражения изведав,
день разбился на осколки света,
вставленные в стекла фонарей.
Ночь торжествовала. Но жива
В недрах ночи, мысль о власти утра,
созревая медленно, подспудно,
отравляла радость торжества.
* * *
Мой Бог, откуда же взялась
такая лень, такая сонность,
как будто в тело невесомость
украдкой как-то пробралась.
А воздух плотен, как воздух,
и каждый звук весом, как сажа,
как будто техникой коллажа
овладевает сонный дух.
В огромном мире вне меня
рельефен, значим каждый атом,
и даже время - циферблатом -
наклеено на тело дня.
* * *
Между зимой и весной
в небе повисла пауза.
Между землею и мной
грязная речка Яуза.
Мутной воды испить
(полно! отсюда ль? этой ли?)
и обо всем забыть
(Яузою ли, Летой ли...).
Речка в глаза мои
катится все и катится.
Между рожденьем и
смертью тянется пауза.
ПЕСЕНКА
Я купил за пятачок
одиночества клочок:
лестницы, тоннели,
белые панели.
Все придумано хитро.
Называется: метро.
Хоть людей полным-полно,
даже сверх предела,
до тебя им все равно
никакого дела.
Только если ты нетрезв
или же девица,
может легкий интерес
кем-то проявиться.
Там летают воробьи,
в переходах давка,
там мечтают о любви
и читают Данта.
Глава тринадцатая
ГРЕЗА О ГАЙДНЕ
Ну, - говорит, - скажи ж ты мне,
Кого ты видела во сне?
А. Пушкин
134. 21.23 - 21.29
...Там летают воробьи,
в переходах давка,
там мечтают о любви
и читают Данта.
Вот. Сороковое, и Арсений уселся на свободный стул рядом с выходом.
Судить о поэте по одному сборнику - дело почти невозможное, начал
Владимирский уверенно, безо всяких уже приглашений, и хотя в этих
словах - разве в тоне! - вроде не прозвучало ничего для Арсения
обидного, последний почувствовал некоторую скверность и понял, что
оваций, вероятно, не будет, что чтение провалилось. Впрочем, останься
какая надежда, следующая фраза критика пресекла бы ее в корне: если,
конечно, поэт не Тютчев. И не Лермонтов! радостное понеслось с
поэтического дивана-кровати. И не Эредиа, проявил Пэдик
литературоведческую осведомленность, кажется, даже не осознав, чем
отзовется в Арсении кокетливый сей выпад. Хотя мы столкнулись сегодня,
профессионально повысив голос, строго пресек критик доморощенных
конкурентов, несомненно с продукцией белого человека (Арсений
скривился как от внезапной зубной боли: и на том, мол, спасибо!),
следует задать вопрос: стихи ли это или просто рифмованная проза?
Впрочем, на мой взгляд, вопроса сложнее в литературной критике не
существует. Меня, например, до сих пор поражает удивительная слабость,
фальшь многих опусов Цветаевой, Ахматовой, Пастернака. Иной раз
читаешь Бродского, с завидным бесстрашием козырнул критик запрещенной
фамилией, и думаешь: графоман. С другой же стороны, Бродский -
единственный поэт, которого пока дало нам ваше поколение. Вы с какого
года? С сорок пятого, буркнул Арсений. А Бродский, кажется, с сорок
второго, многозначительно утвердил Владимирский и, подняв палец
кверху, выдержал паузу, которую не решился нарушить никто. Вообще,
продолжил, проблема поколения в поэзии - проблема удивительной
важности, и, когда мне попадаются незнакомые стихи, меня в первую
голову интересует, в каком году родился автор. А меня сами стихи!
проворчал Арсений под нос, но критик сделал вид, что не расслышал.
Сравним, например, популяцию поэтов, которые успели уйти на войну:
Самойлов, Левитанский, Окуджава; популяцию тех, кто в войну были
детьми: Евтушенко, Вознесенский, Ахмадулина, - и популяцию... Ну, уж
Евтушенко-то положим! обиделся Пэдик, который всю жизнь внутренне
конкурировал с вышеназванным литератором. А что Евтушенко? взвился
Владимирский. Евтушенко, между прочим, самый читаемый поэт последнего
двадцатилетия. И самый переводимый. Его, между прочим, в Америке...
Под шумок Арсений скользнул из комнаты: хорошо, что Юрка не пошел!
Позору-то! Позору!
135. 21.30 - 21.32
В коридоре, как чертик из коробочки, выскочив из боковой двери,
расхристанный, запыхавшийся, счастливый, с безумным, горящим взором -
судя по всему этому, Кутяев поделился с ним своею добычею, - Яша
горбатый остановил Арсения, схватил за пуговицу, жарко зашептал в ухо:
ругают? Не слушай, не слушай их! Не обращай внимания! Ты сочиняешь
потрясающие стихи. Я давно слежу за твоей поэзией, так что не
обижайся, что не присутствовал сейчас на чтении. Но - умоляю, умоляю
тебя: никогда не пиши прозу! Заклинаю! отшептал и снова скрылся, спеша
в объятья одной из пэтэушниц или обеих сразу. Арсений, как ни паршиво
было у него на душе, не сумел сдержать улыбку.
Дело в том, что лет двадцать назад Яша горбатый, - кстати, не так уж
он казался и горбат, едва заметно, самую малость, - опубликовал в
одном из толстых журналов повесть УМокрая парусинаы - вещь легкую и
серьезную, полную юмора, намеренного абсурда, а, главное - ощущения
вздоха, которое в те годы носилось в воздухе. Повесть понравилась, ее
читали, о ней говорили - Арсений даже по М-ску это помнил, - но вдруг,
неожиданно, громом средь ясного неба, над Яшею грянула подписанная
какой-то малоизвестной критикессою рецензия в УЛитературкеы. В УМокрой
парусинеы не было, оказывается, ни стиля, ни формы, ни содержания,
зато в избытке присутствовали мелкое зубоскальство, вторичность и
эклектика. И Яша принял слова критикессы на веру.
С тех пор он не опубликовал ни строчки, но все эти двадцать лет, по
четыре часа каждое утро, работал над какою-то до поры тайной книгою,
надеясь добиться титаническим трудом и стиля, и формы, и даже
содержания, избавиться, наконец, от мелкого зубоскальства, вторичности
и эклектики, - в результате чего покорить-таки весь мир и заодно (а
скорее - в первую очередь) строгую критикессу, которая неизвестно,
жива ли еще была. Теперь Яша разделял все критикессины взгляды и шел
дальше: в прозе, написанной на русском языке после Чехова, Яша не
находил произведения, достойного причисления к Литературе. Да, как бы
говорил он себе. Я пока говно. Но и все остальные - говны тоже!
Главная ирония заключалась не столько даже в том, что Яша жил
внутриредакционными рецензиями на так называемый самотек, которые
поставлял в два толстых журнала, а в том, что журналы рецензент с
подобными установками более чем устраивал. Ища пищу неутолимой своей
ненависти к современным прозаикам, Яша не брезговал даже ЛИТО, и
критические выступления автора УМокрой парусиныы мало чем отличались
друг от друга и от приведенного в одиннадцатой главе.
Вероятно, чувствуя, что, ругай он все на свете, без исключения, слова
его в самом скором времени обесценятся совершенно, Яша, - никогда,
даже, кажется, в ранней юности, стихов он не сочинял и ни малейшей в
сем занятии потребности не испытывал, - поэзии существовать разрешал
со снисходительностью на грани страсти: лишь бы поэты не покушались
проникнуть в безраздельно ему с критикессою принадлежащую область
прозы.
Жертвою одного из приступов этой страсти Арсений только что и стал.
136.
Прочитанные на ЛИТО первые главы романа вызвали реакцию достаточно
бурную и по общему тону отрицательную. И громче других в недовольном
хоре прозвучали, чего Арсений меньше всего ожидал, голоса тихого
Черникова и глуховатого тезки-философа. Первый, доведенный многолетней
нищетою до совершенно болезненного состояния духа, сказал следующее:
это так. Забавы. Игрушечки. Тебе все слишком легко дается, вот ты и
бесишься с жиру. Помолчал и злобно резюмировал: как ты живешь с такой
философией?! Второй выразился еще короче и определеннее: зачем ты дал
своему подонку мое имя?! Арсений хотел было возразить, что это и его
имя тоже, но тут же понял, что не в том суть, что сначала следует
уточнить, что мы понимаем под подонком, - и в результате смолчал.
Положение Пэдика оказалось неожиданно сложным: во время Арсениева
чтения руководитель, естественно, выработал критическую концепцию, но
выступившие Черников и Арсений-старший походя подкинули материал для
еще одной. Концепции входили друг с другом в противоречие, однако
терять любую из них Пэдику было исключительно жалко, и он, немного
поколебавшись, решил дать им слово в порядке поступления в кладовые
своего разума, Я полагаю, что роман может получиться, если четные
главы ты станешь писать от третьего лица, а нечетные - от первого,
глубокомысленно начал Пэдик, опираясь, надо думать, на собственный
значительный опыт романиста: вот уже пятнадцать лет мэтр работал над
эпопеей о своей комсомольской юности; для того, чтобы эпопея
заинтересовала журналы или издательства, автору недоставало ума и
изобретательности, для того же, чтобы стала достоверным документом
того времени, - в основном мужества; впрочем, возможно, и ума тоже;
терпения и работоспособности автору доставало с избытком. Меж тем он
перешел к изложению второй концепции: покончив с формою, приступил,
так сказать, к содержанию: только зачем ты отдал отрицательному герою
собственные стихи? Тем самым ты помещаешь его в один с нами ряд. А где
ты видел в нашем кругу такую безнравственность: подкладывать друга в
постель жены... Меняться с приятелем любовницами... И вообще...
Когда Пэдик женился в последний, пятый раз, он еще служил редактором
заводской многотиражки, за что и получал в месяц около двух сотен.
Невеста была юна (на два года юнее Пэдиковой дочери от второго брака)
и работала за книжным прилавком, что, учитывая набравший в то время
полную силу бумажный кризис и самую широкую моду среди населения на
полиграфические изделия, представлялось не менее привлекательным, чем
возрастная разница. Досталась невеста Пэдику в наследство от душки
Эакулевича, за пару недель достаточно для писателя изучившего ее душу
и пополнившего домашнюю библиотеку несколькими дефицитными новинками.
К моменту рождения сына, названного с присущими Пэдику
изобретательностью и вкусом Пафнутием, многотиражку закрыли, а
счастливого отца сократили с завода за полной ненадобностью. Похожая
по насыщенности и разнообразию записей на Книгу Судеб, трудовая книжка
Пэдика производила на знающих дело кадровиков впечатление столь
глубокое, что они не решались вмешивать свои автографы в это